Часть 22 из 40 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
На подступах к отвращению
Чего бояться
От нечистоты к позору
Семиотика библейского определения низменного
Боль/ужас
Эти самки, что портят нам бесконечное
В начале и без конца
Силы ужаса
Честное слово, сказала тетка. Именно это тебе и нужно.
Глава 14
Вечером тетка с юристкой ушли куда-то ужинать, чтобы за ужином продолжать свои разговоры без моего участия – хотя издают ли вообще какие-то звуки две разговаривающие друг с другом женщины, если рядом нет мужчины? – а за мной в своем кабриолете приехал ППЦ. Мы с ним настороженно поздоровались, затем он лихо рванул с места. Может быть, ППЦ всегда ездил очень быстро, может быть, ему не хотелось надолго оставаться со мной наедине, а может быть, он просто хотел поскорее очутиться в «Раю». А может, и то и другое и третье.
Он крутил руль левой рукой, а правой переключал передачи, совал в зубы сигарету и зажигал ее от прикуривателя. У него был вид кинозвезды, до какого мне было еще далеко, а режиссером в его случае явно выступал Феллини, о чем свидетельствовали аскотский галстук в «огурцах» и итальянский кабриолет, но, к сожалению, в промозглом январе крышу никак нельзя было откинуть. Его псевдозвездность почти затмевала собой тот факт, что каждому, кто носит аскотский галстук, стоило бы отрубить голову, впрочем, то было мое сугубо личное мнение, хоть и весьма твердое. У меня не было недостатка во мнениях – как и у ППЦ.
Чтобы не разговаривать, мы оба безостановочно курили и слушали кассету с хитами Джонни Холлидея – звукового эквивалента пастиса, вкуса, которым остальной мир пока не мог проникнуться. Мы обменялись парой ничего не значащих фраз, правда, ППЦ небрежно заметил, что давно уже не виделся с моей теткой, – вот единственное, что заслуживало внимания. Наверное, посвящает все свое время какому-нибудь другому мужчине? – спросил он. Разумеется, не считая нашего дорогого друга. Он имел в виду доктора Мао.
У нее нет никакого другого мужчины, сказал я. О юристке я не стал говорить. Мне казалось, что рассказать о ней и ее ошеломительных трюках – все равно что выдать тайну происходившего за закрытой дверью, секрет, к которому я не имел доступа, разве что в своем воображении, но тут даже юристка, наверное, согласится, что воображение не несет никакой ответственности за свои действия.
Может, решила сделать передышку, сказал ППЦ, когда мы свернули на улицу, которая вела к «Раю». Женщины такие чувствительные создания.
Вы, наверное, много женщин знали, сказал я, щелчком отшвыривая окурок.
Припарковав кабриолет, он самодовольно улыбнулся: как и вы, наверное.
Да, подумал я. Множество женщин, в самом буквальном смысле, потому что я давным-давно потерял им счет. Однако вслух я этого не сказал. В кои-то веки – впервые – мне стало стыдно за то, что я знал так много женщин, ведь я не то чтобы стремился заслужить одобрение ППЦ. Его одобрение означало бы, что мы с ним похожи – а это не так. Правда ведь?
Я католик, ответил я, открывая дверь, как будто если ты католик, то это все объясняет, и обычно так оно и есть.
Улыбка ППЦ вильнула от самодовольства к легкому презрению. Он был равнодушен к религии, как и многие французы, поэтому они и казались мне очаровательными. Не каждому дано оценить всю прелесть и сложность женщин, сказал он, когда я вел его ко входу в «Рай». Это по плечу только тем, кто действительно такое любит.
Я с трудом сдержался, чтобы не врезать ему по горлу – и Клод, и Бон учили меня, что именно таким ударом можно быстрее всего вырубить мужика, который в этот момент рефлекторно сочтет приоритетной задачей защиту своего мужского достоинства. Однако вместо этого я с улыбкой нажал на кнопку звонка – со всей силы, раз, два, представляя, что вдавливаю ППЦ глаз в глазницу. Домоправительница пустила нас, после того как я сказал пароль – «я бы хотел попасть в рай», – слова, которые, наверное, могли бы вырваться и у Христа, угасавшего на кресте. С моего последнего визита тут ничего не изменилось, «Рай» был вечен, домоправительница все так же услужлива, по телевизору все так же показывали какое-то ток-шоу для интеллектуалов, а вышибала-эсхатолог все так же сидел в кресле с книжицей на коленях. Правда, теперь у него пластырем была заклеена не только левая щека, но и правый висок, но вот и вся разница.
