Часть 29 из 30 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Анна вышла на балкон. Ее лихорадило.
Издалека, из-за парковой ограды доносились детские крики: голоногие подростки, мелькая загорелыми икрами, бегали по коротко стриженным газонам. Сколько им: тринадцать, четырнадцать? В этом возрасте воспитывать поздно. Она вздохнула и перевела взгляд на малышей. Не ведая, что оказались в поле зрения своей будущей учительницы, малышня беспечно копошилась в песочнице. Глядя на них единственным здоровым глазом, Анна переживала двойную радость: за них, кого она своей неустанной учительской заботой вернет на широкую светлую дорогу, по которой они пойдут ровным пионерским строем, чеканя шаг; и за себя: судьба не ошиблась, бросая ей вызов. Она не какая-нибудь неудачница; она – учительница жизни – ответит на вызов судьбы достойно.
Если бы не пятница, конец недели, Анна немедля отправилась бы в школу, чтобы сообщить о своем решении директрисе. Впрочем, стоит ли так уж торопиться (особенно теперь, когда она почти доказала: в конечном счете судьба справедлива). До сентября еще целых десять дней – у нее как раз заживет глаз, уйдут краснота и воспаление. Ученикам не следует знать о болезнях учителя. Учитель – высшее существо, не подверженное житейским слабостям. Для тех давних своих возлюбленных первенцев она и стала таким – высшим, но одновременно родным и близким человеком, перед которым каждый из них в неоплатном долгу. Разве не это подразумевал ее бывший ученик, когда обещал, что сделает все от него зависящее, чтобы спасти ее Павлика?
В понедельник, заручившись согласием директрисы, она не поедет в офис за трудовой книжкой, а выберет из своих запасов самое вкусное варенье, заранее накроет на стол и будет ждать. Конечно, он придет! Он же обещал вернуться и вернуть все Павликины вещи в целости и сохранности. Сейчас Анна уверена – он уже приходил. Вот, наверное, удивился, не застав ее дома!
Как же ей дожить до понедельника, чем заполнить эти три пустых дня?
И тут Анна вспомнила про дачу: как там все запущено! Она съездит. И кроме всего прочего, пройдется по участку, присмотрит место для мамочкиного праха – так ей будет спокойнее. Чем знать, что мамочка где-то далеко…
Наскоро собравшись, побросав в рюкзак только самые необходимые вещи – много ли ей, одной, надо? – Анна пошарила в сумке; проверила: ключи, телефон, кошелек, банковские карточки, зарядка для телефона; напоследок, уже накинув постромки на плечи, она снова выглянула на балкон. В глаза ей бросился темно-синий пакет. Анна не сразу вспомнила, откуда он взялся. Ах да! Сама же и выставила. Сперва поставила под вешалку, чтобы похвастаться перед двоюродной сестрой. А та нет бы восхититься и порадоваться, хотела его выбросить, снести на помойку.
Подарочный пакет увел ее мысли в другую сторону. Не снимая с плеч рюкзака, Анна прошлась по комнатам, глядя на вещи не мамочкиными, а своими собственными глазами. И вдруг с отчаянной ясностью поняла, что, если мамочкины страхи исполнятся и квартиру однажды вскроют, она, Анна, ни о чем не пожалеет, кроме нарядных туфель, мешочка с дорогой косметикой и нового, так ни разу и не надеванного платья. И что она, Анна, умрет от разрыва сердца, если те, кто сюда вломятся, у нее это украдут.
На второй неделе ноября, когда окрестности дачного поселка стало затягивать влажным холодным сумраком, Анна окончательно осознала, что не хочет возвращаться: здесь, вдали от дома и города, ее не терзают ни подспудные страхи, связанные с покойной матерью, ни смутная тревога за сына. Впрочем, и радость, которую она себе намечтала, тоже ушла, как вода из дырявого ведра – в землю, по которой Анна ступала осторожно, чтобы не споткнуться и снова не упасть.
До третьей декады октября, пока совсем не развезло, она, коротая время, копошилась на участке, готовила к зиме клумбы и грядки; однако без прежнего рвения – скорее по привычке, из странного чувства долга перед прожитой жизнью. Впрочем, сама Анна не находила его странным: преодолеть глубоко укоренившуюся привычку – тяжкий труд.
