Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 37 из 57 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Ярому достаточно одного лишь беглого и ничего не выражающего взгляда. Но свой вердикт произносит с явным облегчением: — Нет, не то. — Не тот, вы хотите сказать? А тот? Предъявите его мне в полном здравии, и наш разговор окончен. Молчит. Странно, говорю, очень странно. — Да вот же! — слегка кивает. — По мокрому делу уборщицу впутывать? — Ну, это из области психологии. Подсобная область. А раз уж к слову… Мы, следователи, частенько применяем психологическое давление. Это как в спорте — прессинг, в пределах правил. С вами мне не хотелось бы прессинговать, — говорю многозначительно. — Вам предстоят перемены в жизни. Будем надеяться, счастливые… А ваше упорство или упрямство может лишь омрачить… Простите, вот я невольно и прибегнул к прессингу. — Мои перемены сюда не касаются, — произносит он сурово, неприступно. — Кирпичников Севка не касается тоже. А за того, кто был у меня, ничего не скажу. Приметы могу дать. Снова странность? Но тут уж рассуждать не приходится, — у нас так: куй железо, пока горячо. Записываю приметы. А записав, спрашиваю: — Почему не хотите назвать? — Не могу, — отвечает он. — Не можете потому, что не знаете? Или потому, что боитесь? — Двояко, — впервые опускает он глаза. — Разговор был… Ну, сами понимаете. Нездешний он. Приехал. Специально. Когда завяжешь, это кое-кому поперек горла. Потребовалась одна маловажная услуга. Я ему на дверь показал. Не сработало. Наоборот: угрозы. С ихней породой нужно обязательно инициативу брать на себя. Не возьмешь — подомнут. Ну, я и взял. Удар не очень. Средней силы. Но по носу попало. Он и смотался. — Эх, если бы не Кирпичников! — говорю. — Так было бы все ясненько. — Сами понимаете… Перемены в жизни… Неохота трупом лечь. Понимаю, понимаю. И все же Кирпичников здорово мешает мне понимать. — Что ударил, это у них не такой уж грех, — опускает голову Ярый. — Не дал согласия — хуже… Но вроде бы вопрос остался открытым. А если продам… Четыре года прошло, и все-таки мыслит по-старому. Сейчас не время заниматься морализаторством — надо ковать железо, пока горячо. — Подсунули нам Кирпичникова, рассчитывая на нашу наивность… Теперь сомневаетесь в наших возможностях вас защитить! — Оседлый ли он, не имею понятия, — поднимает голову Ярый, глядит мне в глаза прямо и строго. — На поезд обратный спешил: двадцать один сорок пять. Стилягой звали — это знаю. Больше ничего. Стилягой? Цепная реакция! А может, цепочка каверзных совпадений? Когда Ярый уходит, сижу некоторое время в раздумье, — свободных минут пятнадцать у меня есть. Назови он мне любую другую кличку, я бы еще поколебался, прежде чем ему поверить. Но кличка-то мало распространенная, совсем не распространенная, можно сказать. С чего бы она пришла Ярому на ум, если это не более как фортель? А если это правда, не окажусь ли я в двойном выигрыше, посчастливься нам только напасть на след Стиляги? Не явится ли он недостающим звеном в деле домушников? Поезда, поезда. Звоню на вокзал, в справочное бюро; разумеется, сразу не могу дозвониться. Начинаю с пригородных электричек. Есть ли хоть одна в расписании: без четверти десять вечера? Нет. Двадцать пятьдесят, двадцать два двенадцать. Не подходит. Дальнего следования? По нечетным в двадцать один сорок пять — скорый на Ростов. Это годится. Девятнадцатое число — нечетное. Значит, Ростов или Донбасс; все-таки круг сузился. Иду к Величко. Откровенно говоря, идти не хочется и порадовать нечем. Несмотря на фортель с Кирпичниковым, я почти уверен, что на этот раз Ярый сказал правду, и, стало быть, я снова в тупике: личность потерпевшего не установлена, преступник не найден, преступление не раскрыто. Только тем и утешаюсь, что в общем-то спрос не с меня, а по следственной линии я промахов никаких не допустил. В этом деле сроки меня не подпирают. С домушниками — хуже. Мне потому и не