Часть 9 из 30 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
О великом тоскуют все – но не все, а только он один (своим умом и талантом) способен переплавить эту глухую, слепую, бесформенную тоску в блестящую конструктивную идею. Тем обидней, что, оказавшись в шаге от ее воплощения, он вынужден так бесславно отступить.
Отступать?.. Еще чего! Наоборот, он убеждал себя, надо сосредоточиться, собраться, будто целишься в горящую где-то там, впереди, точку: где достать денег? – и опять: где достать денег? – где достать денег, денег, денег?.. – и тогда, рано или поздно, как не раз уже с ним бывало, выход найдется, дверь откроется: «Я буду властителем игры, я – гейм-дизайнер, бог, симулякр бога, для которого нет ничего невозможного…»
Разве он мог предположить, что не кто-нибудь, а она, бабка, откроет эту дверь своей слабой (кажется, сожми, и хрустнет), высохшей, как веточка, подобранная на пустыре, рукой?..
Когда (меньше чем через полгода) все рухнуло, взорвалось, разлетелось на тысячу осколков, он убедил себя в том, что во всем виновата она, злая колдунья его детства (матери, не разобравшись, в чем тут дело, он ляпнул первое попавшееся: дескать, патриотка, за «наших» топит. Ну не-ет, бабка – она не такая дура, чтобы хавать голимую чуму про фашистов и их бандеровских приспешников), нарочно симулировала смерть, чтобы дать понять ему, хитрому – весь в нее – внуку, что его коварный план не сработал: слепая – да; но не слабоумная, чтобы не отличить одно от другого – пустую резаную бумагу от живых денег. Хотя бы по запаху – вот как.
Пока бабка, радуясь, что оставила его в дураках, несла синильный бред про какой-то военный госпиталь, куда ее, якобы раненую, доставили; называла его доктором, всячески намекая на какую-то неудачную операцию (знаем какую!), – он, разгадав ее ехидные намеки, признав за ней очередную победу, клял себя за то, что сглупил, пожадничал, не сообразил, как это надо было обставить; не заморачиваться с ксероксом, а изготовить то, что опытные – не чета ему – отъявленные мошенники именуют «куклами»: внутри резаная бумага, снаружи – сверху и снизу – подлинные купюры; и пусть бы она их нюхала.
Наблюдая за тем, как бабка – радостно хихикая, делая вид, будто окончательно сбрендила, съехала с катушек, – поводит туда-сюда своим острым чутким носом, он, сидя на диване напротив ее кресла, обмирая от липкого страха, гадал: когда, насладившись своей сокрушительной победой, она бросит валять дурака, вылезет из кресла, стукнет кулаком по столу – и объявит во всеуслышание, что он ей не внук, а вор и гаденыш, тюрьма по нему плачет; но плакать будет не тюрьма, а мать – заламывать руки, ужасаться: «Паша, Пашенька… Да как же ты мог?!. Бабушка – она же тебя растила!» – и нести унылую фигню, от которой у него заранее сводит десны. Но уже не от страха, а от отчаяния: как ни объясняй, ни оправдывайся – ничего не объяснишь.
Он уже почти решил, что больше не станет ждать, сам во всем сознается; а дальше будь что будет. Тут-то его и тюкнуло – как клювом в темечко: с чего он взял, что бабка на него нажалуется? Чтобы – что? Запихнуть его в тюрьму? Мать – да она костьми ляжет, не позволит; уж если на то пошло, ее саму в дурку запихнет. И старая ведьма это понимает…
Но тогда за каким чертом она ломает комедию, задает дурацкие вопросы: ах, как же мне жить слепой? Вцепилась ему в руку, как клещ, водит его рукой по своим сморщенным щекам… А потом еще и подмигивает…
Зачем она ему подмигивала? А вот зачем: чтобы убедить, уверить его в том, что закроет глаза на эту глупую неудавшуюся операцию; будет молчать в тряпочку и ждать, пока он – не вор, а ее единственный внук – заработает уворованные тысячи, разложит по кучкам и вернет обратно в шифоньер; это – во-первых; а во-вторых, чтобы навести его на мысль, внушить, как это можно и нужно сделать. Соединить одно с другим: ее безумные, из прошлого века россказни с репортажами из ящика, в которых наши доблестные отпускники задают леща укрофашистам, бандеровцам.
Что он, собственно, и сделал, взорвав рунет.
