Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 13 из 30 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Другими словами, его собственная природная робость, в которой он – вплоть до этого дня – боялся себе признаться (однако научился маскировать, меряя своих обидчиков ледяным взглядом), преодолевалась очевидной и беззаветной храбростью, с какой его аватар обходил настоящие боевые порядки, не кланяясь ни пулям, ни снарядам – только щурясь от взрывов, как от ветра. Особенно впечатляла решительность, с какой его сетевой двойник, не тратя лишних слов, отдавал приказы подчиненным – с тем же неколебимым чувством собственного достоинства, с каким раньше, в бытность рядовым реконструктором, раздавал советы новичкам. Его восторг достиг апогея в тот воистину незабываемый миг, когда его аватар (в сопровождении соратников – штабной свиты, все в полевой форме цвета хаки) выдвинулся из полосы «зеленки» и, пройдя размеренным шагом по поляне, проследовал к ожидающей его винтокрылой машине. Ему, наблюдающему издалека, хватило одного взгляда, чтобы извлечь из памяти коробку, обнаруженную под Новый год на антресолях. Игрушечным вертолетом он так и не воспользовался. Тем приятней было думать, что «теперь, по справедливости, этот настоящий вертолет – мой». Так исподволь, шаг за шагом присваивая судьбу Реконструктора (поперек материнской, набившей оскомину логике: сперва поступок, за поступком характер и только потом – судьба), он следил за живыми картинками как непосредственный участник боевых действий в Малороссии (все это время его собственная великая игра – ладно, пусть не игра, пока только наброски и сценарии – прозябала, что называется, в дальнем ящике стола). Раньше Малороссия была для него пустышкой, абстракцией из уроков литературы, кажется, из Гоголя – теперь она стала «полем битвы», где можно не только погибнуть, но и воскреснуть. Чему он, собственно, и предавался. Не раз и не два в течение дня. Через месяц, к началу июля, у него (в воображаемом тайничке) накопился целый ряд боевых наград, которые вручают перед строем. Разумеется, не всем подряд. А только отличившимся бойцам. Здесь ему рисовались самые разные, но одинаково восхитительные конфигурации: то его, раненного в живот, выносят на носилках; то он самостоятельно, без посторонней помощи, выбирается из госпитальной землянки и, с трудом удерживая равновесие, встает в строй на костылях; или (в другой раз) идет, молодцевато печатая шаг, правая рука перебита шальным осколком, загипсована – висит на перевязи, даже честь приходится отдавать левой; или вот: пулей, выпущенной с позиций укропов (их снайперы работают по «нашим» позициям), он, командир подразделения, тяжело ранен в голову, голова перебинтована (как учили в школе на уроках военного дела: крест-накрест и под подбородок) – точь-в-точь летчицкий шлем. Собственно, шлем и навел его на мысль: за эти несколько недель (исподтишка, не упуская из внимания своего полевого двойника) он успел перепробовать все воинские специальности – от водителя, подвозящего ящики с боеприпасами к самой – «как же это… ага, к передовой», до бесстрашного командира танка, а потом и наводчика каких-то, черт знает каких, установок, – всякий раз проявляя не только чудеса безмерной храбрости, но, что важнее, ума и сообразительности, в которых далеко опережал своих соратников по оружию: те, в отличие от него, тупари. За всеми этими волнующими кровь событиями он как-то выпустил из виду бабку. Что ни говори, бабка слабела на глазах. Теперь из нее было трудно вытянуть лишнее слово. Не потому, что темнила или что-то от него утаивала – уж он-то видел, кáк она пытается сосредоточиться, собраться с мыслями, которые разбегаются (чисто тараканы в ее дурной голове). Не удивительно, что бабка повторялась, снова и снова заводя свою заигранную пластинку: то про советских партизанов, то про фашистов-карателей, – смешавшись у нее в голове, те и другие бесчинствовали одинаково: кого-то там расстреливали, сжигали