Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 54 из 57 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Я вышел в переднюю, оделся мигом, как солдат по тревоге, и пыжик свой напялил, но вернулся с порога, заглянул в кухню. Мне было не так уж спокойно, а все же счастливо, как после трудной работы. Это я дал себе передышку, и вольнее стало дышать, но завтра — снова. Водопроводный кран был откручен, шумело вовсю, Жанна — в передничке — намывала посуду. — Мы это поломаем, — сказал я. — У нас будет комбайн производства фабрики бытовых услуг. Жанна вздрогнула. — Фу, Дима, напугал… Нельзя же так… хозяйничаю, ничего не слышу! — Нельзя, нельзя! — Ты уже уходишь? — испытующе взглянула она на меня, осмотрела придирчиво. — Опять повздорили? Мне не хотелось бы, чтобы К. Ф. застал меня тут, а мог-таки застать в любую минуту. Минут этих была у меня маловато. Но будут часы, подумал я, и дни, и годы. Разбогател. Минуты были уже не в счет. Мы даже не поцеловались при встрече, а на прощанье — нам что-то мешало. Вернее — мне. Как будто это была не кухня, а храм, и вдруг я сделался верующим, и чувства мои стали священны. Она спросила как бы с хитринкой, нарочно выпячивая ее: — О чем же вы болтали? Хитринка не прозвучала, прозвучала тревога. — О перспективах, — ответил я. — Жди перемен. Скоро весна. — Скорее бы! — сняла она полотенце с гвоздика. — Вот пережить февраль, а там — и март, самый прелестный месяц. Меня всегда волнует предчувствие весны. — Меня тоже, — сказал я. — А знаешь, Дима, нас только бы немножко постругать, и обнаружится, что мы с тобой в общем-то схожие, — сказала она, прикручивая кран. — Во многом! Она была чудачка. — Чудачка! — сказал я. — Но если уж стругать, то меня — побольше. — Тебя — побольше, — с серьезным видом согласилась она. А я был одет, и пыжик — по самые брови, и лишь на минуту сюда заглянул. Минуты были теперь не в счет. — Ну ладно, — слегка притянул я ее к себе и сразу отпустил. — Пойду. Она не пошла меня провожать, так и осталась у кухонного столика, и не было ничего удивительного в том, что не пошла. А я захлопнул за собой дверь и лихо сбежал с лестницы, как в те блаженные времена, когда все еще было впереди. 35 Нож при обыске нашли — тот самый, с плексигласовой рукояткой, описанный очевидцами хмельных выходок Подгородецкого, а точнее, он сам предъявил этот нож — среди прочих столовых ножей. Портьерка, примеченная Лешкой еще в декабре, исчезла, не было ее на дверях, но и она отыскалась — в куче грязного белья. Пока Кручинин с Лешкой занимались своим делом, Подгородецкий сидел на стуле посреди комнаты, ко всему безучастный и с самого начала ни слова не проронивший. Он, видимо, не ожидал обыска и то ли, по обыкновению, ломал комедию — прикидывался смертельно уязвленным, то ли впрямь был уязвлен, готов разразиться упреками в адрес Кручинина, однако при понятых остерегался вольничать. Затем перешли на кухню, но ни там, ни в туалетной ничего заслуживающего внимания обнаружено не было. Подгородецкий стоял понурившись — руки за спину, молча. Пятно на портьерке было, по виду кровяное, хотя и замытое, — Лешка, вероятно, не ошибся в своих подозрениях, но даже подтверди их экспертиза — для следствия это не открывало новых путей. Никогда еще не было Кручинину на обыске так не по себе. Если Ехичев жив, что может рассказать нож, который никто не утаивал, не прятал? Что может рассказать пятно на портьерке? Был там кто-то еще кроме Ехичева? Эта Лешкина версия теперь казалась вовсе вздорной. Когда протокол был подписан и копия вручена Подгородецкому, Кручинин поблагодарил понятых и вышел вслед за ними. У него было два вопроса к хозяину квартиры — по поводу ножа и по поводу портьерки, однако же вопросов этих он не задал, надеясь отчасти на скорую встречу с Подгородецким в управлении, но главным образом потому, что задавать вопросы в присутствии понятых он не мог — следовало бы отпустить их, а оставаться с Подгородецким — хоть и при Лешке — было ему почему-то неловко. Незаконный обыск? Законный. Но если Ехичев все-таки жив… Оперативные данные, полученные из Курска, носили пока что характер предварительный и половинчатый: двоюродный брат установлен, есть такой, не выдумка, холостяк, одинокий, и в декабре, числа двадцатого, отпрашивался с работы — родственника из Ярославля встречать, и ездил на вокзал, встретил, но в настоящее время отсутствует, связаться с ним пока не удалось. Два выходных плюс отгул, а он охотник заядлый, имеются лицензии, подсобралась компанийка, отправились на охоту и родственника ярославского, возможно, с собой прихватили. Не в среду, как обещался Кручинин страхуясь, а двумя днями