хочется идти к Величко, что знаю: заговорит о домушниках. Вот где мое уязвимое место. А идти нужно: чем раньше будут приняты оперативно-розыскные меры в Ростове и Донецке, тем больше вероятности ухватить за хвост Стилягу. Хвосты, хвосты. А ящерицы и без хвостов ускользают. Вопреки моим опасениям, Константин Федорович не касается домушников, а может, откладывает это на закуску, но мой краткий доклад, не сдобренный, кстати, никакими сладкими упованиями, почему-то приходится ему не по вкусу. Склонив голову набок, он разглядывает что-то, невидимое мне, за окном. — А вы, Борис Ильич, сегодня оптимист! После Нового года в доме у них я не был ни разу. Два воскресенья прошло. Этим самым оптимизмом я попрекал Бурлаку, теперь попрекают меня. Тон иронически-официальный. Впрочем, в обращении со мной полковник Величко никогда не отличался постоянством. — Да, оптимист! — повторяет он. — У вашего Ярого страсть к инсценировкам. Мало разыскать Стилягу, что проблематично. Нужно еще установить, действительно ли он приезжал, и когда, и не было ли у Ярого впоследствии с ним контактов. Уже после того, как этот… Кирпичников вышел из игры. Соглашаюсь. Сложно. Но другого-то пути у нас нет. — Вы так считаете? — рассеянно произносит Величко, постукивая пальцами по столу, разглядывая что-то, невидимое мне, за окном. — По-вашему, все ресурсы исчерпаны? Таинственный гость — невидимка? Сдать талон в спецотдел и снять дело с учета мы всегда успеем. Выкладывайте ваши планы. Наши планы? Все тот же микрорайон Энергетической, включая Садовый переулок. Недавно обсуждали это с Бурлакой. Семиэтажный дом, жилой, на схему пока не нанесен. Метров шестьсот до табачного киоска, где подобрали раненого. Далековато? Не соответствует выводу судебно-медицинской экспертизы? Я тогда оборвал Бурлаку, пытавшегося поставить под сомнение этот вывод, а теперь у самого как-то прорывается: — Экспертиза, Константин Федорович, тоже может напороть! Чудесное и вместе с тем постыдное превращение, а проще сказать, затмение ума: поминая лихом экспертизу, я вовсе не подразумеваю кого-то персонально и забываю начисто при этом, что персона-то, напрасно помянутая, Константину Федоровичу совсем не безразлична. — Мне кажется, — посмеивается он, — ты применяешь запрещенный прием. Смешок у него сухой, — покряхтывает скорее, чем смеется. Промолчать? Как говорят, не нарываться? Я все-таки спрашиваю: — Какой прием, Константин Федорович?
— Не путать одно с другим, — покряхтывает он. — Не переносить личные отношения на службу. Вот этого я от него не ожидал, — это и есть запрещенный прием. Это и есть удар ниже пояса. Возмущение накатывается на меня, я чувствую, что меняюсь в лице. Он был мне добрым наставником, близким человеком — несомненно! Я уважал его и любил — да, любил! Теперь все это в прошлом. Постыдное превращение, преобразившее меня, преобразило и его. Но это к добру. Наконец-то я свободен. Отныне ничто не связывает меня ни с ним, ни с его дочерью. И не я переношу личные отношения на службу, а он. Теперь мы прочно вошли в пазы, для нас обоих предназначенные, а то ведь болтались как попало. Я подчиненный, он мой начальник — вот она, ясность, которой добиваюсь. А когда начальник несправедлив, подчиненному приходится с этим мириться. Да, я меняюсь в лице, — мне бы выдержку Ярого! Мне бы такую каменную невозмутимость! А полковник Величко еще и потому ненавистен мне, что не верит Ярому, а я верю. Не верит, хотя в глаза его не видал. — Извините, Константин Федорович, — говорю, — но вы напрасно обо мне так думаете… Он перебивает меня: — Когда дело стопорится, Борис, иногда бывает полезно вернуться к истокам… — Я это знаю без него и без него уже возвращался. — Проанализировать, Борис, сызнова. Возможно, что-нибудь малозаметное упущено с самого начала. Например, звонок в больницу, женский голос. И прочее. Возможно, кроме невесты, Ярый еще с кем-нибудь близок. Он не верит в Ярого, а я верю. Он и в меня не верит: я для него жалкий бабник, не брезгающий запрещенными приемами. — Анализировали, Константин Федорович, — говорю угрюмо. — Проверяли. Он меня не слышит. — Проанализируй. Связи, связи! Не только по общежитию, но и заводские… Он не слышит меня, а я — его. Но домушники на сегодня забыты. И то слава богу. Возмущение мое угасло, а легче мне не становится. Мне стало бы легче, если бы поговорил с Величко напрямик. Но это кабинет начальника отдела, а не исповедальня. 