Часть 20 из 65 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
33
Квадратный зал, без особых изысков отделанный серо-белым мрамором, оказался меньше, чем я себе представлял по фотографиям, но венчавший его идеальный купол из кругов и полукругов возносился вверх неожиданно высоко. Задрав голову, я вглядывался в него, словно в небо, пытаясь понять, какую идею вложил Микеланджело в капеллу Медичи – знаменитую усыпальницу этой банкирской семьи, которая правила Флоренцией в течение двухсот лет и оставила свой след повсюду в городе.
После безуспешных поисков Кватрокки я вернулся в библиотеку и читал до обеда. Я не собирался заходить в капеллу, пока Кьяра не обмолвилась, что она находится прямо за углом. Это оказалось не совсем так – во Флоренции вообще мало углов как таковых. Но действительно, достаточно было пройти вдоль длинной стены монастыря Сан-Лоренцо обратно к гостинице, и вот она, часовня, на площади Мадонны, буквально через дорогу от моего жилища. Сколько раз я проходил рядом с ней – и мимо, сколько раз бездумно смотрел на маленькую скромную табличку «Cappelle Medicee» – и не замечал ее.
Стоя в центре часовни практически в полном одиночестве – не считая сидевшего в дальнем углу охранника, занятого перепиской по смартфону – я медленно поворачивался на месте, впитывая ощущение мощи и монументальности, которое Микеланджело вложил в скульптуры, в архитектуру, в глухие окна, наводившие на мысль о безысходности. Обычных окон не было совсем – своего рода роскошная клаустрофобия – и я поневоле задался вопросом, не хотел ли Микеланджело заставить человека почувствовать себя здесь в ловушке, как в чистилище. Я поднял глаза на скульптуру Лоренцо де Медичи в натуральную величину: лицо его скрывала тень, и весь он выглядел замкнутым и задумчивым. По ассоциации с увиденным, я вспомнил то, о чем только что прочитал в дневнике – как Винченцо впервые увидел своего сына в больничных яслях, держал его на руках и думал: это все, что у меня осталось от Симоны, и единственное, что у меня осталось в этом мире. Затем явилась разъяренная мать Симоны, Маргарита, и обвинила его в убийстве своей дочери. Сцена была ужасная, и Винченцо, описывая ее, не щадил ни читателя, ни себя. Он признал свою вину, он был не в силах помешать Маргарите забрать ребенка, и когда теща заявила, что он никогда больше не увидит сына, не смог ничего возразить. Погребальная часовня казалась мне самым подходящим местом для осмысления прочитанного и размышлений о жизни и смерти.
Содрогнувшись, я еще раз окинул взглядом задумчивого Лоренцо Медичи и стоявшие рядом аллегорические фигуры «Утро» и «Вечер» – массивные скульптуры, которые мог создавать только великий Микеланджело. Затем я повернулся, чтобы посмотреть на статую Джулиано, столь же массивную, но с красивым идеализированным лицом и невероятно длинной шеей. Джулиано застыл в такой позе, как будто собирался встать. В нем вообще все казалось таким живым, что эти два образа резко контрастировали друг с другом.
Винченцо в течение нескольких недель после смерти Симоны не расставался с мыслями о самоубийстве. Чувство вины не давало ему покоя и сна. Какое-то время он спасался от мучительной боли в беспробудном пьянстве, и это состояние было мне слишком хорошо знакомо. С мыслями об этом я продолжал рассматривать аллегорические фигуры «Ночь» и «День», окружавшие Джулиано. Первая изображалась в виде женщины с преувеличенно длинными руками и ногами. Она была лучше отшлифована и более закончена, чем ее напарник-антипод: мужчина «День» представлял собой полузвериную фигуру с львиной головой, наполовину закрытой его собственным мощным плечом. Я подошел поближе, чтобы рассмотреть его грубо высеченное лицо, которое выглядело незавершенным, и вспомнил, что вся гробница так и не была закончена. Микеланджело ведь собирался быть не только ее архитектором и скульптором, но и написать фреску воскресения, чего он так и не сделал.