В первых числах ноября в поселке отключили воду – приходилось черпать из старого колодца. Щадя оперированный глаз, Анна старалась не слишком налегать на рукоять. Из глубины осевшего сруба тянуло приятной смесью натуральных деревенских запахов: земли, гниловатых бревен, колодезной сырости. Если заглянуть внутрь, можно различить движение теней – такое же слабое, как движение теней ее нецепкой памяти.
Снимая цинковое ведро с крюка, Анна предвкушала момент, когда на смену ржавому скрежету придет короткий всплеск, означающий, что ведро, пролетев положенное расстояние, достигло физической границы, отделяющей стоячую воду от такого же стоячего воздуха, с четырех сторон забранного обрезками бревен. За коротким и гулким всплеском следовало довольное хлюпанье – будто ведро не черпает, а втягивает в себя колодезную воду, подернутую густой зеленоватой ряской, – приходилось процеживать, проливать сквозь мелко-ячеистое сито. Возня с водой и ведром требовала времени – но этого добра ей хватало.
По утрам Анна выходила на крыльцо, смотрела на ели. Когда-то эти ели-самосейки были маленькими – теперь окрепли, вытянулись, разрослись. Стояли, положив тяжелые лапы на ограду. Порой она заставала белок. Рыжеватые зверьки то прыгали, мелькая в хвое, то с упоением, распластавшись, качались на пружинистых еловых лапах – могучих, увешанных гроздьями шишек.
Лесной мир, к непосредственной близости которого Анна постепенно привыкала, не ограничивался шустрыми белками. По соседству, в овраге, жили ежи – мать-ежиха с двумя колючими отпрысками; но их можно было застать лишь в темное время суток, когда на небо всходила луна, – здесь, вдали от города, плоский лунный диск казался ярким, как яичный желток, и неправдоподобно огромным. Погасив лампу на веранде, Анна ждала, когда в желтоватой полосе света появится крупная ежиха-мать, за которой, держась на небольшом расстоянии, будут семенить два маленьких потешных комочка – и скроются в овраге. Анна их подкармливала, оставляла объедки, хотя и подозревала, что лакомые кусочки достанутся не подслеповатым ежам, а нахальным сойкам – их час наступал с рассветом, когда сойки горланили во всю глотку, не упуская ни малейшей возможности чем-нибудь поживиться, а то и просто нашкодить – распатронить целлофановый пакет с мусором, если Анна, задумавшись о чем-то своем, ставила мусорный пакет под крыльцо. Однажды, проснувшись от криков этих пернатых горлопанов, она выглянула в окно и увидела двух подростков-лисят – грациозно пружиня на длинных голенастых ножках, они бежали по краю участка, между грядками. Это зрелище ей смутно что-то напомнило. Каких-то играющих детей.
В ту первую осень ее добровольного затворничества грибная полоса прошла по земле поздно. Продержалась неделю-другую и сошла. В эти недели Анна просыпалась до рассвета. Не решаясь выйти на грибную охоту (оперированный глаз все еще побаливал), она подолгу стояла у калитки, принюхиваясь к густым парниковым запахам смешанного леса, провожая завистливыми взглядами деловитые фигуры, укутанные в водонепроницаемые плащи, – в этот предрассветный час грибники, похожие на призраков, возникали словно ниоткуда; сворачивая на тропинку, они исчезали за ближними деревьями. Лес их исправно поглощал. Так же исправно, как обманывал: если прошлой осенью даже самые малоопытные возвращались с полными корзинами – сейчас корзины заполнялись едва на треть. Стыдливо прикрыв свою жалкую добычу листьями папоротника, грибники выходили на проселочную дорогу – на лицах проступало горькое разочарование; им придется ждать будущей осени, чтобы эту горечь смыть.
В тот год первый снег выпал сравнительно поздно – в конце ноября. Теперь, переделав домашние дела, Анна садилась на скамеечку напротив горящей печки, складывала на коленях руки и, глядя в пляшущее пламя, предавалась мечтам; сперва робким, не безудержным – словно, подойдя к самой кромке воображаемого моря, пробовала кончиками пальцев воду, в которую ей еще только предстоит войти.