Сказать по правде, он и сам не ожидал такого набега пользователей – от заведомых троллей до полезных идиотов, наперебой дающих комментарии, постящих ссылки и картинки. Через неделю, когда число посещений перевалило сперва за сто, а потом и за триста тысяч, он понял, что, воспользовавшись бабкиной хитрой наводкой (и – да, старая ведьма не подкачала), создал не средненький веб-сайт, типа, по интересам, каких в Сети немерено, а настоящий вертикальный портал. Теперь дело оставалось за малым: дождаться монетизации – чтобы потом, когда рекламные денежки хлынут рекой, вернуться к делу своей жизни, к своей великой игре «Повелитель вещей».
III
По утрам, подходя к офисному зданию, Анна чувствует замирающее сердце – но за стойкой охраны всякий раз оказывается не Петр, а кто-нибудь из его сменщиков: то суетливый Пал Палыч, то одышливый Игнатий Максимыч. Анна порывается спросить, куда же он делся, – но не спрашивает, робеет, считая их частью той силы, которая имеет право задавать любые вопросы, но не обязана на ее вопросы отвечать.
В том, что их встреча состоится, у нее нет никаких сомнений – залогом тому служит его хрусткая улыбка; как вечерняя звезда, она восходит над Анниным одиноким миром, когда, переделав домашние дела, она запирается у себя в комнате и ведет с ним долгие разговоры, рассказывает, чего ей в жизни не хватает: близкого человека, с которым она будет ходить по магазинам, без зазрения совести трогать выставленные на продажу вещи. Петр ее понимает – но, как и положено строгому охраннику, молчит.
В его молчании – если вслушаться – есть еще один красноречивый момент. Бесцельное блуждание по магазинам – настоящим мужчинам такое времяпрепровождение не по нраву; у мужчин свои практические понятия: какой в этом смысл – трогать чужие магазинные вещи, когда не планируешь купить?..
От невнятных, воображаемых разговоров у нее кружится голова. Унимая головокружение, Анна раскладывает на широком подзеркальнике разноцветные вещицы, которые оказались в ее распоряжении с легкой Светланиной руки.
В молодости ей случалось пользоваться косметикой: пудрой, гигиенической помадой, тайком от матери даже тушью, – но одно дело – поплевать в коробочку (в те далекие времена тушь продавалась в картонных коробочках, маленьких, вроде спичечного коробка, и походила на кусочек высохшей смолы, которую приходилось размачивать), слегка подкрасить ресницы и припудриться мягкой, немного душной пуховкой; совсем другое – разобраться со всеми этими тюбиками, продолговатыми патрончиками и пластмассовой пудреницей – плоской, с плотно подогнанной крышечкой: чтобы открыть, надо подцепить ее ногтем и отжать до щелчка.
Развинчивать и открывать Анна худо-бедно научилась. Но стоит ей намазать лицо тональным кремом, подвести глаза карандашиком, наложить густые тени на веки и румяна на щеки, как происходит что-то непонятное: из-под слоя пудры проступают мелкие сеточки морщин; ресницы топорщатся какими-то слипшимися кустиками; веки набухают, даже нос – и тот удлиняется. И вот вместо фотокарточки пятнадцатилетней давности (которую Анна при посредстве всех этих дотоле неведомых вещичек надеется, по примеру матери, вызвать из прошлого) на нее смотрит ее будущая воплощенная старость, до изумления похожая на мать – словно та, от чьего пригляда Анна уже в который раз пытается скрыться, разгадала ее тайные намерения и прибегла к очевидному подлогу, чтобы удержать в повиновении свою невесть на что рассчитывающую дочь.
Отшатнувшись от безжалостного зеркала, дочь-неумеха устремляется в ванную комнату – смывает толстый слой грима, трет предательское лицо суровым жестким полотенцем, пока лицо не воспаляется и до самого утра горит мучительным, будто тлеющим под кожей огнем. Анна уже близка к тому, чтобы выкинуть в мусоропровод проклятые коробочки, – останавливает мысль о потраченных впустую деньгах.
Две недели отчаянных и столь же безуспешных попыток убеждают ее в том, что самой из этого кошмара не выбраться; в понедельник она выходит из ванной с горящими щеками и готовым решением: обратиться к виновнице этих ежевечерних мук и страданий – должна же та помнить, что толчок ее стремительной карьере дала не чья-нибудь, а Аннина голова.
К счастью, Светлана помнила.
Договорились на ближайший четверг.