Мои мысли снова обратились к Винченцо, который несколько недель вынашивал идею самоубийства, пока не понял, что у него есть причина жить – его сын! Он исписал несколько страниц, подробно повествуя, как он оделся, побрился, надел свою лучшую одежду и отправился к матери Симоны. Та захлопнула дверь своей парижской квартиры у него перед носом, но он отказался уходить и продолжать колотить в эту дверь, пока не заставил впустить его. Он умолял показать ему сына, и Маргарита снизошла до этого. Винченцо любовно изобразил младенца с мягкими светлыми волосами и серо-голубыми глазами, как у матери, затем описал, как держал его в руках, целовал сына и умолял Маргариту позволить ему забрать его домой или хотя бы навещать. Она отказалась, обвинив его в том, что у него ничего нет: ни денег, ни возможности заботиться о ребенке – и Винченцо знал, что она права. Он уходил от нее вновь сломленным, в очередной раз обдумывая способы самоубийства. Все это было описано таким литературным языком и в таких подробностях, что я словно слышал его рассказ и видел воочию, как он бродит по улицам Парижа, подавленный и готовый покончить с собой – мой прадед, которого я никогда не знал и который вдруг стал для меня более живым и близким, чем мои собственные родители.
Переводя взгляд через всю усыпальницу с царственного и живого Джулиано на темного и задумчивого Лоренцо и рассматривая окружавшие их аллегорические фигуры, я понял, что вся композиция в зале была аллегорией перехода от рассвета к закату, и от ночи ко дню, которые символизировали течение времени – дни нашей жизни, ведущие в итоге к смерти.
Но Винченцо все же не стал торопить смерть. У него оставался сын – единственное на свете, что еще имело для него значение. И он знал, что нужно сделать, чтобы вернуть себе сына.
Слова из дневника продолжали отдаваться эхом в моих мыслях, когда я возвращался в библиотеку. Так вот почему мой прадед решил снова связаться с Вальфьерно, вот почему он совершил эту кражу после смерти жены. Все было просто: ему нужны были деньги, чтобы убедить мать Симоны в том, что он способен быть достойным отцом. И еще кое-что я теперь знал: он пошел на это только потому, что находился в крайнем отчаянии. Последние прочитанные мной страницы были посвящены не только переживаниям Винченцо по поводу его решения, но и планам – он объяснял, как выбирал подходящие инструменты и время.
Перепрыгивая через две ступеньки за раз, я поднялся по лестнице на верхний этаж монастыря. Мне хотелось скорее попасть в библиотеку, чтобы подтвердить свои догадки и увидеть, что нового расскажут следующие страницы о самой краже.
34
Смит набрал свой код, чтобы прочесть зашифрованное, как обычно, письмо. Верхнюю половину экрана заполнила эмблема Интерпола, под ней было сообщение от его руководителя Андерсена.
Интересное задание для вас. Предположительно преступная группа, занимающаяся кражей и сбытом произведений искусства, с базой в Бахрейне. Требуется аналитик для координации работы с национальными центральными бюро. Выезд на место на 12–18 месяцев. Прекрасная возможность проявить себя. Подробная информация – когда выйдете на службу. Надеюсь, Вам уже лучше.
Бахрейн? С выездом на место на год-полтора? Черта с два! Это совсем не «прекрасная возможность». Это наказание. Ссылка. А за что? За то, что взял отпуск по болезни? Нет, Андерсен просто пытается заставить его уволиться. Полномочий не хватает, чтобы уволить сотрудника с такой выслугой. Но Бахрейн? С таким же успехом он мог бы написать: Сибирь.
Смит погуглил «Бахрейн» и пробежал взглядом полученную информацию. Остров в Персидском заливе… получил независимость от Великобритании в 1971 году… антиправительственные протесты, нарушения прав человека… Смит захлопнул ноутбук.
Ну, и наглый же этот парень. Сколько он прослужил в Интерполе – три года? Смит знал о последней директиве Интерпола: «урезать расходы и сокращать отходы». Это он, значит, старый служака, стал «отходом»?