дома и хозяйственные постройки простых, ничего против них не замышлявших поселян. Порой ему казалось, будто бабка – которую он, кстати сказать, любил и уважал по-прежнему – не сбрендила, а всего лишь перепутала прошлое с настоящим. Как день с ночью. Как бы то ни было, однообразность ее рассказов (их он записал и выложил еще в мае-июне) не могла не сказаться на популярности его портала. Впрочем, и его собственный интерес к этой, как виделось раньше, клевой выдумке к той поре ослаб. Да и не с руки ему, участнику боевых действий, делать ставку на полчища идиотов, которым только дай повод разосраться; пробегая глазами их яростные срачи, он усмехался: «Диванные войска». Впрочем, бабка не была бы его бабкой, если бы даже сейчас – на границе жизни со смертью – вела себя смиренно. Так она себя и не вела. Сидела, вперившись в телевизор, – ее маленькая стриженая голова норовила упасть, – бабка всякий раз вздрагивала, цеплялась за подлокотники, испуганно – сослепу – моргала. Наблюдая эти ухищрения, он заподозрил, что бабка нарочно тянет время. Чего-то ждет. На второй неделе июля, когда на театре военных действий наблюдалась день ото дня растущая активность (украинская группировка, собрав разрозненные силы, перешла в активное наступление, поддержанное авиаударами – угрозу с воздуха повстанцы подавляли массивным, но не сказать чтобы эффективным огнем), он – глядя в прицел воображаемого зенитно-ракетного комплекса, держа палец на воображаемой кнопке (или гашетке – кажется, так это у них называется), вспомнил, вернее, явственно увидел картинку, много лет назад запавшую в память: картонная крышка, по которой порхают мелкие, точно мухи, самолетики с красными звездами на крыльях – по ним, засев за колючей проволокой, ведут пулеметный огонь такие же мелкие насекомовидные враги… В это трудное для повстанцев время бабка почти что перестала спать. В кровать она больше не ложилась. Но сознанием и голосом владела. На материны просьбы шипела: «На том свете высплюсь» или «Тебе-то что за дело. Хочу – сижу!» Хотя от еды не отказывалась: завтракала-обедала-ужинала по расписанию, – жалуясь (не ему – матери) на отсутствие аппетита, доедала все до конца. Видя, с какой неимоверной силой бабка держится за тарелку, он никак не мог понять, какого черта, доев (порой даже вылизав), она разжимает пальцы – ей, что ли, нравится звук, с которым пустая тарелка бабахается об пол? Теперь такое случалось регулярно. Стоило ему или матери не уследить. Сам-то он следил не особо: хочет – пусть колошматит, а мать – наоборот, расстраивалась – охала, всплескивала руками. Но потом успокаивалась, не прекословила бабке. Молча заметала осколки в совок. В один из таких нехороших дней (как раз накануне того случая, после которого бабкину крышу снесло уже напрочь, с концами) мать, видно, вышла из терпения, подала суп в эмалированной миске. Отступила и замерла. Будто приготовилась к тому, что бабка ей этого не спустит; сперва, как водится, разорется: я тебе – кто? кошка?! – потом, прооравшись, швырнет чертову полную миску ей в лицо. В предвосхищении потехи он врубил планшет на запись, но записывать оказалось нечего: то ли бабка совсем ослабла и не заметила подмены, то ли сделала вид. А самое-то смешное началось, когда бабка ела борщ, но еще не доела. Вытерла запавший рот и говорит: – Тонечка, Христом богом тебя прошу, дай мне хлеб. Мать засуетилась: да как же ты, типа того, удержишь – в одной руке ложка, в другой тарелка. А бабка уперлась, как ослица: дай – и всё. Мать, короче, сдалась. Бабка взяла и, пока, положив на колени ложку, сосала-жевала этот несчастный ломтик, причитала на все лады, жаловалась: обманули, дескать, обвесили, хлебная продавщица таких, как мы, ненавидит, на дух не переносит: мол, объедаете нас, ленинградцев; не будь в городе чужих, невесть откуда понаехавших, и хлебушка было бы вволю, а теперь делись с вами… Хорошо хоть планшет не вырубил, успел записать весь этот хлебный бред. Записал, но