Часть 28 из 40 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Он начал танцевать ча-ча-ча, любимый танец моих сородичей. Я тоже мог танцевать ча-ча-ча почти под что угодно, лишь бы оно было быстрее щелканья четок и медленнее твиста. Но мои ноги отказывались двигаться. Шеф тоже не танцевал. Не танцевал Мона Лиза, не танцевали гномы, не танцевали мои призраки, которые потихонечку выползли у меня из-за спины и обступили меня, вторгаясь в мое личное пространство. Мы завороженно смотрели на Ронина, который, блаженно улыбаясь, танцевал ча-ча-ча с невидимой партнершей, пока наконец Шеф не сказал: завязывай с танцами. Кофе перестал капать. Шеф взял молоток и встал, Мона Лиза вжался в стену.
Ронин прекратил танцевать и с ухмылкой сказал Моне Лизе: ты и твои алжирские дружки думали в правильном направлении. Но мы, корсиканцы, этим всем занимались еще до вашего рождения. Опиум, скажу я тебе, товарная культура получше каучука. Как же хорошо нам жилось в Индокитае! Было время, когда у французского правительства хватало ума культивировать опиум, вот бы нам снова дожить до чего-то этакого. Господи, да если бы мы не продавали опиум местным, то и правительство бы финансировать не смогли! Вот это была эффективная бизнес-модель! Монополизируем горизонталь, встраиваемся в вертикаль и в итоге полностью контролируем рынок. Ты только представь, как бы сейчас похорошела Франция, если бы ее правительство не вышло из опиумного бизнеса. Нашему президенту-социалисту с лихвой хватило бы денег на все его модные программы социального обеспечения. Так-то мы посмотрим, сколько он продержится, когда кончатся деньги. Но разве меня кто-нибудь слушает? А стоило бы! Я патриот! Мадам Опиум была белой. Но вот это лекарство, оно просто белоснежно белое. Тебе лекарство понравилось?
Мона Лиза кивнул.
Тогда, друг мой, ты понимаешь, о чем я.
Готов? – спросил Шеф, глядя не на Ронина, а на меня.
Я всегда готов, сказал я, хоть и не понял, что он имеет в виду.
Он предложил мне взять молоток, хотя «предложил», конечно, эвфемизм, от этого подарка отказаться было нельзя. Деревянная рукоятка была гладкой, без сколов, и длинной, с мое предплечье, железная головка покрыта еле заметными царапинами и рубцами, совсем как моя голова. И, в отличие от меня, он был уравновешен. Молоток стал продолжением моего тела, моей руки, моей ладони и, в конце концов, моего сознания – по крайней мере, одного из них. Я вспомнил, что профессор Хаммер[15] однажды сказал мне о своем имени и об афоризме, который все приписывают Бертольту Брехту, но, если верить Хаммеру, на самом деле его сочинил то ли Владимир Маяковский, то ли Лев Троцкий: «Искусство – это не зеркало, отражающее реальность, а молот, ее формирующий». О-о-о! Я чуть ли не оргазм испытал, когда впервые это услышал! От лозунгов я возбуждался, а политические убеждения были самой сильной моей эрогенной зоной. Мое имя – это моя судьба, сказал тогда профессор Хаммер, салютуя мне рюмкой с хересом: наши еженедельные консультации у него в кабинете проходили под аккомпанемент хереса, бутылку он держал в ящике стола и доставал ее оттуда только ради самых любимых своих студентов, всегда мужчин. Вот и сейчас, сжимая в руке молоток Шефа, я до сих пор ощущал во рту чересчур сладкий вкус хереса. Мог ли профессор представить, что однажды я буду держать в руке не сравнение и не метафору, а реальную вещь, которой можно размолотить реальную голову, раздробить реальный череп, размозжить реальный мозг? Я держал молоток с ужасом, хотя ужасал меня не молоток. Молоток был всего лишь орудием. А вот оружием был я сам, и я сам себя ужасал. Все смотрели на меня: Шеф, Ронин, Бука и Коротышка, Сонни, упитанный майор, Битл, Урод и Уродец и, разумеется, Мона Лиза.
Не сработал твой допрос, сказал Шеф. Хватит слов. Ими ты ничего не сделаешь. А пора бы уже что-то сделать. Главное, работай медленно. Это очень важно. Уделяй внимание мелочам. Я вот, например, люблю начинать с пальцев ног. А ты как хочешь?
