Часть 21 из 40 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Откуда ты знаешь, что он ответственен за их смерти?
Тут я, признаюсь, разволновался. Я привык быть циничнее всех, пусть и неплохо скрывал свой цинизм под масками сердечного добродушия, тончайшей угодливости или интеллектуального превосходства – в зависимости от позиции собеседника. Кроме того, серьезная тема на столь приятном мероприятии выбила меня из колеи, тем более что сам я был под гашишным гипнозом.
Откуда ты знаешь? – повторила юристка, словно я был свидетелем, выступавшим в суде.
Я вспомнил Мадлен, рыдавшую на кухне в «Раю», и ответил: из газет. От камбоджийских друзей.
Разумеется, я не оспариваю, что погибли сотни тысяч человек. Но меня интересует истинная справедливость, а не простая, не фальшивая справедливость, которой хочет большинство. Из него сделали козла отпущения. Демона, на которого можно показать пальцем и сказать: это все он.
Но это же все он…
А он говорит, что не он. Сам он этих смертей не видел. Говорит, что его организация рассказывала ему совсем другую историю.
И ты ему веришь? И даже если веришь, разве это снимает с него вину?
Он заслуживает настоящего суда. Суд общественного мнения – это не настоящий суд. Вот взять хотя бы этих протестующих там на улице. Они идут против общественного мнения. Если сравнивать с Пол Потом, то здесь как раз обратный случай. Все считают Хо Ши Мина святым, все, кроме родственников тех, кого он убил, а я таких много знаю. Я анархистка и вот что тебе скажу: Хо Ши Мин стал святым, потому что убил всех своих врагов, и правых, и левых, и анархистов в том числе.
Я взглянул на тетку. А у тебя дома его фотография.
Она заметно расстроилась. Я не знаю, доказано ли это…
Он сначала избавился от всех своих вьетнамских соперников, а затем избавился от французов.
Я постарался припомнить все, что мне доводилось слышать о политических маневрах дядюшки Хо. Чистка, сказал я. Он зачистил своих соперников.
Чистка, повторила юристка. Будто слабительным. Очиститься самому и очиститься от противостояния анархистов вроде меня, а еще националистов, роялистов, троцкистов и идеологически нестабильных антиколониалистов. А знаешь почему? Слишком много сторон. Ему хотелось, чтобы сторон было всего две, тогда всем все сразу будет понятно – ты или за французов, или против них. И тем, кто против, лучше бы сразу понять, что единственно верный путь – это путь коммунизма. Ни один из живущих здесь коммунистов, социалистов или леваков никогда в этом не признается. Их, как и большинство, интересует только шкурная справедливость. Все они романтизируют вьетнамских коммунистов. Обеляют Хо Ши Мина, чтобы и самим тоже остаться чистенькими. Говорят о революционном правосудии, но это не настоящее правосудие. Для настоящего правосудия нужны настоящие адвокаты.
Она очень хороший адвокат, восхищенно сказала тетка. К прозе и идеям она всегда подходила с высокими редакторскими стандартами и с их же помощью судила о людях. Не так много адвокатов готовы защищать Пол Пота.
Или тебя, хором сказали мои призраки.
Как ты можешь защищать такого человека, как он? – спросил я, сорвавшись на визг. Даже если ты анархистка. Как вообще можно быть и адвокатом, и анархисткой?
Она пожала плечами, было понятно, что этот вопрос она слышала уже не раз. Как защищать то, что, по мнению многих, нельзя защищать? – спросила она. Да очень просто. Тому, что французы сотворили в Индокитае или Алжире, нет никаких оправданий, однако французы все время находят этому какие-нибудь оправдания. А то и просто обо всем забывают. Разницы никакой, принцип-то один и тот же: все, что делают наши враги, – это уму непостижимо, все наши действия совершенно справедливы. Оправдывая то, что, по словам других людей, не поддается никакому оправданию, я все больше и больше задумываюсь над вопросом, который должен задать себе каждый судья и каждый адвокат…
Как простить непростительное? – спросила тетка.