25 В десятом часу вечера, под выходной, сидели у Кручинина Мосьяков и еще один, в очках, сослуживец Мосьякова, из той же редакции — играли в карты. Загодя расчерчен был листок для преферанса, но ждали четвертого, который обещался прийти, а не пришел, и, зря прождав, упустив подходящее время, сошлись на том, что заводиться с преферансом не стоит: засидишься за полночь, решили ограничиться чем-нибудь попроще. Вообще-то это была затея Мосьякова, с Кручининым они хотя и походя, но столковались на этот счет в новогоднюю ночь, а выбрать вечерок никак не получалось. И тот и другой были люди занятые, у каждого хватало внеурочной работы, и если в кои веки брали они в руки карты, то, пожалуй, ради компании, а не ради картежной страсти. Это не мешало обоим выставлять себя друг перед другом заядлыми картежниками, а Кручинин и перед самим собой каялся в этом грехе. Затея была Мосьякова, и под его напором Кручинину устоять не удалось. Мосьяков видел в преферансе удобный повод для более близкого знакомства с Кручининым, а Кручинин повода никакого не видел. Он не питал к Мосьякову особого интереса, ибо для него под особым интересом всегда подразумевался интерес профессиональный. Ему было известно, что Мосьяков вхож в дом Подгородецких, но поскольку Подгородецкий перестал быть подследственной фигурой, то и фигура Мосьякова перестала занимать Кручинина. Мосьяков, напротив, питал к Кручинину особый интерес, причем интерес этот в одинаковой степени можно было бы назвать и профессиональным и личным. Третий, в очках, из редакции, составлял полную противоположность этим двоим: у него, конечно, тоже были свои интересы, но когда он садился за карты, ничего, кроме карт, для него уже не существовало. Он пришел к Кручинину не из любопытства, а только для того, чтобы поиграть в карты. Он как раз и был заядлым преферансистом, он-то и огорчился, что пулька расстроилась, но на худой конец устраивала его любая другая игра, лишь бы брать взятки и мудрить, как бы взять их побольше. Играли, разумеется, на интерес, но по маленькой: по копейке за десять очков, а такие банальные реплики, как «трус в карты не играет», «кому карта идет, тому в любви не везет», «туз и в Африке туз», условились облагать штрафом. Поэтому, когда Мосьяков выиграл рубль, никаких комментариев не последовало. Но сам он подумал: «Это точно. Со мной даже холостякам лучше не садиться». Везло. «Сдавайте, коллега», — сказал он своему сослуживцу. Двое играли переговариваясь; собственно, Мосьяков вынуждал к этому Кручинина, а третий, коллега, молчал, — с его точки зрения, болтать за игрой было кощунством. Страдальчески переживая эту болтовню, он тем не менее не проронил еще ни слова — зло казнил безмолвным презрением, к тому же зло это позволяло ему производить свои карточные расчеты без всяких временных ограничений. — Игруля! — попрекнул его Мосьяков. — С чего ты под вистующего ходишь? — И похвалил квартиру Кручинина: — У тебя отличная берлога. Слушай, Борис, сдай мне ее как-нибудь на пару часов. У меня на примете — симпатичная медведица. — Образование не разрешает, — ответил Кручинин. — Остальные мои. Считайте, сколько у кого. — И сгреб свои взятки. — Дождись лета, Вадим, выводи своих медведиц на травку. — До лета еще дожить надо, — меланхолически заметил Мосьяков. Кстати, никого у него на примете не было, а те, что были, те уж сплыли, но был он больной человек в этом смысле: славу выдающегося сердцееда ставил даже выше своей журналистской