Часть 14 из 30 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Наткнулся и невольно позавидовал: «Вот бы и мне научиться так смотреть». Не холодно, глазами-льдинами, – это, спасибо бабке, он умел с самого детства, однажды так глянул на одного, верзилу из 3-го «Б», тот сразу понял и отвял на всю оставшуюся жизнь, – раньше, вспоминая ту школьную историю, он гордился собой, тем, что повел себя круто; но сейчас, под рассеянно-насмешливым взглядом парня, отчего-то устыдился. Почувствовал глухую неприязнь: не к нему – к себе.
Эта завистливая мысль являлась и потом, через несколько дней, когда они с парнем подружились, и он, собираясь о чем-нибудь спросить, снова натыкался на взгляд, как на невидимую стену: этим взглядом его новый приятель владел с неподражаемым совершенством. Будто вправду был многоглазым существом, явившимся из космоса, типа, с другой планеты, – поймав себя на глупом сравнении, он тоскливо подумал: «Крыша, что ли, у меня едет?.. Насиделся с бабкой, ага…»
Странным оказалось и имя: Гавриил – на его вкус, неправдоподобное, причудливое, смешное; прикольные, должно быть, родители, если выбрали такое для сына. А может, и не родители. Может, сам. Например, для фальшивого профиля на фейсбуке.
Надеясь это проверить, спросил:
– А… фамилия?
– Тебе-то зачем? Мне же твоя по барабану. – Словно раскусив его тайные намерения, Гавриил коротко усмехнулся: – Не суетись. Меня там нет.
– Там – это где? – Он постарался напустить на себя такое же рассеянно-насмешливое выражение – не вышло: тот, кого он вознамерился вывести на чистую воду, пропустил его хитрый, с подвохом, вопросик мимо ушей: тактика, которой Гаврила (про себя, в качестве доступной мести, он стал называть его Гаврилой – упростил слишком торжественное имя, будто спустил его носителя с небес на землю) пользовался при каждом удобном случае и с неподдельной откровенностью.
Какое-то время – отрицая, что пойман в сети несправедливой зависимости, когда одному можно все, а другому ничего, – он еще делал мысленные зарубки. Но вскоре сдался, притворился, что зависимости нету. А то, что Гаврила видит его насквозь, читает как раскрытую книгу, – это потому, что между ними установилась прочная, может, даже неразрывная связь.
Такая его встречная тактика давала богатые плоды. Во-первых, позволяла отбросить пустые догадки и домыслы: ну нет человека на фейсбуке – и чо? Тем более во всем остальном, что касается сетевых хитростей, его новый приятель был на высоте – здесь между ними царила справедливость, тут они понимали друг друга с полуслова – до такой степени, что уже на третий день он задумался о том, чтобы, выбрав подходящий момент, поделиться своим блистательным замыслом – приобщить к своей Великой будущей Игре (может, даже в качестве соратника – делового партнера), – но при мысли, что новый приятель обесценит его далеко идущие замыслы, чувствовал необоримую робость, такую, что язык к гортани прилипал.
Не только мастерское владение глазами (к этим то и дело меняющимся глазам он за прошедшие пару дней успел худо-бедно попривыкнуть) – изумляла сноровка, с которой Гаврила умел уводить разговор в другую сторону.
Что раздражало особенно: свои поперечные заходы Гаврила начинал всегда одинаково, буквально одними и теми же словами: «А тебе не приходит в голову?..» Его узкое, слегка асимметричное лицо при этом кривилось; нос – с едва заметной горбинкой – морщился; после чего насмешливый голос выдавал такое, что хоть стой, хоть падай. И что прикажете делать – покорно сворачивать? Или, наоборот, упереться и стоять как пень?..
Например, вчера. Договорились пройтись, типа, прогуляться. Идея ему понравилась: показать – на правах аборигена, уроженца здешних мест – ближайшие к дому окрестности. Включая пустырь, на котором гулял с бабкой.
Отключившись (когда-то это называлось «повесив трубку»), он вспомнил: однажды, давно, он еще учился в школе, они шли из компьютерного магазина, и мать ни с того ни с сего взялась промывать ему мозги. Говорила про дружбу. Про то, что друзей надо искать среди одноклассников. Он ответил, что не понимает причин, по которым должен ограничивать себя этим, в сущности, случайным множеством, вместо того чтобы искать в огромном, воистину безграничном: в Сети.
Сейчас, спускаясь по лестнице следом за Гаврилой, он понял, что был не прав.