Она уже не помнила, что послужило толчком. Быть может, давние слова подруги Натальи: «Сама виновата – упустила возможность переменить свою участь». Или что-то другое. Так или иначе, эту долгую зиму она провела в мечтах о прошлом – но не о том, какое было, а о том, каким оно могло быть. Другими словами, придумывала свою жизнь заново.
Желанная метаморфоза, на которую она рассчитывала, как на чудо, совершалась с помощью подручных средств: по вечерам, вспоминая Светланины уроки, Анна долго и старательно красилась: накладывала на лицо и шею дорогую косметику; переодевалась в новое трикотажное платье; с трудом – отекали ноги – надевала жесткие, неразношенные туфли, в которых не могла сделать ни шагу. Только сидеть.
Как и предупреждал Андрей Дмитриевич, картинка ее жизни двоилась. То Анне представлялось, будто она замужем за отцом Павлика; вот они сидят друг против друга в глубоких креслах; он рассказывает ей о Европе, о древних европейских цивилизациях, разрушенных спустившимися с гор варварами, но не сетует, а, напротив, вселяет в нее надежду: каким бы долгим ни было Средневековье, наступит день, когда на смену ему придет Новое время; впрочем, он совсем не уверен, что они, любящие муж и жена, до этого доживут. Разве что их дети и внуки. Анна слушает и кивает, чувствуя себя не девой Европой, а зрелой Европой-матроной, которая умеет внушать своему возлюбленному богу-быку веру в светлое будущее. Нет, она не станет его винить, напоминать, что это он прервал рассказ на самом интересном месте, свернул с прямой дороги, чтобы погрузиться в русскую историю, у которой есть удивительно стойкая привычка: возвращаться на круги своя.
Словно прочтя Аннины мысли – как это бывает с супругами, десятилетиями живущими бок о бок, – ее романтический муж замолкает…
Анне ничего не остается, кроме как вообразить себе другого мужа: Петра-охранника (кажется, он воевал на Донбассе – но недолго, если ей не изменяет память, буквально неделю-другую; Анна пожимает худенькими плечами: ну да, и что здесь такого; на то он и мужчина, повоевал и вернулся обратно – в лоно семьи). Этот, в отличие от того, не разбирается в истории. Зато прекрасно знает, чем угодить преданной жене. За ним, своим возлюбленным охранником, она чувствует себя как за каменной стеной – он все берет на себя, не взваливает житейские заботы на Аннины усталые плечи: носит ведрами воду, колет дрова, складывает осиновые чурки в высокие ровные поленницы. При нем повсюду царит порядок.
Если понадобится, он сумеет срубить березу, из-за которой ее покойная мамочка столько лет ссорилась с ближайшей соседкой, бабкой горластого внука; Анна помнит, как этот самый внук кричал из-за забора: «Бабушка, бабушка! Смотри – как в Крыму!» Анна облизывает сухие губы. Теперь и рубить не понадобится: Петр Федорыч, настоящий подполковник запаса, только хрустнет своей суровой, повелевающей бровями улыбкой, проронит два коротких слова – и любая, даже самая зловредная соседка скроется за забором…
Глядя на свои блеклые, покрытые морщинами-трещинками руки, Анна думает: ему, суровому мужу, не надо ничего внушать – Петр Федорыч сам знает, на что потратить их семейные сбережения, а на чем сэкономить; и как им следует воспитывать сына, чтобы вырос настоящим мужчиной, а не хлюпиком, который только тем и занят, что предъявляет непомерные требования к матери… Впрочем, у них с Петром Федорычем, кажется, не сын, а дочь, похожая на Аннину младшую подругу Светлану.
Прошло еще какое-то время, прежде чем Анна осознала, что для полноты жизни ей нужны оба. Два мужа – две стороны одной монеты. Теперь она хранит им верность по очереди, в глубине души зная: придет день, и монетка перевернется. На смену одному придет другой. Побудет любимым мужем – и благополучно исчезнет, передав ответственность за ее прошлое другому. Вот только кто из них был первым? Кому она отдала свою девичью красу? Неброскую, как пейзажи Левитана…
Жаль, что не эти левитановские пейзажи окружают ее жизнь. Здесь, куда ни глянь, лес, местами такой же непроходимый, как тот, что привиделся Анне, когда она, готовясь к опасной операции, висела над разверзшейся пропастью. Разница в том, что в здешнем лесу она чувствует себя полноправной хозяйкой. Знает все окрестные стежки-дорожки.