ТЕБЯ, то есть МЕНЯ, снова поставили перед сложнейшим вопросом, который якобы впервые задал Ленин, хотя на самом деле не Ленин, а писатель Николай Чернышевский: ЧТО ДЕЛАТЬ?
а) перебить Моне Лизе коленные чашечки
б) переломать Моне Лизе ребра
в) раздолбать Моне Лизе нос
г) раздробить Моне Лизе руки
Маяковский, Чернышевский, Ленин… да что такое с этими русскими? Это все Сибирь? Или степи? Дешевая водка в избытке, визуально рифмующаяся с водой? Или все дело в том, что, как утверждает сэр Ричард Хедд, русские по сути своей – азиаты? Или все это в сумме и вызвало у русских тяготение к грубости, завышенным ожиданиям и толстым романам? И, хоть и опосредованно, к смертельной рулетке? Шеф вмешал свой кофе в симпатичную карамельную смесь молока и льда и, снова усевшись на свое место, потягивал ее с еле заметной улыбкой.
Так, сказал Шеф, закинув ногу на ногу и расслабившись, чего ждешь?
Призраки захохотали, защелкали пальцами и запели:
Trente-trois millions de bâtards
Et moi, et moi, et moi[16].
ТЫ, то есть Я, посмотрел на Мону Лизу – тот, хоть и страдал, морщась от боли, но по тому, как дерзко он взглянул на тебя в ответ, ты понял, что он все равно скорее готов умереть. Ты было подумал попросить Бога о помощи, да только Бог ничего не скажет. Нет, единственным человеком, неизменно указывавшим тебе выход, была твоя мать, которая всегда тебя принимала и которая примет тебя, даже зная, что ты коммунист, или шпион, или кто ты там теперь. Никакой ты не половинка, в тебе всего вдвойне!
Молоток был тяжелым, даже тяжелее раздувшегося фуа-гра твоей нечистой совести, раскормленной преступлениями, которые ты совершил. ЧТО ДЕЛАТЬ? Бука и Коротышка смотрели на тебя скептически, поглаживая тесаки, висевшие в чехлах у них под мышками. По радио заиграла новая песня, и Ронин снова принялся танцевать. Шеф разглядывал тебя с лицом киномана, который смотрит очень плохой фильм. Ты барахтался в волнах нараставшей паники, не видя никакого выхода – ни из комнаты, ни из этой ситуации, – ты разве что мог потянуть время и потому спросил: у тебя есть последнее желание?
Последнее желание? – спросил Лё Ков Бой.
А что, идея-то неплохая, сказал Ронин, смотря, конечно, чего он попросит.
Шеф потягивал кофе. Давай, только не тяни.
Мона Лиза не стал тянуть. Дай мне еще лекарства.
Пожалуйста, сказал Шеф.
Пожалуйста, дай мне еще лекарства.
Идеальное последнее желание! – сказал Ронин. Ведь будет больно.
Будет очень больно, сказал Лё Ков Бой.
Я иногда знаешь как делаю? – сказал Коротышка. Он вытащил из кармана коричневой кожаной куртки «Сони Волкман» с наушниками. Надеваешь вот этих красавчиков, и громкость до упора. Помогает. А то можно двинуться, когда кто-то орет часами.
Да, кстати, сказал Бука. Он тоже полез во внутренний карман черной кожаной куртки, но вытащил оттуда защитные очки и хирургическую маску. Это от брызг крови.
Фу, точно, помню, мне однажды ошметок мозга…
Заткнись, сказал Шеф. Дай ему лекарство.
Ты протянул Моне Лизе лекарство. Много лекарства. Почти все, что было у тебя в карманах, потому что там каким-то образом завалялось еще несколько пакетиков. Ты был фокусником, который все время что-то выбрасывает, а потом снова и снова находит выброшенное у себя в карманах, а лекарство – белым кроликом, владеющим собственной магией. Пока Мона Лиза втягивал лекарство, Ронин и Лё Ков Бой хихикали, Бука и Коротышка посмеивались, Шеф потягивал кофе, а сам ты воспользовался случаем и тоже занюхал белую дорожку, которой не поделился с Моной Лизой. ЧТО ДЕЛАТЬ?
Я знаете о чем вспомнил? – сказал Ронин. О монахе, который в Сайгоне сжег себя заживо.
Мы не собираемся жечь его заживо, сказал Шеф.
А это идея! Хороший был бы урок алжирцам. Но я не об этом. Люди по всему миру оплакивали этого храброго, благородного монаха. Ушел он, так сказать, ярко, пусть даже это и была яркость импортного бензина. Левые СМИ свою работу сделали, засветили его во всех новостях, превратили в легенду. Ты же видел фотографии, друг мой? Человеческий факел!