И можно ли вообще простить непростительное? – сказала юристка, метнув на тетку такой жаркий взгляд – который та ей вернула, – что я даже немного покраснел. Нет ничего сексуальнее, чем когда кто-то разделяет твои убеждения, для нашего мира это редкость.
В этот самый миг к нам подобрался человек с очень подвижными убеждениями – ППЦ. Я сразу напрягся, вспомнив, что он знает мою тайну, и то, что он вряд ли разговорится с Боном, которого он не знал, меня не слишком-то успокаивало. Озарив нас улыбкой, он сказал юристке по-французски: моя дорогая, читал про вашего нового клиента. Кампучиец!
Пол Пот.
Вот так проблемку он создал Вьетнаму, верно? ППЦ кивнул, соглашаясь сам с собой, и упер палец в подбородок, словно фотографируясь на обложку книги, я эту позу прямо терпеть не мог. Нет, вы подумайте, какая ирония! Вьетнамцы увязли в войне с партизанами. Камбоджа стала для Вьетнама Вьетнамом, вы не согласны?
Я наконец-то заметил официанта с подносом шампанского и схватил бокал, чтобы не сказать ненароком чего-нибудь обидного, например правды. Что хуже, страна-война или страна-клише?
А вы любите скандальчики, продолжал ППЦ.
Ничего подобного. Я люблю хороший судебный процесс.
И чтобы подзащитный был интересный. ППЦ взглянул на меня. А вы знаете?..
Знаю.
Тогда знаете, наверное, и про ее предыдущую скандально известную клиентку? Палестинскую террористку! В этой своей куфии она, конечно, неотразима!
Она борец за свободу, сказала красивая и неулыбчивая юристка. Государства – вот кто настоящие террористы. Кто убивает больше людей, борцы за свободу или государства?
Поправка принимается. В угоне самолета, конечно, есть что-то эффектное.
Вы со мной не ссорьтесь. Ведь и вам когда-нибудь может понадобиться адвокат.
Странно, что вы так резко выступаете против государства и при этом так верите в закон.
Закон – это всего лишь способ добиться справедливости. Неидеальный способ для неидеального мира.
Словесная перепалка продолжилась. Я прикрыл лицо банданой бессмысленной улыбки, надеясь, что она такая же загадочная, как улыбка Моны Лизы, которую я наконец-то лично увидел в Лувре и ушел в некотором недоумении. И это все? Как вообще можно не остаться разочарованным, увидев воочию самую известную картину западного мира? Я долго ее изучал, насколько это, конечно, можно было сделать в толкучке. Картина очень хорошая. Но был ли этот портрет лучше десятка других портретов в Лувре, среди которых попадались не менее загадочные лица? Или загадочность просто была европейским эквивалентом азиатской непроницаемости? Меня злило, что я не могу понять, из-за чего весь шум. Может, я просто невежда? С этим я мог смириться. Я думал о своей невежественности, дожидаясь конца разговора, и, когда ППЦ наконец принялся, вглядываясь в толпу, от нас отчаливать, я шагнул к нему. Он посмотрел на меня, так же пряча лицо за бессмысленной улыбкой, и я спросил: знаете такое место, «Рай» называется?