С наступлением осени Анна оставляет очередного мужа стеречь дом и участок и отправляется по грибы.
Дождавшись рассвета – в темноте правый, оперированный глаз видит плохо (ее лечащий врач и тут не ошибся: зрение ухудшилось существенно), – она облачается в старый прорезиненный плащ, натягивает высокие сапоги, достает из кладовки ивовую корзинку (разумеется, не ту, брошенную у змеиного пня, что уже лет десять, как сгнил, а все равно страшно приближаться: гнилой или не гнилой – лучше обойти стороной) и идет – сперва песчаной дорогой, до ручья, через который перекинуты мостки, сбитые из бревен. На первый взгляд, прочных. В действительности тоже трухлявых – ее чуткий нос улавливает волглый запах прели. Анна думает: на мою жизнь хватит, а дальше – хоть трава не расти.
В траве прячутся грибы. Здесь, в тиши осеннего леса, среди грибов, его молчаливых жителей, на нее нисходит просветление: Анна вспоминает о сыне, своем исчезнувшем мальчике. Каким-то необъяснимым образом память о нем связана с грибами. Каким? Анна не задумывается – такими глупыми мыслями недолго навредить Павлику: сломать его хрупкую, как карандашный грифель, судьбу.
Лучше думать про грибы. Благородные тем и отличаются от прочих, что каждый гриб не похож на своего брата, с которым им выпало родиться на одном пятачке холодного осеннего леса или завязаться в корнях одного и того же пня. Сворачивая с главной дороги, Анна надеется встретить семейку боровиков либо дружный выводок молодцов-подосиновиков. Она идет не торопясь, внимательно глядя под ноги, вперив взгляд в сырую землю. Шевелит подхваченной по дороге палкой жухлую траву.
Там, в глубине, в слоях пахучего перегноя и опавшей хвои, прячутся тонкие ниточки мицелия; проще говоря, грибницы, с которой – как причина со следствием – связаны их плодовые тела. Как утверж-дают старые опытные люди, сама грибница никуда не исчезает. Даже в пустые десятилетия, когда, сколько ни броди, ни кланяйся каждому пеньку или кустику, – кругом сплошные свинухи (Анна ими брезгует: всем известно, что свинухи накапливают радиацию); компанию опасным свинухам составляют безопасные в этом отношении сыроежки и более чем сомнительные колпаки, о которых в былые годы и слыхом никто не слыхивал. Такими трофеями корзинку не украсишь, но делать нечего, приходится брать.
Под аккомпанемент хрустящего под сапогами мха Анна углубляется в лес. Тонкие лучи солнца, пробиваясь сквозь хмурые еловые кроны, осыпают холмики и пригорки искристыми брызгами – может сложиться впечатление, будто свет льется не с неба, а исходит от самóй земли. Наверное, это и есть радиация, о которой предупреждают старики. Но об этом думать не хочется. Куда приятней вообразить, будто так искрится грибница: ждет своего часа, чтобы вытолкнуть на земную поверхность целый выводок великолепных боровиков – дубовых, сосновых, березовых. Названия разные, но суть всегда одна: одарить наш терпеливый грибной народ самыми что ни на есть благородными трофеями. Стараниями умелых хозяек они наполнят своими крепкими плодовыми телами миллионы стеклянных банок с винтовыми крышками, чтобы в маринованном либо вареном виде радовать детей и взрослых на всем протяжении нашей долгой, порой нескончаемой зимы.
Хотел ли он вернуться назад? Сейчас, по прошествии стольких лет, он предпочитает ставить вопрос иначе: скорее да или скорее нет? Как бы то ни было, последнее слово осталось за Светланой. Она приехала месяца через три. Отцовские деньги были на исходе, надо было принимать решение. Искать ли работу? Отец, с которым он время от времени созванивался, настаивал, что для «этих», кого отец по-прежнему боялся, три месяца не срок. Твердил: надо подождать. По меньшей мере до конца года.
Он помнит, чтó тогда сказала Светлана.
– По матери-Родине соскучился?
Ни да ни нет – он мотнул головой неопределенно. Представляя себе не то, абстрактное, о чем она его спрашивает, а свою собственную мать. Словно для него, блудного сына, это одно и то же.