раньше, как и рассчитывал, было готово заключение по квартирным кражам, Величко его завизировал, и оно ушло в прокуратуру. Одно ушло, другое пришло, — Константин Федорович пообещал подарочек, как он выразился: дельце запутанное, многоэпизодное и требующее знакомства со специальной литературой. Во вторник допоздна Кручинин просидел в читальне городской библиотеки и взял кое-что домой на вечер по абонементу, а в среду было у него целых два публичных выступления — на «Электрокабеле» и в студенческом общежитии — по утвержденному плану профилактических мероприятий. На подготовку времени не хватило, готовился ночью, и нужно было еще заехать в экспертизу, получить результаты. Он знал заранее, что никаких откровений от экспертов ждать не приходится: нож был вполне пригоден для убийства, это и так было видно, а кровь на портьерке — если это кровь — прямой уликой служить не могла. Он вспомнил, с какой неохотой приходил в морг полтора месяца назад и как старался избегнуть Жанны, — теперь это выглядело смешно. Почему смешно — он не стал задумываться, да и голова у него была забита не тем. Он пошел в лабораторию, сперва в физико-техническое отделение, потом в биологическое, поговорил с экспертами — официальные выводы были ему не к спеху. С ножом обстояло просто, как он и предполагал. Телесное повреждение, вызвавшее смерть потерпевшего, вполне могло быть нанесено этим ножом. Могло быть! — но было ли? Впрочем, большего от эксперта не требовалось, а следователь всего лишь соблюдал формальность. С портьеркой обстояло сложнее. Он загодя позаботился о сравнительных данных для экспертизы, а откопать их — за исключением данных потерпевшего — было довольно-таки хлопотно. Судебный медик из биологического отделения — женщина — сказала, что ему, Кручинину, повезло. Кровь? Кровь. Человеческая? Человеческая. Повезло! Он и не улыбнулся в ответ, — откуда ей было знать о его мытарствах? К тому же, сказала она, потерпевший был универсальным реципиентом. В переводе на привычный язык это означало, что у него была сравнительно редкая группа крови — четвертая. А на портьерке — кровь той же группы и того же типа. И резус? И резус. Можно ли отрицать, что повезло? Увы, по крови идентификация личности невозможна. Судебному медику это было, разумеется, известно. И что с того, что у троих Подгородецких — у сына, у отца, у матери — группа иная? Не их на портьерке кровь? Не их. А чья? И все-таки ему везло: конец рабочего дня, сотрудники бюро расходились, а Жанны нигде не было видно. И все-таки он постоял у подъезда, подождал. Еще не стемнело, еще горели закатным пожаром стекла домов по ту сторону бульвара, и снег был отшлифованно гладок, упруг, как металл, и отсвечивал на свету сталью мельчайших опилок. Она вышла позже всех, когда уже, кажется, все разошлись, и нисколько не удивилась, заметив его, а обрадовалась — шумно, по-детски. Ему многое нравилось в ней — прежде, не теперь, и эта детская восторженность нравилась тоже, но теперь он нашел, что радость наигранна и шуметь не стоило бы. Он был настроен строго и отчасти элегически.
Она спросила у него, зачем он здесь, как будто бы не ясно было, что — по службе, и еще спросила, не ждет ли кого-нибудь и если ждет, то не ее ли, а он ответил односложно: да, ее. Кого же еще было ждать ему тут? Ну вот и прекрасно, сказала она, мы пройдемся до троллейбуса, смотрите, как поздно темнеет, уже скоро весна. Смеркалось. — Вы помните Вадима Мосьякова? — спросила она, скользя по укатанному снегу. — На Новый год… Помните? Не только на Новый год. Сперва он промолчал. Школьная лирика? Он верил в студенческую лирику, в институтскую, а школьная для него не существовала. Вадим Мосьяков. Ну, помнит. Ну и что? — Нет, ничего, — замедлила она шаг. — Мне захотелось с вами пооткровенничать. Но, может, и не нужно. Я признаю коммуникабельность, как теперь говорят. Но тайны тоже необходимы. Такие красивые таинственные тайны! Она засмеялась и что-то еще продолжала о тайнах сквозь смех, однако он слушал ее невнимательно — ему и своих тайн хватало. Чья кровь на портьерке? От Али не было вестей. Шли через сквер, и снег был гладкий, выутюженный, вылизанный ветром, округлый на скатах и синеватый, матовый, без блеска. Февраль не капризничал — зима есть зима. — Ах, что за жизнь! — взмахнула она портфелем. — Работа, вскрытия, акты, в театр не хожу, Кручинин меня запрезирал, однообразие, какой-то монотонный ритм, и кто-то издалека, из будущего посмотрит, пожалеет: о боже, как она жила, что видела? — ничего! Какими страстями горела? — никакими. А мне интересно жить, Боря, ей-богу, мне любопытно, мне светло, и я живу, особенно сейчас. — Она опять