К приходу своей юной спасительницы Анна успела приготовиться. Накануне, в среду вечером, не поленилась, сходила не в ближний «низок», а в дальнюю «Пятерочку»: там сласти посвежее, да и выбор больше: купила наисвежайшую ватрушку с творогом, пачку шоколадного печенья, свои любимые горчичные сушки (зубки молодые – разгрызет); накрыла чайный стол – нарочно не в кухне, а у себя в комнате, чтобы Павлик не помешал, а то, мало ли, явится некстати; подумала и принесла из гостиной лампу с ангелом – тоже нарочно, чтобы скрыть неминуемый позор, а заодно и угловую протечку, в которой виновата верхняя Нинка: вздумала менять батареи, наняла не то узбеков, не то таджиков, одним словом, хануриков; мамочка на нее кричала, требовала компенсации ущерба, грозилась судом – а той хоть бы что: хотите судиться – подавайте, поглядим еще, кто кого переборет; а мамочка: и глядеть нечего, я, к твоему сведению, блокадница, любой суд на мою сторону встанет; а Нинка: «Подумаешь, блокадница! Блокадницы всякие бывают – вон, в шестом доме одна. Людей к себе заманивала, заманит, топором тюк! – разделает и съест. Хорошо, соседи заметили: все вокруг худеют, а эта, напротив, округляется. Вызвали кого следует. А эти, кому следует, смотрят, а у ней рука человеческая, отрезанная. В кухне, между рам…» И ведь, главное, знает, что врет, напраслину возводит…
Светлана прямо с порога объявила, что настольного света мало. Ладно, Анна спорить не стала, зажгла верхний свет – люстру с хрустальными подвесками, вынула из шкафа разноцветные коробочки и приступила к делу, искоса поглядывая, ожидая, что Светлана не выдержит, поднимет ее на смех («Ой, держите меня! Ой, не мо-гу!») – но Светлана над ней не посмеялась, сказала:
– Сейчас мы это безобразие смоем. Сделаем как полагается.
Так спокойно и уверенно, что Анна в тот же миг успокоилась. Только спросила:
– А… получится?
– Да куда ж оно денется! Не боги горшки обжигали.
Под ее мягкими, но одновременно твердыми пальцами (ни спонжиков, ни кисточек Светлана в работе не использует) Анна и вправду чувствует себя необожженным горшком в умелых руках гончара; любуясь своим отражением – после каждого урока молодеющим лет на пятнадцать, – она жалеет, что у нее нет дочери. Разве с сыном поговоришь о таких важных для женщины вещах.
– Брови, Анночка Петровна, полагается выщипывать. То, что у вас, – это не брови, а какие-то, извините, заросли.
– Но это же… наверное, больно?
– Больно. Но надо потерпеть.
Павлик им вовсе не мешает; сидит у себя, гоняет какие-то военные марши. Сколько раз просила: хочешь слушать музыку, закрывай дверь. Проси не проси – как об стену горох.
Однажды, уловив ее раздражение, Светлана сказала:
– Шумные у вас соседи.
– Соседи? Нет у меня соседей.
– Так это… не коммуналка? – Тем же самым тоном, каким она спрашивала про платье: «Вы… украли?»
В тот раз, доказывая свою невиновность, Анна хотела предъявить чек – сейчас, за неимением платежных документов, предлагает:
– Не веришь – могу показать.
Осмотрев гостиную, кухню и ванную (заглянуть к матери Анна не позволила, чтобы лишний раз не побеспокоить), Светлана пришла в такой восторг, что даже присвистнула:
– Фью! Да вы, оказывается, богачка! А лампа… наверное, старинная? Ой, а можно я ее сфоткаю?
Анна кивнула и зачем-то добавила:
– Полхрущевки стоит. – И тут же об этом пожалела: вспомнила, как эта злосчастная лампа переломила их дружбу с Натальей.
Но сейчас ничего плохого не случилось. Напротив. Начиная с этого дня между ними стали складываться теплые и, что особенно приятно, доверительные отношения. Даже выработался особый ритуал: сперва дело, потом чаепитие – то с ватрушкой, то со сладким пирогом, то с булочками с корицей. Однажды, засидевшись допоздна, Светлана призналась, что не хочет уходить – обрыдли домашние скандалы. Примерив ее признание на себя, Анна от всей души посочувствовала и в ответ поделилась своими горестями:
– Знаешь, я в твоем возрасте и помыслить не могла, чтобы вот так исчезнуть на целый вечер. – Рассказала, как мать держала ее на привязи, контролировала каждый шаг.
– Не, как у вас – проще сразу сдохнуть… – Отодвинув пустую чашку, Светлана объяснила, что у них в семье по-другому, никто никого не контролирует и что скандалы не из-за нее, а из-за Крыма, мама с бабушкой ругаются, но дело понятно что не в Крыме, а в том, что бабушка тронулась умом. – Вообще-то она и раньше… – Светлана покрутила пальчиком у виска. – Помните, домá еще взрывали?