– Интересно. – Светлана наматывала прядь волос на палец. – А жить ты где собрался? У моих? Так у них, блин, не хоромы. – Намотала и дернула так, что ему вдруг показалось, будто превращения не было: перед ним не аватар покойной бабки, а обыкновенная девчонка, подруга матери, которая зарится на его хоромы.
Спасаясь от этой мысли, выбивающей почву из-под ног, он убедил себя в том, что имелось в виду ровно обратное: никогда Светлана не согласится в этих хоромах жить.
Впрочем, она не возражала, когда он объявил, что считает своим долгом материально помогать матери и, кроме прочего, платить за квартиру, не перекладывая это бремя на мать, – умолчав, что в действительности под этим скрывается: не смесь горечи и печали, которые он, отрезанный ломоть, испытывает к своей покинутой матери; тем более не данное ей однажды обещание, а уворованные накопления, его личный, его собственный грех (в отличие от другого, дедова, того, что дотянулся до него сквозь толщу времени) – тяжкий, но все же, он думал, поправимый. Этот грех перед бабкой он, ее любимый и любящий внук, холил и лелеял: уж лучше запах воровства, нежели запах крови, – и исправно искупал, переводя деньги матери на карту (ведь кому в конечном счете достались бы бабкины тысячи? – вот именно: ей).
Задачу облегчало то, что искупать можно было не в реале, передавая из рук в руки, а в фантомном пространстве, где виртуальная валюта любой страны – легко, в один клик – превращается в виртуальные рубли. Тем самым преодолевая пространство, которое лежит между ним и матерью-Родиной. Пространство, он думал, но не время – эту непроницаемую преграду, как ни старайся, не преодолеть.
И тем не менее после каждой банковской операции – получив подтверждение, что его деньги благополучно «упали» ей на карту, – он испытывает умиротворение. Сродни тому, что испытываешь, глядя на теплый, но уже прогоревший костер: там, в глубине, под слоем пепла, под черными древесными углями еще вспыхивают живые искры, но это не меняет дела: костер давно прогорел.
Отцу он не помогал. Ни в первые годы, когда был беден как церковная мышь; ни в последующие, имея в своем распоряжении значительные средства. Вряд ли из чувства мести: мол, тот не помогал, мать растила его одна; и уж всяко не из жад-ности – сумма, перечисленная матери, давно и многократно превысила уворованную. Нет, не то и не так. Отца он предоставил самому себе. Вернее, его судьбе, которую отец выбрал для себя сам (у матери, он думал, по большому счету выбора не было) – когда ввязался в ту древнюю замшелую игру с какими-то, бес их знает, «ими». Вот и пусть доигрывает.
Такое вот – обдуманное – решение. В знак того, что он, внебрачный сын, незаконнорожденный отпрыск, покинувший Родину, не чувствует своей сопричастности к великой (здесь он коротко усмехался) отцовской игре.
Хотя во всех других обстоятельствах Светлана – из них двоих – всегда была решительнее. Это она настояла, чтобы он бросил дурацкую бессмысленную работу – и пустился в киношное плавание. К тому времени, закончив местные курсы, она уже работала в парикмахерском салоне, где ее ценили, признавая за «этой молодой русской» несомненный талант и мастерство. Собственно, о Немецкой киноакадемии она узнала от одной из постоянных клиенток, экстравагантной дамы, которая любила кардинально менять свой образ. Выслушав очередное пожелание, Светлана, действуя на свой страх и риск, подобрала для нее особенно удачный подтон, отчего та пришла в восторг и – быть может, в качестве бонуса – рассказала о своем сыне, будущем кинорежиссере, который как раз сейчас снимает свой первый документальный фильм.
Выслушав Светланин рассказ, он пожал плечами: хорошо-то хорошо, а деньги? И уж если на то пошло, сам он предпочел бы Национальную школу кино и телевидения в Биконсфилде. На худой конец, Нидерландскую киноакадемию. В своих предпочтениях он признался через неделю – из чего Светлана сделала вывод, что брошенное зерно не погибло (как можно было ожидать), а проросло. Так или иначе, от журавлей в британских и прочих небесах им пришлось отказаться в пользу не столь уж желанной, зато вполне реальной синицы: в Германии образование бесплатное. Через год, сдав вступительные экзамены, он поступил в Deutsche Filmund Fernsehakademie – о чем потом никогда не пожалел.