не выложил. Не придумал, какую выбрать подложку. На другое утро, когда прошло то самое сообщение про какую-то тетку из Славянска, вроде бы беженку, – он сидел у себя, рылся в компьютере, искал что-нибудь подходящее (а главное – актуальное, скажем, гуманитарную помощь: привезли, теперь раздают) – и услышал крик. Сдавленный, но одновременно резкий, высокий. Будто птичий. Он вскинулся: «Она. Из кресла выпала…» Вскочил, бросился на помощь. Слава богу, ничего такого. Бабка сидела в кресле – с простертыми руками. Тянулась к телевизору. С трудом разобрал: зовет Миколку, ну того, братика, якобы распятого фашистами. Потом, когда прислушался, понял: по сути-то ничего не выдумала; говорят о каком-то мальчишке, сыне ополченца (бабка уже не кричала, бормотала про распятого Исуса), которого бандеровские каратели прибили к щиту; и пока тот, прибитый гвоздями, умирал, держали его мать, эту самую тетку из Славянска, чтобы смотрела, как сынок, одетый в трусики и маечку, истекает невинной кровью. Уж на что он не понаслышке знающий, из чего такие вещи лепятся, – а все равно ужаснулся: жесть! Пока не сопоставил одно с другим: если тетка после этого всего была в отрубе (по телику сказали: была), каким же, спрашивается, макаром они, привязав к танку, гоняли ее по площади? Обернулся к бабке, хотел сказать: не бери в голову – всё врут… А бабка-то, кажись, йок! Сердце, что ли, не выдержало… суки, не, ну какие суки! Хотел крикнуть, позвать мать – и задохнулся. Будто горло перекрыли. Как кран. Или нет: будто он опять маленький, а бабка его пугает. Чтобы знал, каково ему будет, когда она, старая ведьма, сдохнет. В детстве он ни капельки этого не боялся: бабка бессмертная. Но сейчас, приблизившись на цыпочках, заглянув в ее худое, скошенное на одну сторону лицо, почувствовал, как ослабли, стали ватными ноги; сполз как какой-нибудь о́плывень – будто изнутри, из сáмой сердцевины, вырвали стержень, – ткнулся в бабкины тощие, пахнущие мочой и чем-то еще приторным колени, осознав, что теперь и вправду один – и защиты нет. Как вошла мать, стала дергать, трясти ее за плечи (бабкина стриженая голова то падала, то болталась из стороны в сторону) – этого, пораженный настигшим его пришедшим из детства ужасом, он почти что не запомнил, впервые в жизни переживая неутешное горе и жгучий стыд: не за то, что все у нее украл, не успел заработать и вернуть. А за то, что бабка уже никогда не узнает, кáк он, ослиный внук, ее любил. Когда она, едва слышно застонав, положила ему на голову руку – сухую, как сломанная веточка, – ему почудилось, будто это не она, не бабка шевелит его волосы, а они сами зашевелились и встали дыбом. Только ощутив тепло ее высохшей руки, он, словно очнувшись, захлебнулся диким, ни с чем не сравнимым счастьем: «Жива…» Отлипнул от бабкиных затхлых тряпок и заметил: мать. Стоит за креслом. Смотрит. Вскочил, как подорванный, с колен; крикнул: «Сама с ней сиди!» – и рванул к себе в комнату. Заперся: один, у себя.
Но стыд, перемешанный со страхом, не исчезал – перетекал в злое и одновременно восторженное восхищение: это ж надо, что старая ведьма-то умеет! Склеить ласты, а потом – здра-асьте вам! – и воскреснуть… Больше всего Анну поразил не обморок (тем более мать очнулась, стоило взять ее за плечи и энергично потрясти), и даже не то, что сын стоит перед бабкой на коленях, скуля и тычась, как щенок, – ничего удивительного, мальчик испугался, – а то, что она даже близко не испытала того всепоглощающего ужаса, какой почувствовала прошлый раз, когда вошла и замерла в дверях, переводя глаза с материного затылка на ее растопыренные пальцы – и обратно на затылок, будто выбирая что-то одно, чтобы присвоить себе, спрятать в глубине памяти – как образ смерти, который будет всплывать у нее перед глазами вечным напоминанием, что она виновата перед мамочкой – неведомо за что. Сейчас, не чувствуя ничего похожего на то смятение, она машинально разогрела вчерашние макароны, поковыряла безо всякого аппетита