Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 20 из 40 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Я знаю, что это он. Он выходил из посольства. Я днями и ночами сидел в кафе напротив, его дожидался. Хотел за ним проследить, но он сел в такси, а я не смог поймать машину. По-моему, он живет в посольстве и редко оттуда выходит. Пойдем в туалет. Иди, мне не надо. Пойдем в туалет. Я пошел за ним, то и дело останавливаясь, чтобы поздороваться с представителями союзной богемы, которые стали горячими поклонниками гашиша и лекарства. Студенты, юристы, зубные врачи и все остальные врачи, и не только они, все – уважаемые люди, которым тоже нравилось – втихомолку – расширять свое сознание. Нельзя все время этим заниматься, сказал Бон в туалете. У тебя нет будущего. Кто бы говорил. Когда я убью человека без лица, то завяжу, сказал Бон. Уволюсь. Из банд не увольняются, сказал я, безнадежно надеясь сменить тему разговора. И Шеф хочет, чтобы ты убил Мону Лизу. Это ладно, он заслуживает смерти после того, что он с тобой сделал. Но когда я его убью, то отойду от дел. Думаешь, Шеф тебя отпустит? Он знает, что, если не отпустит, я его убью. Ты так ему и сказал? Таким, как мы с ним или как Ронин, и говорить ничего не нужно. Нужно просто внимательно поглядеть в глаза. Это таким, как ты, надо говорить. Ты помрешь, если нельзя будет говорить. Не будешь знать, чем заняться. А так, если поможешь мне убить человека без лица, хоть сделаешь что-то полезное. Плохо, конечно, что он сегодня не пришел. Про себя я вздохнул с облегчением, а вслух сказал: не знал, что он мог приехать. Посол же приехал. Вообще-то у человека без лица нет лица, вряд ли он ведет активную светскую жизнь. Зато ты всегда можешь убить посла. Тогда у меня не будет шанса убить человека без лица. Если ты убьешь человека без лица, у тебя не будет шанса убить посла. Ладно, ты меня подловил, пожал плечами Бон. Ну да, я хочу отомстить. И что с того? По существу – ничего. И еще, если опять же говорить по существу: как ты убьешь человека без лица, если он почти не выходит из посольства? У меня есть план. Еще один? Мое сердце забилось немного быстрее. И когда ты мне собирался рассказать об этом плане? Вот сейчас и рассказываю. Он вытащил из кармана пиджака конверт. Внутри лежали два билета на «Фантазию VIII» – живое выступление в Париже, после выступления – вечеринка в «Опиуме». Развернув лежавший в конверте буклетик, я сразу увидел ее, единственную женщину, в которую мне не следовало влюбляться: голова чуть запрокинута, волосы развеваются, красные губы слегка раздвинуты, обнажая лишь самый краешек белых зубов и, может быть, только может быть, кончик языка. Мое тело до сих пор помнило прикосновение этого языка. Лана. Два слога, два шажка моего языка вниз по нёбу. Л-л-ла-на! Так я выкрикивал ее имя, когда мы занимались любовью, или сексом, или совокуплялись, или сношались, а может, и делали все сразу и одновременно, много лет тому назад. Лааааанннннаааааа! Ого, сказал я. Вот именно что ого. Повидаешь в «Опиуме» свою давнюю любовь. А может, и раньше, если она согласится на приватное мероприятие. И какой план? Наш человек без лица уже и без того насмотрелся праздников Тет. Он не праздновать Тет в Париж приехал. Не знаю вообще, зачем он сюда приехал. Но «Фантазию» он посмотрит. Потому что он любит поразвлечься? Потому что он вьетнамец. Все вьетнамцы Парижа придут на это шоу, даже те, которые считают себя французами. Даже коммунисты? Этим-то давно не показывали хороших зрелищ. Он улыбнулся. А этому коммунисту – и подавно. Комиссару. В лагере ходили слухи, что комиссар-то с гнильцой. Любит западную музыку. Поп, рок. Баллады. Всякое желтушное говно. Я кивнул. Это была правда. Всяким желтушным говном была моя коллекция пластинок, которую я отдал Ману перед отъездом из Сайгона, где, помимо всего прочего, имелись записи Элвиса Пресли, The Platters, Чака Берри и, конечно же, The Beatles и The Rolling Stones. Ман притащил мои пластинки в исправительный лагерь, хотя мне их там ни разу не довелось послушать. Но я ни словом не обмолвился о своих драгоценных альбомах. Вместо этого я сказал: а что будет с тобой и Лоан, если тебя поймают? Лоан, может, и не коммунистка, но она уж точно левачка. Сочувствующая. Иначе не оказалась бы под одной крышей с послом. А тогда и ты… Насчет Лоан ты не переживай, огрызнулся он. Я задел оголенный нерв, сам того не желая, просто слишком много нервов оголилось. А может быть, какая-то часть меня – скажем так, другой я – и хотела поиграть на этих нервах? Говорю же, я завяжу. Прикончу человека без лица, а потом женюсь на Лоан.