Первое время ему казалось, будто он, пустившись в шальное плавание, несется невесть куда без руля и ветрил. Это смутное чувство длилось долго, до тех пор, когда его работа, снятая на третьем году обучения и представленная на студенческом кинофестивале, получила главный приз на конкурсе короткометражных фильмов. Там, на этом фестивале, он и встретил своего чудака-продюсера, который разглядел в нем то, что с течением времени узрели все.
После второй – на этот раз уже не студенческой, а «взрослой» фестивальной награды – Светлана сказала, что она совершенно счастлива. Теперь, если что, он справится без нее. По ее возбужденному лицу пробежала тень. Он не придал этому значения – но вспомнил через много лет, когда врач, наблюдавший ее в немецкой клинике, сообщив неутешительный диагноз, принялся уверять их обоих, что лейкемия не приговор.
Светлана слабо улыбнулась:
– Что для немца не приговор, для русского – смерть.
Шутка, сказанная по-русски, предназначалась не для немца, который рассказывал про новейшие методы лечения, про эффективные препараты, позволяющие справляться с болезнями крови, про вероятность выздоровления, по его словам, высокую.
В тот день она впервые осталась в клинике. Прежде чем сесть в машину, он поискал глазами ее окно. Ему показалось, нашел.
Вечером, добравшись до дома, он поднялся на второй этаж – ходил по комнатам, пытаясь собраться с мыслями. Ускользало что-то важное, связанное с матерью. Что-то о конечной справедливости. Так и не вспомнив, спустился вниз, машинально открыл бар, налил в стакан вина. Красного, похожего на кровь, которую льют одни, а расплачиваются за это другие…
Перебивая его неуклюжие попытки, чей-то голос явственно шептал над ухом: «А тебе не приходит в голову, что у людей, склонных к насилию, отравленная кровь?»
Он сморщился, дернул плечом. С размаху выплеснул вино в раковину.
Не сосчитать, сколько раз, выходя на новый круг извечных природных закономерностей, зима сменялась весной, летом, осенью – и опять зимой.
Однажды темным зимним вечером, наложив на лицо грим, Анна заметила, что из зеркала на нее смотрит мать: те же глубокие морщины, похожие на складки, тот же острый нос над бледными, сведенными в ниточку губами. Мать смотрит с немым укором. Зачем она пришла? Чтобы упрекнуть дочь? За то, что не приехала, не забрала ее прах, оставила в общей могиле на Поле памяти… На другой день мамочка явилась снова. На третий Анна наконец догадалась, что такие явления неспроста: пора ей становиться вдовой.
Впрочем, вдовья жизнь ее не тяготила; и, что самое удивительное, эта жизнь почти не отличалась от прежней, к какой она привыкла, будучи мужней женой. Начать с того, что в материальном смысле она нисколько не пострадала – так же исправно, как и прежде, ей на карту приходили деньги. Анна знала, была уверена: об этом позаботился Петр Федорыч, в отличие от того, другого, отца ее Павлика, твердо стоявший на земле.
С ним, Петром Федорычем, даже после его смерти она ни в чем не знала отказа. В магазине у станции покупала все, что на нее смотрит, – самые лучшие продукты: сливочное масло, фруктовые, в коробочках, йогурты, даже нарезки твердокопченой колбасы. Слава богу, теперь снабжение такое, что и в город ездить не надо.
Когда она в последний раз была в городе? Давно. Позвонили из банка, предупредили, что срок действия карты заканчивается и что она, Анна Петровна, должна зайти в ближайшее отделение. Явиться лично, с паспортом. Садясь в электричку, Анна отчего-то подумала: это даже хорошо, что такое ответственное дело нельзя передоверить мужу – имея в виду не романтического отца ее Павлика, а Петра Федорыча – тот наверняка попросит у нее ключи. Ему, с его физическими данными, не составит особого труда взломать створку шифоньера (как-то раз поинтересовался, есть ли у нее собственные деньги – мало ли, остались от матери). Подумала и устыдилась: спросил – и что? Разве это означает, что Петр Федорыч зарится на ее деньги и собственность, включая отцовское наследство?