В его бессмысленной улыбке не прибавилось смысла, пока я, по-английски, sotto voce, расписывал ему «Рай». Я представлял себя таким, каким он видит меня, и для этого мне нужно было представить ППЦ, собрав его из деталек, которые я узнал от тетки и вычитал в газетах. Какой-то его предок принимал участие во всех знаменательных исторических событиях республики и всякий раз стоял за правое дело, то есть за левое – от штурма Бастилии до стояния на баррикадах вместе с участниками Парижской коммуны. Его дед вместе с Золя решительно выступил в защиту Дрейфуса. Его отец, лидер коммунистической партии, раскритиковал колонизацию Индокитая и участвовал в Сопротивлении. ППЦ был идеологически пожиже, этакий розé-социалист по сравнению с отцовским кабернетным коммунизмом. Он был не так революционно настроен, как доктор Мао или юристка-анархистка, однако и он швырялся булыжниками и получил свою порцию слезоточивого газа в мае 1968-го, хотя к тому времени его студенческие деньки в Сорбонне уже остались в прошлом. Еще он скандировал имя Хо Ши Мина, размахивая сразу и флагом Национального фронта освобождения, и красной книжицей Мао. В 1970-х его революционный энтузиазм вызрел в прагматичную выборную левизну, он встал на путь исправления, женившись на молодой женщине из богатой либеральной семьи, сколотившей состояние на мыле. У него было все, так что же он мог увидеть во мне, кроме человека, преданного не тем идеям?
Я был человечком, говорившим на иммигрантской версии его языка, языка страны, вобравшей в себя все лучшее из двух миров: прошлого, в котором она была имперской державой и грабила страны послабее под дулом пистолета, и настоящего, в котором она больше не была имперской державой и ей не надо было разбираться со всякими надоедливыми пустяками вроде москитов, малярии, общественного негодования и революций. Моим единственным преимуществом было то, что я говорил по-английски, или, точнее выражаясь, по-американски. Yippee! Yahoo! Yankees! Американский по-прежнему оставался имперским языком, а ППЦ, хоть и от всей души критиковал американский империализм, но втайне тосковал по французскому империализму, как тосковали о нем почти все французы внутри своего нутра, в сердцевинке своих сердец, в лаврах своего Лувра. Конечно, для антиимпериалиста лучше всего жить в империи, где можно пользоваться всеми благами империализма и при этом праведно против него восставать, как это часто бывало в Соединенных Штатах, но французы тут были на втором месте: антиимпериалист мог пожить в бывшей империи. Таким образом, ППЦ, слушая мой американский, слышал и язык американского империализма, и слабеющее эхо утраченного французского империализма. Я ему не нравился, но я делал именно то, что от ничтожества вроде меня и ожидалось, – взывал к его низменной природе, заманивая его в рай. Я уже просек, что он за человек, когда тетка рассказала мне, что он приставал ко всем ее привлекательным подругам. Ужас какой, сказал я, а она равнодушно ответила: он же француз. Несмотря на все свои недостатки, я никогда не изменял любовницам и не пытался соблазнить их подруг. Я верил в преданность, даже если эта преданность длилась не больше ночи. Преданность была принципом, а у ППЦ таких принципов не было.
Интересно, пробормотал он, – вокруг нас по-прежнему бурлила вечеринка. «Рай», говорите. Может, мы с вами когда-нибудь туда съездим. Наведаемся в это… интересное местечко.
Затем ППЦ ушел, но наживку он проглотил, Ронин был прав. ППЦ не станет покупать товар у меня напрямую, но его страсть к товару другого рода тянула его к прекрасным незнакомкам, к будоражащей новизне их обнаженной юности. То был другой тип кайфа, пусть и недолгого, но означавшего, что этой страсти можно предаваться гораздо чаще. Признаюсь, меня и самого такие вещи по-прежнему интересуют, но не весь я с собой согласен. Я сказал себе, что мне трудно сосредоточиться – еще бы не трудно, когда в уши тебе шепчет хор покойников, а стоит посмотреть в зеркало, как из-за плеча выглядывает коммунистическая шпионка. Делать нечего, оставалось только не смотреть в зеркало.