Даже в столь не сочетающейся с ним обстановке от ППЦ так и веяло небрежным лоском и космополитством: розовые брюки, расстегнутая до пупка белая рубашка, наброшенный на плечи свитер ядовито-зеленого цвета с наспех завязанными рукавами, носовой платок с вышитыми инициалами, золотые ролексы, немного поношенные эспадрильи и белые, не прикрытые носками щиколотки. В этой приемной для посредственностей сравниться с ним в придирчивом внимании к своему внешнему виду мог только один джентльмен, вставший с места при нашем появлении. В нем было легко опознать представителя одного французского меньшинства, находившегося под угрозой уничтожения, – капиталиста, существа, чье великолепие редко увидишь в рабочих кварталах Парижа, где я коротал свои дни. Этот представитель вида щеголял в оперении из пошитого на заказ клетчатого костюма, элегантного, завязанного пузатеньким виндзорским узлом галстука, сверкающих запонок, начищенных брогов и экземпляра Le Figaro, а единственный бугорок в стройной линии его фигуры находился не спереди его брюк, а сзади, где толстый бумажник защищал его задницу от пинков. Разве что на каблуках виднелись следы износа, ведь ими он топтал мечты и надежды рабочего класса. Если американский капиталист, пузатый и в мешковатом костюме, с наслаждением хлебал людскую кровь, то подтянутый и аристократичный французский капиталист представлял капитализм в его самом обаятельном и утонченном виде. Итак, по одну руку у нас отвратительный американец, которому все равно, что он ест, лишь бы этим можно было обожраться, – особенно если это гигантские куски еще кровоточащего сырого мяса. По другую – шикарный француз, предпочитающий изысканную жестокость фуа-гра. Теперь, когда у нас кончились руки, смотрим под ноги, где можно увидеть капитализм в китайском и вьетнамском исполнении, и за оба выступал наш Шеф, два в одном, вьетнамский китаец. В противовес ковбойскому капитализму американцев и космополитскому капитализму французов Шеф практиковал бандитский капитализм. Кому-то гангстерская версия кажется вырожденческим беспределом капитализма, однако в действительности бандитизм был тем самым псом войны, от которого капитализм и родился, и впоследствии отрекся. Интересное это выражение, «псы войны», ведь на самом деле собаки не развязывают войн (зато собаки едят говно, но это уже совсем другая история).
Котичек! – вскричала Крем-Брюлешка, женщина, ради которой наш бедный, находящийся на грани вымирания капиталист и встал с места. Она раздвинула занавесочные бусины и шагнула к нам из коридора, одетая в свое мини-юбочное кимоно. Она смотрела только на вымирающего капиталиста, который отбросил газету так же, как он, вероятно, разбрасывался человеческими жизнями. Она молода и прекрасна, а он пожилой и некрасивый, и вот что могли ему купить его деньги, помноженные на белый цвет его кожи. Котик мой! – проворковала она. Соскучился по своей Крем-Брюлешечке?
До смерти, ответил он. Ты, как всегда, сногсшибательна.
Ты ведь не слишком долго ждал, да?
Совсем недолго, только этот ваш охранник упорно смотрит это ужасное шоу.
Вышибала-эсхатолог пожал плечами. Ты б тоже послушал, может, и научился чему-нибудь.
Не обращай на него внимания, промурлыкала Крем-Брюлешка. Ему скучно, и он хочет, чтобы все скучали.
Она улыбнулась и протянула ему руку. Вид ее сияющей обнаженной кожи заворожил капиталиста, и тот медленно пошел к ней, вытянув руку, на которой я заметил самый бессмысленный в мире символ – обручальное кольцо. Она попятилась назад, сквозь бусины, утянув капиталиста за собой, и когда я указал ППЦ на освободившийся стул, из-за бусин вышла экспрессионистическая мадам, улыбаясь с такой ненатуральной искренностью, что я сразу понял: улыбалась она не мне.
Дорогой месье! Она схватила ППЦ за руку. А мы вас ждали!
Дорогая мадам, ответил он с галантным поклоном. Я счастлив здесь оказаться.