у себя в тарелке; вспомнила, что забыла позвать Павлика, – хотела постучать ему в стену, но передумала; накрыла сковороду крышкой (захочет есть, сам себе разогреет) и ушла к себе. Побродила по комнате, думая о чем-то постороннем, о том, чем бы ей теперь заняться, – и вспомнила про статью, которую читала по дороге с работы. Любопытную, во всяком случае, познавательную, опубликованную в бесплатной газете – той, что раздают всем желающим у входа в метро. В статье говорилось о том, что люди, вернее, их затылки бывают разными: у одних волосы на макушке заворачиваются по часовой стрелке, у других – против часовой. Казалось бы, какая разница? Оказывается, большая. Если первые (таких большинство) способны воспринимать исключительно земные вибрации, восприятие вторых настроено на высшие, как было сказано в статье, космические слои. Анна подошла к зеркалу, прощупала затылок – убедилась в том, что ее макушка устроена правильно. Подумала: «У мамочки, с ее тремя волосинами, уже не проверить… А у Павлика? Интересно, как у него устроено?» С этой мыслью – немедленно пойти и проверить – она вышла в коридор. Дверь в комнату сына была заперта. Стучаться Анна не стала – все равно бы не открыл. Как он и рассудил, малолетний «Исус» оказался фейком – черти телевизионщики! Это ж надо такое выдумать… Рядом с ними его портал – голимая самодеятельность, кружок «Умелые руки». Но бабку заштырило всерьез. Не иначе винтики за шпунтики зашли. Теперь она все время ныла, выпрашивала еду. Притом что тарелки с нормальной пищей – ну, там котлеты или суп – от себя отталкивала, ела голый хлеб – выедала мякиш с блаженным видом, беззубыми деснами перетирала корки; он заметил, что бабке больше нравятся сухие, – свежие она прятала. В карман или в зазоры кресла. А потом шарила, выуживала их оттуда – озираясь, будто кто-то может подкрасться и отнять. И все это молча. Однажды бабка вдруг сказала: «Как вкусно», – от неожиданности он даже вздрогнул. И потом все смотрел на ее губы – не поджатые, к которым привык, а, наоборот, мягкие, в растерянной улыбке, словно бабка ждала чего угодно, кроме вкусной еды. Смотрел и думал, что все ей отдаст. По крайней мере, большую часть. Как только найдет достойного покупателя, который не поскупится, выложит за монету кучу денег. Остальное тоже отдаст. Со временем. Потом. Сейчас, забыв о своей великой игре, он просиживал рядом с бабкой часами. И думал о времени; о связанных со временем вещах. Например, он: сидит на той же самой скамеечке, на которой сидел, когда был маленький, хотя давно вырос (а бабка, она-то не изменилась, какой была, такой и осталась, только ослепла), – сидит и ждет: вот сейчас бабка на него посмотрит и скажет: «Помни. Что бы ни случилось, ты не должен убивать», а он, как бывало в детстве, переспросит: «Кого?» – а она: «Никого». Обтирал ее впалый рот бумажными салфетками; если бабка не удерживала разжеванное, аккуратно все подбирал, превозмогая брезгливость – стыдясь сам себя: не за то, что брезгует, а за то, что размяк, будто только у него одного есть старая бабка, которая чуть не померла. Теперь, он думал, она воскресла и больше никогда не помрет. Однажды давно они шли мимо парка Победы, и бабка вдруг сказала: «Помни. Ангел смерти приходит за тем, кто его ждет». В те времена он понятия не имел, что за «ангел смерти». Не знал других ангелов, кроме этого, который стоит у них в гостиной: свой, домашний – можно подойти и зажечь. Если бабка не сосала хлеб, она в основном спала. Вглядываясь в ее худое, ветхое лицо, по которому пробегали обрывки когда-то связных мыслей, он, словно его портал (не тот, где клубятся сетевые одноклеточные, а другой, тайный, известный ему одному), и вправду замкнут на бабку, на ее безумные, из прошлого века россказни, обмирал от нового страха: а вдруг его волшебный портал – куда не входишь, а взмываешь и приходит единственно правильное решение – больше никогда не откроется? Раньше, когда учился в школе, это давалось легко и