Смит открыл окно с такой силой, что рама затряслась. Он им еще покажет. Он сейчас занимается гораздо более важным делом, чем Андерсен или любой другой «искусствовед» из его отдела. Смит сейчас делает то, на что никто из них не осмелился бы.
Он долго смотрел через всю площадь на гостиницу, где жил Перроне, и решил, что в следующий раз нужно будет на него как следует «наехать». В реальности Перроне сильно отличался от того образа, который Смит составил себе, опираясь на досье. Он оказался более скрытным и смекалистым; возможно, его не так-то легко обмануть или запугать. Но Смит знал, что есть способы нагнать страха на самых крутых и хитрых людей.
Он кивнул сам себе в подтверждение этой идеи и немного успокоился. Да, напуганные люди делают неправильный выбор, они совершают ошибки, с удовлетворением продолжил он свою мысль. Затем Смит выпрямился и поежился, но не столько от холода, сколько от сознания, что он сейчас, может быть, тоже делает неправильный выбор.
35
Над Сеной в первых лучах рассвета поднимался туман. Я сосредоточил внимание на том, чтобы идти спокойно и глубоко дышать. Прошел мимо рыбаков и ранних торговцев, которые уже раскладывали сувениры для продажи туристам. Я шел, опустив голову. Картина была у меня под курткой, и я крепко прижимал ее к груди. По щекам моим текли жгучие слезы. И все-таки я сделал это. Украл самую знаменитую картину в мире во имя своего сына.
Вернувшись домой, я поговорил с Симоной. Сказал ей, что я принес ей картину, как и обещал. Я завернул картину в один из ее платков и положил в сундук, в котором заранее оборудовал двойное дно. Потом прикрыл сундук тканью и поставил сверху вазу – так, чтобы со стороны он казался обычным столом.
Затем я стал ждать.
Прошел день. Потом еще один. Я просматривал газеты. Но нигде не упоминалось об этой краже.
Не может этого быть, думал я.
Мне начало казаться, что кража мне приснилась. Я не раз открывал сундук, чтобы убедиться, что картина действительно у меня.
Прошел еще один день. Все было тихо.
Я метался из угла в угол. Я пил. Я не мог ни есть, ни спать.
Через несколько дней эта история, наконец, всплыла. Заголовки всех газет кричали: «Знаменитая Мона Лиза украдена!»
Я покупал все газеты и читал все, до последнего слова. Мне нужно было знать, что им известно.
Зацепок у них не было.
Лувр на неделю закрыли. Шестьдесят полицейских прочесали каждый дюйм на его сорока девяти акрах. Они ничего не нашли. Только стекло и раму, которую я оставил на лестнице.
Границы Франции были перекрыты. Все корабли и поезда на въезде и выезде из страны обыскивали.
Должен признаться, мне было приятно думать, что картина лежит в сундуке всего лишь в паре километров от того места, где она висела раньше.
Прочитав, что парижане скорбят по этой картине, как по любимому человеку, я пошел постоять среди этих глупых плакальщиков, которые оставляли ей цветы и записки. Я видел, как люди плачут. И я тоже плакал. Но не по картине.
Когда Лувр вновь открылся, там собрались тысячи людей, чтобы увидеть пустое место на стене, где когда-то висела «Мона Лиза».
Были объявлены награды. Лувр обещал 25 000 франков. Одна из газет предлагала 5000 долларов. Другая – 40 000.
У меня возникло искушение вернуть картину и самому получить награду!
Потом я прочел, что всех сотрудников Лувра допрашивают. Я знал, что в конце концов они доберутся до меня. Так оно и вышло. Пришли четверо. Инспектор по фамилии Лапэн, его толстый помощник и два жандарма. Они обыскали каждый дюйм моей квартиры. Все, кроме сундука.
Лапэн усадил меня за стол. За тот самый сундук, замаскированный под стол. И стал спрашивать, почему Тикола меня уволил.