Тут экспрессионистическая мадам быстренько утащила его за занавеску, подмазывая ППЦ такими сладкими словами, каких я никогда не слышал в свой адрес. Она увела его в VIP-зал, ведь для людей вроде ППЦ всегда найдется VIP-зал, и, кстати, если вымирающему капиталисту не оказали такой чести, значит, это капиталист не самого высокого класса. Оставшись в гостиной вместе с парочкой других клиентов из задних рядов и вышибалой-эсхатологом, я спросил, что у него с головой. В ответ тот прошептал из-за страниц вольтеровского «Кандида», который он читал: все в порядке у меня с головой.
А пластырь тогда зачем? – недоуменно спросил я. И на щеке тоже.
В порядке моя голова, и щека тоже, в отличие от всего остального.
И что с тобой не так?
Вот именно этот вопрос люди и должны себе задавать, когда видят эти пластыри. А эти пластыри все видят.
Ну да, они немного бросаются в глаза, сказал я.
А пластырям положено быть незаметными. Но не в моем случае.
Бусины снова защелкали, разъехались в стороны, и появилась Мадлен. Увидев меня, она удержала на лице профессиональную улыбку, такую же загадочную, как и у Моны Лизы. Она мне кивнула, но подплыла к сидевшему на диване небритому пукану в трениках, можно подумать, он в спортзал пришел. Когда она провела этого везунчика мимо меня, в сторону манящего коридора, спрятанного за бусинами, я понял, что нужно делать.
А к Мадлен можно? – спросил я вышибалу-эсхатолога.
Тот пожал плечами. К Мадлен всем можно.
Весь следующий час, прикидывая, кто же раньше появится из-за занавески, Мадлен или ППЦ, я обсуждал с вышибалой-эсхатологом Сезера, Фанона и свои опасения насчет того, что в этой буре, что зовется миром, я был тем, кого Сезер считал Ариэлем. Было ли мое нежелание и далее разделять представления Сезера и Фанона о неизбежности насилия в борьбе с колониализмом признаком теоретического ревизионизма с моей стороны, основанного на моем революционном опыте? Или я просто искал оправданий, потому что не желал быть преданным делу кровопролитного восстания, а именно такой преданности они требовали.
Ну, ты не черный, ты не африканец, ты больше не живешь в колонии, и ты интеллектуал, сказал вышибала-эсхатолог. Я ответил на твой вопрос?
Спасибо, промямлил я. А ты сам-то? Сидишь, бордель сторожишь? Это твой выбор?
Революционеры занимаются своим образованием в тюрьмах, чем бордель хуже? Думаешь, проститутки не так радикальны, как заключенные?
Значит, ты ждешь подходящего момента, чтобы…
Вылезти из своей норы? Да. Или, скажем так. Ты пережил то, что Грамши называл маневренной войной. Кровопролитие, революция, как минимум – уличные стычки. Мою же войну Грамши называл позиционной. Война за идеи, за альянсы, за коалиции, за новые движения, борьба за новое видение…
Тут занавеска из бусин снова разъехалась в стороны, избавив меня от признания, что я знать не знаю, кто такой Грамши. Вышедшая Мадлен приморозила меня своей профессиональной улыбкой и сказала то же самое, что она говорила и всем остальным пуканам: хочешь вкусить райского блаженства? Пару минут спустя я уже был в ее спаленке – в театре моих многочисленных унижений, где я саботировал свою же мужественность. Когда Мадлен шагнула ко мне, сбросив на пол свое полукимоно, я вскинул руку и сказал: подожди.
Подождать? – переспросила она, как будто раньше никогда не слышала от мужчины этого слова. Но был ли я мужчиной? Или просто пуканом с двумя полушариями, который, как и все остальные, только и хотел, что минут двадцать-тридцать попользоваться ее телом? Два полушария – по одному на каждое мое сознание.
Сядь, сказал я. Пожалуйста.
В длинном перечне странных желаний и требований, которых она наслушалась за свою карьеру, это выглядело вполне безобидным. Все так же улыбаясь, Мадлен пожала плечами и уселась на край кровати, закинув ногу на ногу. Ну, что мне для тебя сделать? – спросила она.
Ничего. Это я хочу кое-что для тебя сделать.
Я опустился перед ней на колени.