просто, теперь – с каждым годом – все трудней. Ночью, сидя за компьютером, он уловил странную вибрацию, идущую сверху, с потолка. Будто кто-то ходит из угла в угол, сбивает его с мысли, не дает сосредоточиться. Прислушался и вспомнил: как-то раз, давно, еще весной, гигнулись новые наушники. И что самое обидное, не днем, когда все работает (коробка – вот она, в коробке чек, всего-то и дел – добежать до магазина), но нет, вечером, перед самым закрытием. Что называется, выбрали время. Все-таки решил, что надо добежать, попробовать. Пока надевал кроссовки – шнурки, как назло, запутались – когда торопишься, вечная история; услышал: мать кормила бабку, та от чего-то там отказывалась, мать ее уговаривала, а потом немного помолчала и говорит: забыла, мол, сказать, Нина верхняя уехала, квартиру продала и уехала. А бабка: уехала – и черт с ней! Скатертью дорога… Шаги доносились из бывшей тети-Нининой квартиры. Эти мерные шаги (он наконец понял, на что они похожи: на маятник) вызывали подозрение, как какой-нибудь незнакомый сайт, когда, еще не кликнув, чуешь нутром: сомнительный – и, если все-таки кликаешь, оказываешься прав. (Когда такое случалось, он гордился собой, своим талантом: заранее предвидеть опасность.) Подозрительность того, что расхаживало над головой, была совсем иного рода, но что-то нашептывало: не лезь. Притом так назойливо, что уже не понять, что тебя больше раздражает: сами дурацкие шаги или этот, черт знает, немолчный шепот. «Всё, – он приказал себе. – Хорош гадать. Пойти и посмотреть». Стоял, держа палец на звонке (медлил, не решаясь нажать: все-таки ночь, половина первого), перед металлической дверью (у тети Нины была обычная, простая – а эти, новые, не успели въехать, забаррикадировались). Кажется, так и не нажал – но дверь, будто сама собой, открылась. Тот, кто возник в дверном проеме, даже не спросил: кто? – видно, тоже свой талант: знать, когда к твоей двери подкрадываются. Парень – высокий, тощий, в джинсах, босиком, – не выходя на свет, смотрел на него странными глазами; вернее, глаза как глаза – только, как бы это сказать, собранные. Не в смысле сосредоточенные. А такие, будто состоят из нескольких пар глаз: одними, спокойными и равнодушными, парень смотрел на него; другими, быстрыми и опасливыми, обводил лестничную площадку. Третьими… Он не успел придумать, что он делает третьими. Парень кивнул: – А… Ты. – Будто сто лет знакомы. И отступил назад, в глубину. Он вошел из любопытства – хотя нет, было в парне что-то такое, что заставило войти. Шел по коридору и думал: «Квартира – как наша, только голая какая-то». Пустые стены, кухонный стол без клеенки, матрас на полу, в гостиной; он глянул и скривился: «Не дом, а цыганский табор… На сталинку накопили – уж кровать-то могли себе купить…» Парень шел впереди, он, украдкой осматриваясь, сзади. Проходя мимо комнаты, что над бабкиной (дверь была приоткрыта), не удержался, заглянул. Комната, от пола до потолка заполненная пустотой, выглядела непомерно огромной. Непомерность пустоты подчеркивали следы от мебели, по которым он без труда восстановил то, что было раньше, а теперь благополучно отсутствовало: вот, поперек комнаты, диван; там – шифоньер (точь-в-точь как бабкин: от массивного, в полстены, шифоньера остался темный, как густая тень, прямоугольник). Заполнил зияющие пустоты и с удивлением обнаружил, что перед ним и вправду бабкина комната – какой она могла бы стать, если вынести мебель и картины, а главное – саму бабку с ее обоссанным, заляпанном жирными пятнами креслом… Смотрел. Присматривался к пустым следам. Пока не понял, чего здесь не хватает: бюро – пузатого, на кривых львиных лапах, с широкой дверкой посредине; в детстве принимал его за печь. Чуть не спросил: эй, а бюро-то где?.. И наткнулся на взгляд – рассеянный и одновременно насмешливый, словно парень заранее знал, о чем он его спросит, и заранее насмехался над ним. Над тем, что он тупит.
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!