Ночевал я на диване у тетки, и меня очень тревожили звуки, доносившиеся из теткиной спальни. Даже в два часа ночи тетка с юристкой вели себя довольно шумно, пока я лежал в темноте, так и не сняв ни брюк, ни рубашки. Я натянул одеяло до самого подбородка и стал думать о том, как Бон убьет Мана, как я занимался сексом с Ланой, все это время с легким ужасом вслушиваясь в то, что творилось за теткиной дверью. Из-за этой двери и раньше раздавались всевозможные звуки, когда там бывал ППЦ или доктор Мао, но те звуки были приглушенными, знакомыми. Источником звуковых пертурбаций обычно выступала скрипевшая теткина кровать, диапазон которой менялся в зависимости от гостя. ППЦ спринтовал или галопировал, изо всех сил мчась к месту назначения; доктор Мао был фланером, изредка он ускорялся, но чаще всего просто слонялся из стороны в сторону. ППЦ кончал горловым всхрипом, ставя восклицательный знак в конце Истории! Доктор Мао закруглялся затяжным медитативным выдохом, многоточием, указывавшим на неизвестное, еще не наступившее будущее… Тетка же редко издавала какие-то звуки, разве что тихо постанывала да тяжело дышала. Теперь же, судя по акустическим свидетельствам, она вела себя как зритель на спортивном соревновании, то и дело подбадривая хорошего игрока. Она, наверное, смотрела футбол, потому что пару раз я слышал, как она кричала ГООООООООООЛЛЛ, ну или что-то в этом роде. Поначалу звуки, которые издавала она и ее мужчины, мне мешали, но вскоре меня куда больше стали занимать ее молчания. Однажды я даже засек на часах, сколько времени прошло между одним вырвавшимся у нее звуком и следующим, – четыре минуты тридцать две секунды, на тридцать третьей секунде она наконец что-то пробормотала. Почему она молчала? О чем думала? Что чувствовала? Из этой плодородной тишины у меня в голове разрослась удручающая лоза, и ее побеги как бы намекали, что, быть может, и я за время моих многочисленных контактов с женщинами не услышал каких-то молчаний… потому что слушал только себя.
Через силу слушая, как тетка мгновенно реагирует на красивую и неулыбчивую юристку, я вдруг почувствовал, что ни во что больше не верю. Когда женщины говорили мне, что я лучший, что это все – лучшее, что с ними случалось, или хотя бы что им все очень понравилось, – они действительно так думали? Что там мне сказала Лана в наш с ней посткоитальный миг? Это было просто великолепно! А если она лгала? Что, если у нас с ППЦ и доктором Мао куда больше общего, чем мне казалось? Я думал, что моя тетка просто не из тех, кто во время секса выражает свои чувства вербально. Но нет! На все происходившее за дверью тетка отзывалась ономатопеей удовольствия, отчего мне делалось ужасно неловко. Почему меня это не заводило? Секс был фееричный, красивая и неулыбчивая юристка профессионально разложила тетку. Вот и мне следовало бы возбудиться!
Даже когда они перестали забивать голы и крики поутихли, звуки – правда уже другого рода – все равно доносились из спальни. Чем же таким загадочным они там заняты? Неужели они… общаются? Хоть я и не слышал, о чем говорили, удивительнее всего было то, что они вообще о чем-то разговаривали. Я мог по пальцам пересчитать, сколько раз я post coitum разговаривал с лежавшей у меня под боком красоткой. Ну, конечно, я мог сказать какие-то вежливые слова, похвалить за хорошо проделанную работу, но чтобы прямо разговаривать? О чем? Что две женщины могут столько времени обсуждать? Я вслушивался изо всех сил, но это так и осталось для меня тайной. Я больше не мог подслушивать, спать я тоже не мог, поэтому, включив свет, принялся за единственное доступное мне чтение, «Восточные истоки империи зла». Мои расчеты оказались верными, книга отвлекла меня от настораживающей беседы, которой я не слышал. Во-первых, там было оглавление, с названиями глав вроде «Америка: сила добра», или «Кулак власти, рука дружбы», или «Свободе стены не помеха», или «Ислам: преданный союзник в борьбе с коммунизмом». Английский акцент Хедда звучал у меня в ушах с нашей единственной с ним встречи, когда Генерал затащил меня к нему в надежде, что привлечет его на свою сторону и тот поможет Генералу отвоевать нашу родину. Хедд, великий ученый муж. Хедд, международный обозреватель. Хедд, друг мировых лидеров. Хедд, крупная рыба в мутных водах вашингтонского мозгового центра. И даже Хедд-рыцарь! В справке об авторе был указан титул – он сэр Ричард Хедд!