Я так опешил, что даже не знал, как реагировать еще на один план, который он скрыл от меня. Увидев, какой эффект на меня произвело его заявление, Бон улыбнулся и для пущего удовольствия вытащил из-под пиджака пистолет, спрятанный сзади, за поясом. Это был не тот пистолет, из которого он потом будет в меня целиться, а револьвер Моны Лизы, из которого я себя убил! Держи подарочек, сказал он, протягивая мне револьвер. Он привычно лег мне в руку, и тяжесть его тоже была привычной. Револьвер весил столько же, сколько весит душа, или пять душ, а может, даже три, четыре или шесть миллионов душ. А что? Ведь мертвые души весят всего ничего. Глава 13 Мы пошли за кулисы – переодеваться в костюмы для первой сценки, где мы изображали крестьян. В реальной жизни такие наряды будут в лучшем случае грязными и мокрыми от пота, в худшем – штопаными лохмотьями. Но у нас тут было официальное культурное представление, а не реальное, поэтому наши коричневые рубахи и черные штаны были опрятными, чистыми и сухими – как и наши босые ноги. Облачившись в костюм, я занял свое место у края сцены вместе с другими танцорами, а на сцену выскочил председатель. Его речь тянулась вдвое дольше нужного, потому что говорил он на двух языках, и я уже стал задремывать, когда он наконец сказал все, что хотел, об истории Союза, о важности вьетнамской культуры, о том, как благодарны вьетнамцы Франции, промолчав, правда, о протестующем на улице Содружестве. Но тут он дал слово вьетнамскому послу, и я чуть было не заорал в голос. Посол стал и дальше заталкивать в глотку публике суфле из билингвальных клише со взбитыми сливками обильных комплиментов, толстым слоем которых он обмазал французскую культуру. Нужен был подлинный талант, чтобы, истратив столько слов на двух языках, не сказать ничего. К этому времени мои бедра уже беззвучно рыдали, как и остальные части тела, потому что все мы, крестьяне, сидели на корточках, в позе, которой уже не одна тысяча лет, но в которой я, европеизировавшись, не сидел уже очень давно. Может, я, ублюдок, был генетически не приспособлен к тому, чтобы сидеть на корточках, не то что моя мать, она могла сидеть так с утра до вечера, пока разжигала огонь, готовила или приглядывала за детьми и младенцами, чтобы заработать немного денег. Тем временем занервничали уже и остальные крестьяне, которые были городскими французскими буржуа и вряд ли вообще ступали на унавоженную землю хоть какой-нибудь своей родины. Лжекрестьяне переминались с пятки на пятку, изо всех сил стараясь не морщиться, и когда посол наконец договорил свою речь, все мы разом приготовились вскочить на ноги. Но тут к микрофону снова вернулся председатель и сказал: теперь я бы хотел дать слово… Я тихо застонал, а вместе со мной и остальные крестьяне, только Бон, который мог сидеть на корточках сколько угодно, что-то проворчал, и все. Председатель представил почетного гостя, «друга Вьетнама и вьетнамского народа» и «участника революционных событий мая 1968-го». Им оказался ППЦ, кто же еще. Тетка говорила, что он придет, чтобы сказать, как пить дать, давно заготовленную речь и отравить меня ботулизмом его гнилых идей. Он был мэром другого округа, но его округ, Тринадцатый, обживали все больше и больше вьетнамцев, все – ненавидящие коммунистов беженцы, среди которых, наверное, были и те, кто сейчас протестовал на улице. Для этих беженцев любой социалист тот же коммунист, только поприличнее одетый, не в красное, а в розовое, который так же верит в принудительное перераспределение богатства при помощи налогообложения, социальных выплат и социального государства вместо земельной реформы, трудовых коллективов и полицейского государства. С протестующими у него, конечно, ничего не выйдет, но он хотел выказать поддержку вьетнамцам другого идеологического пошиба и классом повыше, по