Про взорванные дома Анна помнила смутно – кажется, в Москве…
– Говорила, ни разу не чеченцы…
– А кто?
– Не догадываетесь?
– Неужто украинцы…
– Да при чем тут украинцы! Их же еще не было – ну, в смысле, были… Лучше я на ушко вам шепну…
И шепнула такое, что Анна только ахнула.
– Ой, вы не представляете, мама так на нее кричала. А бабушка: это не я, это вы умом тронулись. Кулаком еще грозила: дождетесь!.. А весной, когда Крым случился, знаете, что она сказала? Всё, говорит, готовьтесь. Дождались. Теперь, говорит, само пойдет. На икону перекрестилась и шепчет: слава тебе господи, дожила…
Что значит – само? Этого Анна не поняла, а в утешение сказала:
– Старики – они ведь столько пережили, одна война чего стоит… – И привела в пример свою мать, у которой тоже мозговые явления. – Только представь, вбила себе в голову, что сейчас не четыр-надцатый год, а сорок четвертый…
Хотела рассказать про госпиталь, который мамочке мерещится, и про фашистских карателей, якобы захвативших ее «ридну Украину», но передумала: пусть девочка выговорится, судя по всему, накипело.
Так, за ватрушкой с творогом, она и узнала, что тринадцать лет (из своих нынешних девяноста) Светланина бабушка провела в заключении, сперва здесь, в Ленинграде, потом где-то на Севере, в лагере; что арестовали ее в декабре сорок первого, блокадной зимой, – тут Анне пришло на ум страшное: человеческая рука между рамами, завернутая в тряпку, – к счастью, Светлана ее ужас развеяла, объяснив, что дело в соседских вещах:
– Бабушка хотела их продать. Но арестовали ее не за это, а за листовку.
– За какую листовку?
– Обыкновенную. Фашисты с самолетов их разбрасывали, чтобы ленинградцы сдавались. Обещали всех накормить. Хлебом, маслом, мясом…
– Погоди, погоди. – Теперь, когда самого страшного не случилось, к Анне вернулась способность рассуждать логически. – Так она листовку подобрала? А вещи соседские при чем?
– Вы, Анечка Петровна, дослушайте. Ничего она не подбирала. Она, что ли, сумасшедшая? Отец на фронте. Мать их когда умерла, они последнее продали, чтобы похоронить по-человечески. В могилу. Не в ров. Пальто с воротником, сережки, кольцо обручальное… Короче, остались они втроем. Две сестры и брат. Она старшая. А брат – он же маленький совсем. И раньше плохо переносил, а в декабре, когда хлеб убавили… Тут-то она и вспомнила про ключ. Соседи ключ ей от комнаты оставили, когда в эвакуацию уезжали. За вещи беспокоились. Был бы их адрес, письмо, говорит, бы написала. Сереженька, он же на глазах у них вырос… Неделю ходила, мучилась. А под воскресенье снится ей соседка: что ж ты, говорит, дура, наделала, вещи пожалела – детей не уберегла!.. Тут она и решилась. Пойду, думает, на толкучку, найду мужика – здорового, который не голодает… Недолго ходила. Нашла. Сам румяный, морда откормленная. Она к нему: так, мол, и так, вещи хорошие, старинные, как в музее. Он ее адрес записал. Приду, говорит, но не один. А с каким-то там знакомым, который интересуется. Только про это, говорит, – никому.
Вечером пришли. Всё осмотрели, выбрали. Картины, из мебели кое-что… Сказали, что увезут ночью, на машине. А продукты сразу оставили. Две буханки хлеба. Сала с полкило. Яиц восемь штук. Почему-то не сырые – вареные…. Брат с сестрой уже спали. Бабушка хотела их разбудить, а потом села на диван – сижу, говорит, и нюхаю. Запах! Как в раю… Не заметила, как заснула. А среди ночи – звонок. Бабушка подумала: покупатели. Открыла… Дальше понятно.
– Что… понятно?
– Вы, Анечка Петровна, как неродная. – Светлана усмехнулась. – Спрашивают: откуда продукты? Бабушка сообразила: вещи соседские на месте, вывезти не успели. И покупателей никто не видел: в квартире-то, кроме нее с детьми, никого. Сменяла, отвечает. После мамы колечко осталось. И серьги еще… А главный: серьги? Так, значица, и запишем… Сел, бумаги разложил. А помощник его – к шкафу. В белье порылся: а это, говорит, что? А бабушка: не знаю, не мое – а главный: ясное дело, не ваше, фашисты подложили, пока вы на толкучке спекулировали, на беде нашей общей наживались…
– Так это… банда, что ли, орудовала?