Подожди, сказала она, но я не стал ждать. Я то и дело стоял на коленях в исправительном лагере. Я все время стоял на коленях в церкви. Но в остальных случаях я редко когда опускался на колени, если не считать, конечно, метафорического коленопреклонения перед этой святейшей святыней, светской французской культурой. Сейчас же я встал на колени добровольно. Не самое нормальное для меня поведение, но, в конце концов, почему бы и нет? Какого черта я не замечал того, что было у меня под самым носом, до тех пор, пока красивая и неулыбчивая юристка не объяснила мне, так сказать, при закрытых дверях? Я редко позволял себе подобное – это не в моем вкусе, да и великодушные женщины, к которым меня всегда тянуло, этого от меня не ждали, хотя теперь я понимаю, что они всегда давали мне больше, чем получали от меня. Но, поставив перед собой задачу, я усердно взялся за дело и принялся изо всех сил делать приятно Мадлен, все больше и больше воодушевляясь ее удивленными стонами и вскриками, учась по ходу дела, стараясь не отвлекаться от довольно-таки однообразного занятия, пока соленый прибой моих мыслей тащил меня в прошлое, мимо темных полей этой республики и темных океанов, отделяющих ее от дома, к воспоминанию о моем первом причастии, когда я тоже стоял на коленях. Вся огромность того, пережитого мной в семь лет ритуала в какой-то мере перекликалась с тем, что я чувствовал, стоя на коленях перед Мадлен. Первое причастие ввело нас в сообщество истово верующих, которые обступали нашу преумилительную процессию, медленно шагавшую к священнику. Этот святой человек был еще и моим отцом, хотя тогда я этого не знал. Вот тело Христово, сказал он, воздевая перед каждым из нас белую луну размером с монетку. Затем он клал ее на наши высунутые языки. Я дрожал при мысли о том, что пальцы Отца коснутся моего языка, но ощутил лишь плоскую, сухую облатку и подумал: какую часть Христа мне положили в рот – кусочек кишки? Ломтик глаза? Кружок кости? Времени раздумывать у меня не было, потому что у певчего, набожного святоши, уже была наготове чаша с Христовой кровью. Хоть я и видел, что певчий протирал край чаши белой тряпицей, меня все равно передернуло при мысли о том, сколько ртов из нее пили. Затем и я приник к краю чаши обветренными губами и запил крошку тела Христова глотком Его крови, разом превратившись и в каннибала, и в вампира. На языке, не знавшем сладостей, кровь Христова стала сладким сиропом, однако в итоге это привело меня не к Богу, а к пьянству. В своей излишней любви к спиртному я виню Бога, ну или по крайней мере его прислужников. Вино для причастия стало первым лекарством, которое пришлось по вкусу семилетнему ублюдку.
В последний раз я вкусил вина для причастия во время мессы в соборе Сайгонской Богоматери, уменьшенной копии собора Парижской Богоматери – самое то для нас, миниатюрок наших французских хозяев. Теперь-то я увидел настоящий собор Парижской Богоматери, как и профессор Губка до меня, а увидев, понял наконец, что наша колонизованная, тропическая версия – всего-навсего кукольный домик. В этой самой игрушечной версии мы с Маном преклонили колени в апреле 1975-го, оба – шпионы, внедренные в южную армию, он руководитель, дает мне задание: сбежать вместе с остатками южной армии в Америку и оттуда доносить обо всех их попытках отвоевать страну у нашей победоносной коммунистической революции. Пока мы, стоя на коленях, заговорщицки перешептывались, старухи, ходившие к мессе каждый день, бубнили свои молитвы. Мне всегда делалось не по себе, когда они принимались бормотать и щелкать четками, не сводя взглядов с распятого Христа, висящего над алтарем. Мне куда больше нравилось стоять на коленях перед Мадлен и вычерчивать языком буквы вьетнамского алфавита, который не так уж и отличался от французского. Отец обучил меня этому алфавиту, и теперь я расписывал его Мадлен, повторяя каждую букву снова и снова, и она выкрикивала что-то на родном языке, а я на всякий случай добавлял знаки пунктуации и диакритики, пока – в конце-то концов – не стал-таки грамотным.