крайней мере так сказала тетка. Классом повыше? – переспросил я. Из уст социалиста это звучит очень иронично. Французы вообще очень ироничны. Как и все остальные люди, разве нет? Разве есть такие нации, которые, сказав что-нибудь высоконравственное, не совершают тут же какой-то подлости? ППЦ вышел на сцену как ходячий пример иронии, борец за народные права в костюме, который стоит столько, что на эти деньги можно накормить целую деревню. Народный избранник, обхаживающий чужой электорат. Может быть, он думал, что его речь убедит часть публики переехать в его округ и голосовать за него. А может быть, он следовал примеру Сартра, который, будучи убежденным радикалом, призывал помогать вьетнамским беженцам, спасавшимся от коммунизма. А может быть, ППЦ, как и всякий политик, не смог отказаться от главного политического вида спорта – попотеть под софитами. Дорогие друзья, начал он. Я так рад, что могу быть сегодня здесь, с вами, на этом чествовании вьетнамской культуры. Наши народы – французский и вьетнамский – связаны давней историей, которая тоже заслуживает чествования. [аплодисменты] Вы уже давно – часть Франции, вы живое напоминание о том, как велика французская культура и как велика культура вьетнамская, которой французы не всегда отдавали должное. Придя во Вьетнам, мы не всегда вели себя подобающим образом. Колонизация, друзья мои, была ошибкой. Французам не следовало отнимать независимость у другой страны. [аплодисменты] Восстав против нас, вьетнамцы преподали нам урок, в котором мы остро нуждались. Но к наступлению 1968 года многие из нас – и я в том числе – оказались на правильной стороне истории, поддержав Хо Ши Мина. И вся Франция в едином порыве встала на сторону мира. Не буду лишний раз говорить о том, что мирные соглашения, покончившие с американским империализмом во Вьетнаме, были подписаны здесь, в нашем славном городе! Будем надеяться, что Вьетнам преподал урок и американским империалистам. В таком случае когда-нибудь и они поблагодарят за это мужественный вьетнамский народ! [аплодисменты] При всей прискорбности французской колонизации мы никогда не совершали тех зверств, на которые осмелились американцы. Мы оставили после себя культуру. И поэтому я надеюсь, что вьетнамский народ простил французов. Мы прибыли в Индокитай с добрыми намерениями. Мы принесли свободу, равенство и братство. [аплодисменты] Мы построили дороги. Мы вырыли каналы и осушили болота. Мы построили Сайгон. Мы основали лицеи и университеты, чтобы каждый мог получить образование и управлять страной, не только власть имущие. Мы воспитали художников, которые затем создадут великие шедевры, прославляющие Хо Ши Мина и его борцов за свободу. Но ни Хо Ши Мина, ни его союзников не было бы без Франции. Мы привезли во Францию вьетнамских студентов и дали им орудия, с помощью которых они и восстали – против нас! Короче говоря, все не так однозначно. И я знаю много вьетнамцев, которые рады жить во Франции, где они чувствуют себя как дома. Еще бы! Ведь Франция – это и есть ваш дом! Вы приехали домой! [аплодисменты] Ваше присутствие во Франции доказывает, что прошлое можно оставить в прошлом. Ваше присутствие здесь означает, что мы все французы. Ваше присутствие во Франции свидетельствует о величии нашей французской культуры. Да здравствует Республика! Да здравствует Франция! [аплодисменты] Бедра у меня сводило ужасными судорогами, но я по-прежнему мог смотреть на все с двух сторон и потому видел, что ППЦ даже не то чтобы совсем не прав. А может, он и почти прав. Судя по бурным овациям, большая часть публики явно была с ним согласна. И с чего бы им возражать? Конечно, они тут чувствуют себя как дома! А все потому, что они, или их родители, или даже родители их родителей чувствовали себя как во Франции, даже живя во Вьетнаме! Вьетнамцы, которые приезжали во Францию и не чувствовали себя здесь как дома, возвращались во Вьетнам – сражаться за революцию, или их высылали из страны французы, подозревавшие, что те так до конца и не офранцузились. Это были вьетнамцы, так искренне верившие в свободу, равенство и братство, что они не замечали скобок, которые французы использовали вместо дефисов: «свобода, равенство и братство (но не сейчас, по