засмеялась, добавила: — И даже горю страстями! Поверите? Поверил бы, не приплети она, словно кокетничая, его персону. Кокетство ей не шло. И руку бы пожал, потому что и ему было интересно жить, и он был способен гореть этими самыми страстями — только бы загореться! А он всегда стыдился их, страстей. Он и тогда, в институте, что-то свое, одному ему предназначенное, проворонил, и теперь, казалось временами, это непоправимо. Он мог бы попрекнуть ее за кокетство, но только и сказал, что рад, а больше ничего. Рад за нее. — Ну вот, чуть не выдала тайну! — тихонько, виновато усмехнулась она. Мосьяков? Школьная лирика? Ну что ж, когда ясность приходит сама собой, становится так же легко, как если бы пробивался к ней наперекор своим собственным слабостям. — Наша повесть — с благополучным концом, — сказал он. Стемнело, зажглись огни — зимние, отчетливые, чистые, и снег замерцал, как елочная вата, унизанная блестками. — Нет, нет, — возразила она, — я не согласна. Повесть, да, не роман же, а повесть, но зачем ей кончаться? — Затем, что сюжет исчерпан, — ответил он. — Что еще можно прибавить? Он знал: она не обидится, раз уж ясность пришла сама по себе. — Ах, Боренька, как вы скверно воспитаны! — воскликнула она весело. — Он не ошибся. — Разве мы нуждаемся в сюжетах? Вам было одиноко, мне — тоже. Вы нуждались в участии, в добром слове. И я. Разве это сюжет? — взмахнула она портфелем. — Поделиться хлебом, если кому-то голодно, и радостью, если кому-то грустно, — это сюжет? — Вот видите! — сказал он. — А для меня было иначе. — Ну конечно, иначе! — горячо отозвалась она. — И для меня! Но это ведь только оболочка, Боренька, только декорация, а смысл много глубже. Смысл в человеческих отношениях, в доверии, в товарищеской атмосфере. Если этого нет и убраны декорации — ничего не остается, пустое место! А я не хочу, у нас не так! — сказала она звонко. — Я верю, что люди способны понять друг друга без всяких декораций! Он тоже верил, но больше ей, чем ее словам, и понимал ее, но лучше понимал тогда, прежде, чем сейчас. Что — в Ярославле? От Али не было вестей. — Сложная штука, — сказал он неопределенно, сразу обо всем. Они подошли к троллейбусной остановке. — Ну, вот и поговорили, — протянула она руку. — Немножко, чуть-чуть, но все-таки… — Рука была в перчатке. — Да не снимайте, Боренька, не надо… — Однако же он снял, а попрощаться не успели, она вскочила на подножку, обернулась: — Не исчезайте, Боря! Наш дом — ваш дом! Только она могла кричать такое с подножки троллейбуса. И снова не стал он задумываться — смешно это было у них тогда, прежде, или не смешно, и стоило ли нынче дожидаться ее или не стоило, и свободней жить ему теперь или не свободней. Человек — это комплекс и, как говорится, для полного счастья должен ощущать удовлетворение собой в комплексе. Приблизительно так он подумал. И еще он подумал, что этого полного счастья нет, не бывает и, вероятно, не может быть. В четверг ему снова пришлось съездить в экспертизу — за официальными выводами, а в пятницу он вызвал Подгородецкого. Подгородецкий вошел поспешно, словно бы показывая этим, что времени терять понапрасну не намерен, руки у него суетливо болтались, голову старался держать высоко, но не прочно держалась она на шее, дергалась, будто воротник был тесен, а воротник расстегнут, рубашка — не первой свежести, пиджачок помят, брови нависли, глаз не видно, и на Кручинина не глядел, не поздоровался, только спросил, можно ли войти. Сел и сказал: — Я к вам — вроде на работу. А на работе косятся: повесточки, конечно, документ, но кто тебе в конечном счете трудовой стаж будет засчитывать — милиция? — К нам на довольствие проситесь? — пошутил Кручинин и подчеркнул, что шутит. — А тем оно и кончится. — Вы так думаете? — У меня твердый взгляд на эти вещи, — сказал Подгородецкий дрогнувшим голосом. — Если душу мотать, да еще беспрерывно, беря на измор, вполне возможно любого, имеющего жизненные изъяны, вымотать и подвести под статью… Ну, что вы искали? — потряс он рукой. — Ножик? Гардину? И что? И в чем идея? В чем статья? — Нож не столовый, — сказал Кручинин. — Не кухонный. Таким ножом запросто можно человека убить, о чем и свидетельствуют эксперты. Хотите убедиться? — Что вы, Борис Ильич! — отстранился от стола Подгородецкий. — Считаете меня за ребенка? Что я, без ваших экспертов не соображаю, чем человека можно убить? Человек — царь природы! Бог на этой земле! А убить его можно чем угодно. Он еще пеленки марает, а его уже смерть сторожит. И ножом можно, и молотком, и кирпичиной. И злобой тоже, противозаконностью, подозрением!
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!