Я открыл последнюю страницу, потому что любил узнать, чем закончится триллер, перед тем как начать его читать, а книга Хедда явно принадлежала к этому столь презираемому всеми жанру. В основе захватывающей истории лежала великая борьба между коммунизмом и демократией, служившей просто-напросто эвфемизмом для капитализма. Как и во многих триллерах, тут не было никакой интриги, потому что хорошие ребята обычно никогда не проигрывают, даже если кого-нибудь из них и убьют по ходу сюжета. Тут мой взгляд упал на заключительные слова книги, и последнее предложение огрело меня по голове как бумерангом.
Азиаты считают человеческую жизнь ценной, но для уроженца Запада она бесценна.
Это же мои слова! Я сказал их Хедду в присутствии десятка свидетелей, от Генерала до Конгрессмена, и еще целого клана белых мужчин, разодетых во фраки и враки. Как эти слова тут очутились? Как оно часто бывает, во всем было виновато дешевое шампанское, которое даже шампанским не было, потому что его делали в Калифорнии. Хедд протянул мне бокал деклассированного американского пойла и сказал: надеюсь, вы не будете на меня в обиде, молодой человек, если я использую ваш изящный оборот в своей следующей книге. Вы меня осчастливите, ответил я. Конечно, я солгал, потому что меня много что могло осчастливить, но только не он, однако во мне говорила то ли азиатская непроницаемость, то ли простая вежливость. Но, как бы там ни было, мое согласие подразумевало, что если мои слова будут использованы, то только от моего имени. Однако вот они – превратились в слова сэра Ричарда Хедда, а от меня и следа не осталось. Моя беспомощная ярость – вот единственное оправдание тому, что я снова потянулся за лекарством, которое если и не улучшило мое самочувствие, то по крайней мере заглушило все чувства.
Когда я проснулся, солнце тыкалось в занавески, а во рту ощущался мясной привкус экзистенциального кризиса, щедро присоленный паникой. Едва я спустил ноги на ковер и попытался встать, как превратился в дезориентированного, пошатывающегося от головокружения азиата. На кухне был почти готов куний кофе, а из теткиного магнитофона доносилась совершенно неуместная песня Франсуазы Арди «Tous les garçons et les filles». (Должен признать, что Арди – явный симптом французской цивилизации.) Юристке достался почетный халат, который выдавали всем теткиным любовникам, а сама тетка, в тюрбане и шелковом пеньюаре, превращавших ее в парижскую куртизанку, нежилась на диване, дожидаясь, пока юристка сварит кофе, черный, как пустота у меня внутри.
Куний кофе? – переспросила юристка, прочитав этикетку.
Тетка, которая берегла этот кофе для «особых случаев», сказала: этот кофе для таких, как ты.
Красивая и неулыбчивая юристка наморщила нос, и в прежде темном кинозале моего сознания замелькали непрошеные кадры: тетка с юристкой, слившиеся в экстазе на кованой теткиной кровати. Мы сидели в креслах по бокам от дивана, на котором возлежала тетка, и за кофе с выпечкой обсуждали недавно виденные ими фильмы, возможность реставрации коммунизма и трудности, с которыми СССР столкнулся в Афганистане. Эти женщины были явно влюблены или по меньшей мере испытывали друг к другу сильное влечение. Я, конечно, радовался, что ППЦ и доктору Мао было далеко до красивой и неулыбчивой юристки. Но с другой стороны, они были мужчинами, я был мужчиной, и если мужчинам не находилось места в этой странной новой любви, значит, и мне там места не было? Но поднимать эту тему не стоило. Поэтому я заговорил о Хедде.