крайней мере не для вас точно)». Обалдев от такого, эти революционеры становились неудобоваримыми вьетнамцами, они и сами не могли проглотить Францию, и их самих нельзя было проглотить. Что до вьетнамцев, оставшихся во Франции, так французская культура жевала и пережевывала их с самого Вьетнама. Во Францию они уже, как некоторые виды сыра, приехали размякшими и легкоусвояемыми, и эти качества передались их идеологически пастеризованным детям. Культурное шоу, которое мы показывали – когда наконец, морщась, смогли стоять на затекших ногах, – предназначалось для массового потребления. Едкая и критичная культурная программа очень заинтересовала бы едкого и критичного человека вроде меня, но у меня довольно-таки своеобразные вкусы. Для большинства людей культурные шоу – это диорамы, демонстрирующие обоюдное гостеприимство, а вовсе не любовное насилие или насильственную любовь, характерные для демонстрации силы – культурного шоу Франции в их колониях. Для нашей же экстраваганцы сценарий писал председатель, поэтому она, возможно, была слегка автобиографичной, ну или, по крайней мере, не совсем фантастической. То была история любви, рассказанная сквозь ностальгический туман преуспевающим врачом средних лет, – о юноше из бедной деревенской семьи, который благодаря упорному труду и великодушной французской системе образования получает стипендию для обучения во Франции, где он благодаря упорному труду и великодушной французской культуре становится врачом, который благодаря упорному труду и великодушию французской семьи располагает к себе располагающую к себе французскую (белую) девушку, которая благодаря упорному труду и великодушию французских гастрономических традиций сохраняет стройную французскую фигуру, родив и вырастив двух прелестных французских детей, которые без каких-либо проблем становятся французами, несмотря на их смешанное происхождение. Конец. О, как мне хотелось такой жизни! А кому бы не захотелось? Она была гораздо лучше той, которую прожила моя мать. Они с будущим врачом были примерно одного возраста, но ей досталась совершенно другая версия деревенской жизни на севере. Девочкой она чуть не умерла от великого голода, опустошившего север, – тогда он унес жизни миллиона человек, притом что население всей страны было, наверное, миллионов двадцать. Миллион человек! Столько людей, и такое парадоксально незапомнившееся событие. Все они умерли, не оставив после себя фотографий, чтобы мир, ну или хотя бы Вьетнам, не забывал о том, что сделали наши японские оккупанты во имя Великого Восточноазиатского Сопроцветания и что помогавшие японцам французы сделали, быть может, ради свободы, равенства и братства, а может, просто ради коллаборационизма. В двадцатом веке коллаборационизм стал самым тяжелым грехом французов, которые только и могли, что мямлить это слово, перекатывая во ртах голышики его слогов. Алжирцы, правда, наверное, не согласятся с тем, что коллаборационизм – самый тяжелый грех, по сравнению-то с откровенным геноцидом, который у них устроили наши общие французские колонизаторы. Но кого волнует мнение алжирцев? Да и вообще, кого там волнует и наше мнение, тем более что мы, как и все мертвые, по своему обыкновению промолчим. Я живу среди мертвых, невидимой пулей мне вышибло мозги. И все равно я не вижу мертвых. Я вижу только то, что мне дала мать, исчезнувшие, умершие вместе с ней фотографии – фотографии мертвецов в полях и лугах, скелетов, обтянутых кожей, кутающихся в одежды, которые перед смертью стали им совсем велики: соседи, младенцы, друзья детства. А кто спас ее? Мой француз-отец! Он дал ей рис, тот самый рис, что наши японские правители велели своим французским подельникам придержать в резерве ради военных нужд Японии. И если мой отец, колонизатор-коллаборатор, мог и жаловаться на то, что вместо хлеба ел рис, то моей матери после нескольких недель голода рис показался самой прекрасной едой в жизни. Отец сначала давал ей по нескольку ложек риса в день, чтобы ее усохший желудок снова привык к пище, затем стал кормить кашей. Моя бедная мамочка была чудом, двенадцатилетней сиротой, которая во время голода осталась одна на свете и выжила. Он меня спас, говорила она. Как тут не влюбиться, хоть