Я рассказал ему о болезни Симоны. Как я остался дома, чтобы заботиться о ней. Как Тикола не пожалел нас. Я расплакался. И это не было притворством. Я сказал, что Лапэн может спросить любого в Лувре, хорошо ли я поработал. Кто угодно, только не Тикола. Лапэн спросил, чем я зарабатывал на жизнь после того, как меня уволили. Я сказал ему, что жил на сбережения из прежней зарплаты. Он бросил на меня подозрительный взгляд. Но как он мог доказать обратное?
Он спросил, зачем я приехал во Францию и чем занимался до этого. Он детально расспрашивал о моих обязанностях в Лувре. Особенно о моей работе с «Моной Лизой». Я принялся обстоятельно рассказывать, как готовил деревянные детали футляра. Как я резал стекло и собирал все воедино. Как я подготовил стены для креплений. Я объяснял все в мельчайших подробностях. Закончив, начинал сначала. Через какое-то время глаза инспектора начали стекленеть и опускаться. Именно так, как я и надеялся.
Я знал, что Лапэн подозревает меня. Но на меня снизошло какое-то спокойствие.
Оно улетучилось, когда он вдруг сказал мне, что на раме, оставленной на лестничной клетке, был обнаружен отпечаток пальца! Как и у каждого сотрудника Лувра, у меня брали отпечатки пальцев при приеме на работу, и я помнил об этом.
Лапэн намазал мою руку чернилами и сделал новые отпечатки.
Но удача была на моей стороне. В картотеке музея хранились отпечатки только правой руки каждого сотрудника. А на раме остался отпечаток большого пальца левой руки, и они не совпали!
Лапэн заставил меня подписать заявление о невиновности. Он положил этот документ передо мной на ту самую скатерть, которой был покрыт сундук. Я подписывал бумагу, представляя себе картину, что лежала лишь несколькими дюймами ниже.
Полиция уже собиралась уходить, когда мне в голову пришла одна идея. Я спросил у инспектора, не знает ли он поэта Гийома Аполлинера. Я сказал, что восхищаюсь этим человеком – а сам вспоминал при этом, как жестоко он отозвался о моих картинах.
Я рассказал Лапэну, что только что прочитал колонку Аполлинера в «L’Intransigeant», где тот призывал сжечь Лувр. Он конечно же пошутил, поспешно добавил я. Я не хотел, чтобы Лапэн подумал, что я пытаюсь бросить подозрение на поэта. Хотя именно этим я, конечно, и занимался. Я прибавил, что Аполлинер, возможно, продал несколько скульптур художнику Пабло Пикассо. И вполне возможно, что эти скульптуры были взяты из Лувра. Я сказал все это как бы без особой цели, между прочим.
Глаза Лапэна расширились. Он спросил, откуда у меня эта информация. Я ответил, что не хочу доставлять никому неприятностей. Дождавшись того, что Лапэн начал требовать, чтобы я выложил ему все, я рассказал, что видел эти предметы в студии Пикассо. Лапэн сразу же заторопился на выход.
Вскоре после этого я узнал, что Аполлинер и Пикассо были арестованы. Я представлял себе этого высокомерного поэта и самодовольного Маленького Испанца, потеющих на допросе в полиции, и мне было приятно. И когда я услышал, что Тикола и директор Лувра уволены, я тоже получил удовольствие.
Шли дни. А я все ждал. Ждал вестей от Вальфьерно. Ждал начала следующей части плана.
36
Об этих событиях – аресте Пикассо и унижении Аполлинера – мне было известно. Я читал пространные описания того, как художник и поэт были задержаны, раздеты догола, неделю подвергались допросам, а потом преданы суду. Теперь я знал, что это была месть Винченцо.
Прервавшись на несколько секунд, я задумался о том, что уже узнал и что еще надеялся узнать из дневника. Украдкой бросив взгляд на его страницы, затем на Кьяру и Беатрис, я почувствовал, как пальцы едва ли не буквально зачесались, хотя я понимал, что шансов у меня нет. Тогда, может быть, попытаться пронести мобильник и сфотографировать оставшиеся страницы? Но куда его спрятать и как я смогу незаметно делать снимки?