«Всепроникающее исследование выдающегося члена научного сообщества», читала тетка надпись на задней обложке. О-хо-хо. Члена!
Юристка засмеялась, а я не понял, что тут смешного. От тетки, похоже, не укрылось мое недоумение, потому что она прибавила: я бы скорее оценила, если б автора назвали вагиной. Ведь авторы сплошь и рядом – и это почти всегда мужчины – говорят о книгах как о детях, которых они родили. В таком случае гораздо уместнее будет называть их вагинами.
Но ведь таким образом мы отметаем всех авторов, у которых… ну… сама понимаешь, нет вагины.
Тебя же ничего не смущает, когда мы отметаем авторов, у которых нет члена, сказала юристка с легким отзвуком судебного разбирательства в голосе.
Я всегда думал, что «член» – это, ну знаешь, как… фигура речи? Или какой-нибудь там, не знаю, член предложения? Что-то, что используют для… членораздельности?
Всегда приятно, когда фигура речи работает в твою пользу, да? – заметила тетка.
Сгорая со стыда из-за всех этих разговоров о «вагинах» и «членах», я сменил тему. А что вы скажете об этой фразе? Я раскрыл книгу на последней странице и прочел им ключевую строку: «Азиаты считают человеческую жизнь ценной, но для уроженца Запада она бесценна».
Тетка застонала, а юристка фыркнула. Как это там называется? – сказала юристка. А, вспомнила. Он не просто Хедд, он скинхед.
Мы все расхохотались, я смеялся громче всех, потому что эта шутка до меня дошла. Наконец хоть кто-то разделил мое негодование! Вот только негодование у нее вызвали мои же слова. Я тогда высказался иронично, но если меня процитировал скинхед, то я в таком случае кто?
Ох уж эти мужики со своими заявлениями насчет всего мира, сказала юристка. Как будто в политике самое важное – государства, войны и армии. Я тебе, даже не заглядывая в его библиографию, скажу, что он как пить дать ссылается только на мужчин. Ну, может, за одним исключением. Ханна Арендт.
Я открыл библиографию, и действительно, там нашлась Арендт, «О революции». При беглом изучении остальных пунктов других женских имен не обнаружилось. А на кого он должен ссылаться? – спросил я. Я не собирался с ними спорить, но тетка восприняла мои слова как вызов.
Сначала вы не пускаете женщин в политику, в правительство и в университеты, а потом, значит, спрашиваете, где же все женщины и на каких женщин нам ссылаться?
Ну, я…
Во Франции женщины право голоса получили только в сорок пятом году! Уже после моего рождения. У нас тут только-только средневековье закончилось! Вы, мужики, сами себе противоречите. Вот ты читаешь Маркса, Сезера и Фанона, вечно болтаешь что-то о капитализме, колониализме и расизме, но когда ты в последний раз читал книгу, написанную женщиной? Когда ты в последний раз произносил слово «сексизм», «патриархат» или «фаллос»? Да зачем я вообще что-то спрашиваю? Твое признание не то чтобы l’écriture féminine, знаешь ли. Господи, да Элен Сиксу от тебя бы мокрого места не оставила. Тетка встала и подошла к книжному шкафу, я же сидел и помалкивал, чтобы не признаваться в том, что в жизни не слышал ни про Элен Сиксу, ни про l’écriture feminine. Вернувшись с книгой, тетка сказала: Симону де Бовуар ты хотя бы читал, так?
Ну еще бы! – с притворным возмущением соврал я и процитировал единственную фразу, которую вроде как приписывали де Бовуар: «Нужно быть женщиной, а не родиться ею!»
«Женщиной не рождаются, женщиной становятся», холодно поправила меня тетка. Ладно, ты почти не ошибся. Пора переходить к Юлии Кристевой. Тогда сможешь говорить, что читал двух французских феминисток.
Я поглядел на книгу, которую она мне всучила. Pouvoirs de l’horreur: Essai sur l’abjection[9]. Я открыл ее и стал проглядывать оглавление.