славы. Оба они — и Мосьяков и Кручинин — были в этот вечер угнетены, каждый по-своему, но и тот и другой не показывали этого и старались по возможности не думать об этом. — А обстановка на Ближнем Востоке накаляется, — сказал Мосьяков, разбирая карты по мастям, бегло взглядывая на них. — Играть будем в червях, — сообщил он вскользь. — Пятиугольное здание поблизости от Вашингтона, греческое п е н т а г о н о с, мой вольный перевод с английского — рейхсвер, гнет свою линию. Ты помнишь, Борис, хоть один абсолютно спокойный год, если брать в мировом масштабе? — К своему коллеге он не обращался, тот погружен был в сложные расчеты. — Я не помню! Варварство психологической экспансии, кроме всего прочего! Отсюда — моральная атмосфера нашего века. Ты психологии не чужд, по крайней мере так должно быть, чертов атмосферный столб давит на психику человечества, были когда-то шальные пули, теперь в перспективе — шальные распады атома, радиоактивные осадки, в дансингах пляшут под музыку атомных реакторов, полтораста лет тому назад коронованный маньяк мог грозить соседям, нации, были пограничные столбы, сейчас любая угроза при попустительстве глобальна, живи минутой, днем, годом — философия обитающих на вулкане! Ах, вот оно что! — призадумался он, уставившись в карты. — Трефовый марьяж! — Марьяж под защитой, — сказал Кручинин. — Не мучься — не разобьешь. Живем на одной планете, зараза проникает. Но психику, Вадим, нельзя приводить к общему знаменателю. Когда горит дом, один бежит тушить, а другой кричит караул. — А козыри где? — удивился Мосьяков, потирая лоб. — Неужели вышли? Ну, ты, Борис, охотно верю, караул не закричишь. Насчет меня, кто Мосьякова знает, вообще такого разговора быть не может. — Он выпятил грудь, шлепнул картой по столу. — Я на ринге бывал, а там законы железные. Вопрос иной: как вырастить сыновей в нашем железном духе? — Бескозырная игра… — задумчиво произнес Кручинин. — А я пока бездетный. Но все же воспитываем, пробуем силы при случае. Хотя труднее миссии себе не представляю. Мосьяков потер торжествующе руки: — Вот вам и бескозырная игра! Чуть не сотню набрал на вистах! Считайте свои, у вас мизер. А воспитание? Брось, Борис! Дай мне пацана с пеленок и убери к чертовой бабушке женщин. Бабушек в том числе. Личный мужской пример — и ни грамма дидактики. Само это слово — воспитание — исключить из словаря! Когда тебе с малых лет долдонят, что ты подлежишь воспитанию, какая у тебя реакция? Резко отрицательная! Это все равно что кормить насильно с ложечки. Тебя кормят круглые сутки по радио и ТВ; медовыми устами родителей и учителей! Дайте мне пацана, и я ему составлю рацион из черствого хлеба и горчицы. Сам буду этим питаться, чтобы видел! И вся моя жизнь — у него на виду! А матерей и бабушек водить к сыновьям и внукам на экскурсии по выходным! Тут уж безмолвный коллега и тот не выдержал, взмолился: — Мы играем? Или впадаем в утопизм? — Впадаем и выигрываем, — сказал Кручинин, скрывая досаду: сотня на вистах! — Ну-с, господа, мы действительно отвлеклись, — самодовольно усмехнулся Мосьяков. — Объявляю сто шестьдесят пять с учетом ренонса. Могу раскрыться. Ему везло-таки фатально, хотя обычно говорят лишь о фатальном невезении. Все тузы и марьяжи оказывались не в Африке, а у него на руках. Кручинин делал вид, будто эта чрезмерная удачливость забавляет его, но не злит. Он был азартен по натуре, однако азарт свой привык скрывать. Мосьяков тоже был азартен, но досадовать на картежную фортуну ему не приходилось. Он опять подумал, что это точно: не везет ему в любви и, несмотря на былые победы, никогда не везло, и тем не менее он обязан шагать по жизни как победитель — с гордо поднятой головой. — Какого ты мнения о своем непосредственном начальнике? — спросил он у Кручинина, тасуя карты. — Коллега, подрежь! Нет, я не вторгаюсь в служебную сферу, — пояснил он. — Как о человеке.
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!