Мона Лиза кивнул, глаза у него были полуприкрыты.
Все видели фотографии, продолжал Ронин. Какое зрелище! Особенно по телевизору. Но разумеется, левые СМИ не стали сообщать правду. Знаете, как все было на самом деле? Коммунисты накачали бедного монаха наркотой. Он с таким спокойным видом горел заживо, потому что уже был зомби.
Брехня! – сказал Мона Лиза, теперь глаза у него были широко открыты. Он был героем!
Он был пешкой в заговоре коммунистов.
Так, сказал Шеф, взглянув на часы. Он носил их циферблатом на внутренней стороне запястья, так же, наверное, носила часы и Смерть. Давайте уже закругляться.
Но ты, конечно, не торопись с ним, сказал Ронин.
Так ведь лекарство еще не подействовало, сказал я.
Что-то мне кажется, ты не хочешь этого делать, сказал Шеф.
Гномы перестали хихикать. Твои призраки загудели, зашаркали ногами и запели:
Quarante millions de bâtards
Et moi, et moi, et moi[17].
И внезапно до тебя дошел ответ на вопрос «ЧТО ДЕЛАТЬ?». Ответ все это время был у тебя под самым носом, был всегда, просто ты отказывался его понимать, всю твою жизнь, ну или по крайней мере с тех пор, когда Клод рассказывал тебе про стадию ультиматума, выбор «сделай или умри», перед которым-то, как ты только что понял, тебя и поставил Шеф. Как и многие хорошие ответы, ретроспективно он казался совсем очевидным, круглым, как колесо или ноль, из-за которых людям тоже случалось хлопать себя по лбу, говоря: и почему я об этом не подумал? Ты же проглядел этот ответ, отбросил его или проигнорировал, потому что он был слишком страшным, слишком прямым, слишком простым, – в том, что от тебя требовалось. Теперь же ответ прозвучал так оглушительно, словно сам Бог нарушил наконец свое молчание и с горных вершин, из-за облаков раздался Его голос.
Бог: Что делать?
Также Бог: Ничего!
И тут ты засмеялся. Наконец-то до тебя дошло! Ты так долго ждал, когда же Бог заговорит с тобой, и вот когда Он заговорил, то сказал: ничего! Ох, Боже мой, Боже, ну ты и хохмач! Самый первый человек с двумя сознаниями! Величайший на свете комик! Весь мир – комедийное шоу, а ты – тот самый придурок в первом ряду, об которого Господь все время шутит. Ничего! Тебя сотрясал звук, но без ярости, нутряной смех, исходивший из той же ямы, в которой была погребена твоя душа. Ничего! Ха! Теперь все глядели на тебя. Может быть, потому, что ты был весь наэлектризован, каждый волосок на твоем теле вытянулся в струнку, даже мелкая поросль в носу? Ох, Боже мой, Боже, прекрати, прошу тебя! Ну ты и шутканул! Ну и ржака! И, даже надавав себе пощечин, даже с горящими щеками, ты все равно слышал свой истерический смех, хотя есть и вероятность, что смеялся ты исторически.
Шутка-то была нестареющая.
Глава 18
Да и была ли она, разница между историей и истерией? Будь ты женщиной, мог бы сделать себе гистерэктомию, чтобы укротить истерическое исступление, но раз уж ты мужчина – раз уж все так говорят, – тебе остается разве что сделать себе историотомию. Шеф знал средство попроще. Он резко, с размаха, отвесил тебе пощечину – французы так любят раздавать оплеухи своим женщинам, да и вьетнамские мужчины тоже не прочь так залепить своим. Возьми себя в руки, сказал Шеф, который, конечно, выражался образно, но ты все равно прекратил смеяться и вцепился в себя, левой рукой в правый бицепс, в правой руке я по-прежнему держал молоток.
Давай заканчивай, сказал Шеф.
Ты посмотрел на Мону Лизу и вновь увидел лицо коммунистической шпионки, лежащей на столе в «кинотеатре», и окруживших ее полицейских. Это лицо тебя умоляло, но ты ничего не сделал, а надо было что-то сделать. Но теперь ситуация полностью поменялась, и с ней в самом деле пора было заканчивать.
Ты протянул Шефу молоток и сказал: нет.
Нет? – хором ахнули твои призраки. Ты выбрал все или ничего?