И все же как-то спокойнее держать ключи от квартиры при себе.
Только получив квиток с номером очереди, Анна вспомнила: кредит; она же не отдала. На мгновение ей стало по-настоящему страшно – впору все бросить и бежать, пока банковские служащие не вызвали полицию. Едва справившись с приступом страха, она приблизилась к окошку. На ватных ногах. Любезная девушка, сидевшая в окошке, о кредите не упомянула ни словом; указала, где расписаться, и протянула кусочек пластика. Воистину волшебный – только так можно объяснить отсутствие задолженности.
Впрочем, со временем у нее возникла другая версия: не зря она стыдила своего бывшего начальника. Усовестился, совершил в кои-то веки бескорыстный поступок, оказал ей материальную помощь.
В квартиру она так и не зашла. Какой хозяйке захочется видеть знакомые вещи, покрытые слоем пыли. А с другой стороны, пыль не стыд, глаза не ест… Картины запустения приходили ей на ум и потом – по странному совпадению тогда, когда Анна вела совместное хозяйство с Петром Федорычем.
В те непродолжительные периоды времени, когда она была замужем за отцом Павлика, в ее городской квартире жила большая и дружная семья: Павлик с женой и детьми – многочисленными Анниными внуками. Она порывалась съездить в город, навестить, познакомиться с невесткой, подарить внукам и внучкам немудрящие подарки. Но всякий раз что-то мешало: то весенняя распутица, то снег, то осенняя слякоть; а то такая вдруг установится жара, что не продохнуть. Ждешь-ждешь, выбираешь подходящее время, а потом глядь, а муж уже другой – ее возлюбленный охранник, попечением которого Анна столько лет не знала недостатка в дровах.
Овдовев, приходится экономить. Теперь до самых лютых холодов Анна не тратит дровяных запасов, обходится еловыми шишками, благо шишек в наших северных лесах полно. Чтобы не натрудить глаз, она приспособила детскую коляску, в которой сын или дочь (словом, кто-то из ее детей) в младенчестве гулял на балконе. Первое время, собираясь за шишками, она ставила внутрь два цинковых ведра, пока не сообразила: вёдра – лишняя тяжесть. С тех пор насыпáла шишки прямо в коляску. Со временем старая коляска стала для нее сущим подспорьем – неотъемлемым атрибутом бытия.
Впрочем, кое в чем ее жизнь все же изменилась. Вдове, живущей для себя, не перед кем наряжаться. Надевать нарядное платье, мучить отекшие, натруженные ноги, запихивая их в туфли-колодки. Тем более что в дачных шкафах и старого добра полно. Ношеного, но вполне еще годного. Зимой Анна надевает овчинный тулуп, подпоясанный ремнем; осенью и весной – черное кожаное пальто, на ее рост, пожалуй, слишком длинное. Когда дойдут руки, Анна подрежет пóлы. Только вот когда ее руки до этого дойдут?
С летней одеждой обстоит хуже – вынешь из шкафа, и нá тебе! Следы бессовестного мышьего пиршества. За что ни возьмись – прогрызено. Спасу нет от остреньких мышиных зубов. Казалось бы, возьми да заштопай. Но такая скрупулезная работа Анне давно не по глазам. Все, на что она способна, – перебрать и развесить на вешалках-распялочках. До лучших времен. Думая о лучших временах, Анна представляет, как проснется однажды утром, а катаракты нет. Пленки, замутняющие хрусталики, исчезли. Сами собой, безо всякой операции. В жизни и не такое случается. Ей ли не знать…
Носильные вещи – малая толика ее дачного наследства. Нежилая часть чердака заставлена обломками старой мебели: спинки кроватей, столешницы со вспученным, отслоившимся шпоном; матрасы, поставленные на попа, взгромоздившиеся друг на дружку стулья – поднимаясь на чердак, Анна боится ушибиться, получить коварный удар. Слава богу, на чердак она ходит редко, раз или два в году. Мебельные останки, чья судьба прозябать на чердаке, испускают явственный запах тления – сладковатый, который ни с чем не перепутаешь. Если плотно не закрыть люк, он грозит распространиться на нижний, жилой этаж. Впитаться в волосы и кожу.