Они вышли из парадной. Гаврила остановился и стал шарить по карманам с таким озабоченным видом, будто посеял что-то важное: ключи от квартиры или телефон. «А вдруг… – Он вспомнил монету, которую нашел здесь, именно здесь, на этом самом месте, и решил, что лучше об этом рассказать. – Мало ли, обыскался…»
Сказал. Дескать, такая вот история. Иду – валяется. Ты, случайно, не терял? Казалось бы: да или нет? И тема исчерпана…
Но не тут-то было. Гаврила не только пропустил его признание мимо ушей (да, именно признание; и – да, обесценил: он же не просто так, он нарочно упомянул, что монета не простая, старинная, пусть знает, ему чужого не надо: «Скажет: моя – отдам») – но хитро его признанием воспользовался, чтобы лишний раз подчеркнуть свое над ним превосходство: вот мы какие возвышенные! – типа не от мира сего, нас-де ваши монеты не касаются. А потом – ни к селу ни к городу – нос горбатый свой наморщил и говорит:
– А тебе не приходит в голову, что у людей, склонных к насилию, отравленная кровь?
Вот и гадай: как одно связано с другим? Кто-нибудь может объяснить, какая связь между старой советской монетой и кровью?!
В очередной раз угодив в тенета дурацкого вопроса, он отступал, прятался, как моллюск за створками раковины; но обиды хватало ненадолго: створки сами собою раскрывались – чтобы вскорости вновь захлопнуться, а потом снова раскрыться. Этой дружбой (нежданной, а в его-то случае – единственной) он, несмотря ни на что, дорожил, одновременно допуская, что кто-то, взирающий со стороны, мог бы назвать ее вымученной, по меньшей мере не лишенной складок и шероховатостей – но он-то не со стороны на нее глядит, а изнутри; к тому же складки постепенно разглаживались, шероховатости притирались. У иных, он думал, это заняло бы месяцы, а то и годы – а они прошли этот путь за неполных четыре дня.
На третий день Гаврила позвонил. Жду, говорит, внизу. Ежели не занят, спускайся. Так и сказал: ежели! Притом таким замогильным голосом, будто что-то неотложное, прям-таки срочное. Оказалось – ни-че-го. А он-то, дурак, кинулся вниз, сбежал по лестнице, не дожидаясь лифта, перепрыгивая через ступеньки. И – что? Стоит, подпирая стенку, одна нога поджата, как у журавля. Вместо клюва горбатый нос – поводит им туда-сюда, будто что-то вынюхивает.
– Ну, вот я. – Думал, предложит прогуляться, хотя и не договаривались. – Может, на пустырь? – В тот раз до пустыря не дошли, свернули раньше – хотя просил его, говорил: на пустыре хорошо…
Молчит. Будто не слышит. Потом оборачивается и говорит:
– А тебе не приходит в голову?..
И – раз! – выдает про крематорий, мол, всю войну здесь работал, и пальцем на парк Победы указывает; трупы, говорит, сюда свозили и жгли; ходим, типа, по пеплу.
Видали, Америку открыл. Можно подумать, он сам про это не знает. Еще как знает. С самого детства. Бабка все уши прожужжала: «Не смей туда ходить! Люди там лежат. Их сожгли, а пепел разбросали».
Не, ну… Зла не хватает. Тоже мне – ученый-краевед!
– Человек, когда он при смерти, себя обирает, – сухенькая старушка-свечница объясняла другой церковной женщине.
Из их разговора, который невольно подслушала, Анна узнала, что у этого слова бывают разные значения: не только разорять дочиста, грабить до нитки, обдирать как липку – но и водить по груди и одеялу руками, будто собираешь мелких, невидимых глазу насекомых.
– Как начнет обирать – готовьтесь. Осталось три дня.
Надо же – три. Не два и не четыре. Как бы то ни было, Анна свечнице поверила: церковным виднее. И теперь ждала назойливых насекомых, не тревожась, что мамочкина смерть застанет ее врасплох.
Стараясь сохранять в себе деятельное спокойствие, она думала о смерти как о трудном деле, которое им с мамочкой неминуемо предстоит.
О том, что похороны – дело хлопотное, она узнала от Виктории Францевны. Та два года назад хоронила отца.
Казалось бы, все продумано, налажено, на Достоевского есть специальная контора. С другой стороны, теряешься. Еще и агенты досаждают. «Не успеешь умереть – тут как тут». А Василий: «Работа у них такая. Врасплох застать. Тепленькими – и развести на деньги. Ваш хваленый капитализм».