он и был… Она не могла заставить себя сказать «священником» и поэтому всегда называла его «духовным лицом», а себя – его «служанкой». Два года спустя от слияния этих двух эвфемизмов родился я, семифунтовый осколочно-фугасный снаряд с взрывателем замедленного действия, который вывалился из ее бомбового отсека, чтобы однажды взять и – БУМ! Я и теперь вижу ее лицо, вечно доброе, вечно молодое, ведь она была моложе меня нынешнего, когда умерла. Помню, как я сначала остолбенел, а затем пришел в ярость, когда она рассказала, как отец кормил ее рисом, мать обнимала меня так, как ни одна женщина не обнимала меня ни до, ни после этого, и повторяла: прости его, сыночек. Я его простила. Без него у меня не было бы тебя, которого я люблю больше самой жизни. Прости своего отца, даже если это будет последним, что ты сделаешь. Ты чего плачешь? – спросил Бон, когда мы ушли за кулисы. Ничего, ответил я, вытирая слезы. Ничего-ничего. После шоу и после того, как я стер с лица все выделения своей эмоциональности, я вытащил револьвер из уже и без того густонаселенного второго дна саквояжа, где он лежал между моим признанием и потрепанным, пожелтевшим экземпляром «Азиатского коммунизма и тяги к разрушению по-восточному» Ричарда Хедда. Револьвер я засунул себе за пояс, сзади, а не спереди, потому что всегда боялся, что он когда-нибудь выстрелит и убьет моих будущих потомков, пусть я и не планировал ими обзаводиться. Гашиш в кармане пиджака шепотком, в своей обычной манере, подсмеивался над моей логикой, зато револьвер оказался мужественным, молчаливым типом. Он отвлекал меня не разговорами, а тем, что давил на спину и копчик своей мрачной, прекрасной твердостью. Всякое оружие хочет, чтобы из него выстрелили. Этот револьвер не был исключением. Один я слонялся среди гостей, собравшихся на вечеринку, пытаясь придумать, как остановить Бона и защитить Мана, а в это время другой я болтал с клиентами. С парой из них, врачом и специалистом по импорту-экспорту, я вышел на улицу, чтобы выкурить несколько особенно заряженных сигареток. С их помощью – да и не без помощи всех остальных моих клиентов – я распродал весь запас товара и договорился о будущих продажах, хоть меня это и не очень радовало. Когда я вернулся на вечеринку, меня подозвала к себе тетка, чтобы познакомить со своей новой подругой, которую я поначалу издали принял за мужчину. Она юристка, сказала тетка по-вьетнамски. Только что вернулась из Камбоджи. Юристка, одетая в узенький серый костюм с узеньким черным галстуком, мне не улыбнулась. Я вскоре научусь не принимать это на свой счет, потому что она была настолько лишена чувства юмора, что даже дежурная улыбка ей не давалась. Зато она была очень красивой, ее лицо и коротко остриженные волосы состояли почти сплошь из прямых линий, так что в отсутствие улыбки у нее на лице изгибались лишь брови и веки. Так же как мы с теткой, она обреталась где-то в западно-восточном спектре и, скорее всего, была вьетнамских кровей, учитывая то, как прилично она владела нашим родным языком. Из Камбоджи? Туда, наверное, сейчас просто так не поедешь. Красивая и неулыбчивая юристка ответила: это была не туристическая поездка. Ну да, я так и понял. А зачем тогда ездила? Тетка и юристка переглянулись, тетка кивнула. Я навещала Пол Пота, сказала юристка. Я и бровью не повел. К нему, наверное, сейчас просто так не попадешь. К нему очень сложно попасть. Вьетнамская армия не пропускает к нему никого через Камбоджу, поэтому мне пришлось добираться через Таиланд. Он разбил лагерь в горах, возле границы. Конечно же, вьетнамцы хотят его поймать и отдать под суд. Его уже судили. Заочно. Догадайся, какой вердикт вынесли. Виновен? А ты знаешь, почему ему вынесли обвинительный приговор? Потому что он виновен? Потому что все заочные судебные процессы заканчиваются обвинительным приговором. Красивая и неулыбчивая юристка не могла посмеяться над моей наивностью, поэтому фыркнула. Хоть раз кого-то заочно признали невиновным? Эти суды не имеют никакого отношения к справедливости. Это морализаторские спектакли. Вполне справедливо осудить человека, ответственного за смерть сотен тысяч своих соотечественников.
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!