Садясь в кабриолет, ППЦ весь сиял, да и я, наверное, тоже. Позвольте мне этот маленький триумф, разрешите хоть миг побыть морским анемоном, легонько покачивающимся на волне счастья. Я не испытывал такого душевного подъема со времен моего первого секса с женщиной, на первом курсе Оксидентал-колледжа, в этом райском саду под названием Южная Калифорния – она была студенткой, изучала французский и звала меня своим petit métis. Я бы возмутился, не будь она прекрасной блондинкой. Прекрасная блондинка может звать меня как угодно. Ну и пусть, что волосы у нее оказались крашеными. Я простил ей эту скромную маскировку, потому что и сам носил маску безобидного иностранного студента и совсем не походил на себя самого, не то чтобы, конечно, все мы сами на себя походим.
Прошу прощения, если заставил вас ждать, прервал мои мечтания ППЦ. Он постукивал по рулю в такт очередной песне, на этот раз он поставил кассету со сборником хитов музыки йе-йе, которая казалась мне довольно очаровательной. Как же не любить «Les Sucettes», тем более когда ее поет Франс Галль? Я тихонько подпевал, пока ППЦ проносился на своем итальянском жеребце мимо всевозможных «пежо», «рено» и «ситроенов», машин, которые мало кто хочет иметь, кроме самих французов. Я потерял счет времени! – сказал ППЦ, воодушевленно дымя сигаретой. Проще простого, когда ты в компании Утреннего Пиона и Прекрасного Лотоса. Эти девочки знают, как мужчине почувствовать себя мужчиной!
Правда? Может, я упустил что-то и мне тоже надо было обратиться к Утреннему Пиону и Прекрасному Лотосу? Мне до смерти было нужно почувствовать себя мужчиной! Хотя, может, я просто хотел почувствовать себя мужчиной. Когда тебе не нужно быть мужчиной, это как-то… раскрепощает. Может, мне именно это и было нужно – чтобы мне было что-то не нужно. Нуждаться в малом. Хотеть – чего? Ничего.
Но знаете ли вы, как сделать так, чтобы женщина почувствовала себя женщиной? – спросил я.
Он яростно погудел нагло подрезавшему его немецкому автомобилю, этот баварский зверь разом напомнил ему, что он и сам слабак, потому что француз, и его итальянский кабриолет тоже, потому что, как и его родина, прекрасен и маломощен. Спросите любую мою женщину, прорычал он. Удовлетворение им гарантировано! Разумеется, покосился он на меня, некоторые мужчины сомневаются, могут ли они удовлетворить женщину. Но ко мне это не относится.
Мне стоило больших трудов не пырнуть его в глаз, ведь и Клод, и Бон мне говорили, что это самый быстрый способ убить человека. Но мы неслись сквозь темноту на огромной скорости, и мне не хотелось погибнуть в автокатастрофе, как Камю, который хотя бы успел прославиться до своей внезапной гибели. А чего добился я? Ничего. Кроме того, я был на задании, и от меня требовалось не настраивать ППЦ против себя, а наоборот, врубить на максимум один мой великий талант – лесть. Однако я все-таки задал ему самый очевидный вопрос: а вам не кажется, что сам факт оплаты мешает точно сказать, удовлетворены эти девочки по-настоящему или нет?
Я считаю, они были удовлетворены, потому что я им заплатил, ответил он. Унижает ли капитализм их и меня? Ну конечно унижает. Вот поэтому я социалист. Будь у нас социализм, этим девушкам не пришлось бы быть ночными бабочками. Им бы хотелось стать ночными бабочками! Им не нужны были бы ни мамаши, ни сутенеры, им доставалась бы часть прибыли. Они были бы сексуальными капиталовладельцами, а не секс-пролетариатом!
В этой самодовольной, торжествующей логике эротического социализма было что-то неправильное, и что-то неправильное было в том, что я заплатил Мадлен, заодно и оставив ей чаевые – совершенно невьетнамский поступок. И я имею в виду, настоящие чаевые, а не доллар или пять франков, которых, по мнению большинства вьетнамцев, вполне достаточно – сколько бы там что ни стоило. Под настоящими чаевыми я подразумеваю десять процентов, сумма, от которой большинство вьетнамцев придет в ужас, особенно вьетнамские мужчины и особенно в подобном случае. Они сказали бы, что я сделал всю работу – работу, за которую не возьмется ни один вьетнамский мужчина, а если и возьмется, то не признается, – и что я получил взамен? Ничего. Но мне только это и было нужно.