Из этого разговора Анна вынесла главное: ритуальную контору на Достоевского. Сейчас, когда трудное дело приближается, она решила сходить туда заранее и все как следует разузнать.
Женщина-служащая удивилась: обычно к ним приходят родные и близкие покойных. Анна ответила, что испытывает трудности с деньгами. И та, войдя в положение, объяснила, что у родных и близких есть выбор: кремировать или класть в землю.
– Бабуленька ваша верующая?
И, заметив, что будущая клиентка затрудняется с ответом, высказала свое мнение: с точки зрения гигиены кремация предпочтительней. К тому же, между нами говоря, дешевле. Чтобы не быть голословной, женщина-служащая представила оба варианта калькуляции и, видно желая подбодрить, сказала, что сухенькие горят недолго (о том, что ее мать высохла, Анна упомянула вскользь, когда приценивалась к гробам). Напоследок она довела до Анниного сведения, что о деньгах особо беспокоиться не стоит: существует лимит, который будет ей возмещен после похорон; важно только не потерять чеки.
Анна возвращалась домой в тягостных раздумьях: мамочка в церковь не ходила, ни о каком боге, кроме Бога-Отца, не упоминала. «Как я узнаю, чего она сама хочет: кремироваться или лечь в землю?» С другой стороны, есть и более важное: мытарства – через них, покидая грешную землю, проходит всякая новопреставленная душа.
Сейчас, вспоминая слова священника: «Уходя в жизнь вечную, следует оставить дурные помыслы. Простить не токмо своих обидчиков, но и врагов», – Анна чувствовала, что стоит одна-одинешенька перед огромной, превосходящей ее самоё силой. И этой силе надо как-то соответствовать, не наделать непоправимых ошибок, от которых в другой, вечной жизни, будет мучиться ее мать.
Пригласить священника домой? Стоило Анне представить, как некто, одетый по-церковному, входит в дверь и здоровается, – как она поняла, что добром ее затея не кончится. В лучшем случае разорется: «Смерти моей ждешь! Готовишься!» О том, что будет в худшем, страшно подумать: такого ему наговорит!
К тому же, зная материну натуру (кто-кто, а она ее натуру знает), невозможно вообразить, чтобы мамочка, сменив гнев на милость, стала каяться в каких-то грехах, облегчать свою душу перед чужим, незнакомым человеком – невесть откуда пришел и невесть куда уйдет, унеся с собой все перипетии ее долгой и трудной жизни, о которых даже она, родная дочь, может только догадываться; вернее сказать, не может.
На каком основании зиждется такая злопамятная непреклонность, этого Анна не знала; зато прекрасно знала: о прощении речи нет. Отсюда следовало, что смертью мамочкина земная жизнь не исчерпывается. Напротив, смерть грозит опасными последствиями: ведь нельзя исключить, что те, кого Анна привыкла называть призраками, воспользуются благоприятным моментом, когда душа ее матери станет беззащитной, и сделают все от них зависящее, чтобы помешать, не дать пройти через мытарства.
Ей вспомнилось еще одно, страшное: нередки случаи, когда нераскаянные грехи родителей переходят на детей. А вдруг, она подумала, еще и на внуков? И, завороженная этой пугающей перспективой, решила действовать – уже не столько как дочь, сколько как мать.
Тут-то ее и осенила счастливая мысль: тетя Тоня. Много лет назад сестры по какой-то неведомой причине повздорили. Их ссору мамочка носила в себе – о сестре Тонечке даже не упоминала. До нынешней весны, когда сослепу приняла родную дочь за младшую сестру.
Анне не стоило труда объяснить эту путаницу не только прогрессирующей глазной болезнью, но и желанием помириться, оставить былые обиды в прошлом. Она сочла, что такое подспудное, не высказанное желание ей только на руку. И, повеселев – радуясь, что какой-никакой, а выход найден, – совершенно упустила из виду, что не знает ни тети-Тониного адреса, ни ее нынешней фамилии, не говоря уже о дате рождения, без чего в адресный стол не сунешься.
Но тем же вечером, когда Анна, в задумчивости выйдя из кухни, шла по коридору, ее взгляд упал на картинку. Раньше ей как-то не приходило в голову, что Адам и Бог-Отец – ближайшие родственники и что сам этот жест, когда отец и сын протягивают друг другу руки, вовсе не обязательно означает их первое знакомство. Быть может, это не что иное, как примирение. После долгих столетий бурных ссор и нескончаемых взаимных обид.
Ведомая этой смутной догадкой, она отчетливо вспомнила, как стояла, маленькая, под дверью, приникнув к щелочке – глядя, как мамочка стирает на обоях цифры. Наутро они исчезли, скрылись под картинкой, которую мать перевесила пониже.
Приняв это за подсказку, Анна тотчас же выковыряла из стены ржавые канцелярские кнопки, заглянула под картинку и среди множества старых номеров, шестизначных, полустертых, с буквами вместо первой цифры, обнаружила единственный семизначный – такой четкий, что не пришлось ни вглядываться, ни разбирать.
Мужской голос на другом конце провода ответил, что те, кого она ищет, здесь жили, пока не уехали, продав квартиру им, нынешним жильцам. «Уехали… А, простите, куда?» Голос затруднился с ответом: «Не помню. Кажется, в Москву…» Но пообещал уточнить.
Свое обещание он исполнил.
На другой день ближе к вечеру Анна получила заветный номер – действительно московский, который бывшие жильцы оставили на всякий случай. Анна хотела поблагодарить и, может быть, даже объяснить, почему это для нее так важно, – но голос, став отчего-то мрачным и нелюбезным, перебил ее: «Прошу прощения. Я занят. Ко мне пришли».
Сказал и, оставив Анну в некотором замешательстве, повесил трубку.
Насколько удавалось, он следил за боевыми действиями ополченцев, публиковавших – сомнительные, с его точки зрения, – данные о сбитых над подконтрольной им территории транспортниках, которыми противник перебрасывает живую силу в район аэропорта, чтобы, как следовало из тех же сообщений, замкнуть силы ЛНР – ДНР в плотное кольцо. В комментах то и дело мелькали «блицкриг» и план «Барбаросса». Читая, он усмехался.
В тот день ополченцы подбили штурмовик. Теперь в «нашем» стане ликовали и грозили скорым продолжением: какое-то средство ПВО невиданной мощи, которое, если окажется у них в распоряжении, переломит хребет противнику и поставит жирную точку в этой, как ее упорно называли, гражданской войне. С намеком на то, что точкой, скорей всего, не ограничится. Что из жирной точки вырастет жирная стрела: острием на Киев; а может, и дальше.
«Ага. Окажется у них – жди!» – он буркнул в сердцах, жалея, что о сбитом штурмовике узнал с опозданием: было бы круто застать самый тот момент, когда Су-25, потеряв равновесие и рисуя дымный след в небе, устремляется носом вниз – к земле. Сообщалось, что пилот успел катапультироваться, жив и в руках ополченцев, – сведения, за достоверность которых лично он бы не поручился, будучи уверен, что обе стороны соврут – недорого возьмут.
Впрочем, до вранья ему не было никакого дела.
Включившись в противовоздушную игру, следуя за своим двойником-аватаром, он развлекался тем, что воображал себя умелым наводчиком: прищуривал левый глаз, припадал к щели правым (хотя и знал, что в современной войне слежение осуществляют не на глаз, – тот, кто следит, видит горящую точку на экране; но воображать ее скучно, интересней смотреть в щель), – чтобы, подкараулив появление летящей к «нашей» границе цели, крикнуть своим боевым товарищам: «Пли!» – в мгновение ока превратиться из наводчика в стрелка и нажать на пуск.
И надо же так случиться – подгадал! Прикинь, буквально за минуту до того, как его аватар разместил в Сети сообщение еще об одном, втором по счету, только на этот раз не штурмовике, а транспортнике, сбитом силами ополчения («птичка» упала за террикон, мирные не пострадали), он успел его «увидеть». Крикнуть: «Пли!» – и нажать.
Довольный своим успехом, потянулся, расправляя затекший плечевой пояс, и вспомнил: уходя, мать оставила чугунок с жиденькой кашей. С расчетом, что бабка образумится и поест.
Еще полный щенячьим, охотничьим восторгом, он направился к бабке. Встал напротив ее кресла, перекатываясь с пятки на носок и раздумывая: будить или пускай спит?
Бабка (видно, что-то почуяла) ворохнулась, открыла слезящиеся, затянутые белесыми пленками глаза. Он хотел спросить: кашу будешь? – но бабка его опередила.
Смотрит на него и спрашивает, а главное, громко так:
– Кто здесь?
– Да я это, я, – он ответил так же громко и ворчливо. – Не узнала, что ли?
– Я… тебя узнала…
Бабка сглотнула судорожно – он испугался: мало ли, коркой подавилась, – хотел ее потрясти или постучать по спине. Но нет, справилась сама, задышала. Он протянул руку – типа погладить по щеке, успокоить.