Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 37 из 40 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Давай вернемся на место преступления. Нет… В ресторан. «Вкус Азии». Да кто захочет туда возвращаться. Еда там говно. Ее есть нельзя! И если уж я такое говорю, значит, это серьезно. Мои соотечественники могут съесть почти все что угодно. Слушай, да мы тысячу лет хлебали китайское говнище! У нас от него до сих пор несварение! Красивая и неулыбчивая юристка выдыхает дым и поправляет зажим для галстука. А ты что, не знал, что жизнь вообще – говно? И что его приходится есть маленькими кусочками. О, гениально! Звучит положительно философски! Китайцы так говно и едят, кстати. Вообще-то это французская поговорка, говорит добрый старый господин. Тогда все логично, говоришь ты. Матушка мне это все время твердила. Вернемся на место преступления, говорит юристка. Нет… Бояться ничего не надо. Это Бог сказал! А не я! Ну хватит. Ты не хуже моего знаешь, что Бога нет. Итак, вы трое в ресторане, стоите возле кассы. Вонючка и Злюка мертвы. Вы с Маном признались Бону в том, что от него утаивали. У Бона в руке пистолет, кроме этого, у него твой пистолет. Ты говоришь Бону «давай». Что ты хотел этим сказать? А ты как думаешь? Для протокола: поясни, пожалуйста. И заодно скажи нам, что ты имел в виду, говоря: «Пора сделать то, что должно». А разве это и так не понятно? Мне – нет. Меня там не было. Я даже потом туда не заходила. Мы с тобой не в том положении, когда я могу прийти в полицейский участок и сказать, что я твой адвокат, потому что никто не знает, что ты в этом замешан. Точнее, знают, но не знают твоего настоящего имени. Жозеф Ньгюэн, человек, которого последним видели вместе с одной из жертв, Боном, об этом заявила его безутешная невеста, ее слова подтвердила Лана. Ну кто же еще, кроме французов, может так переврать мое имя, пусть оно и фальшивое. Точнее, наполовину фальшивое. Ньгюэн! Ньгюэн! Французская полиция не может даже напрячься и правильно написать «Нгуен», хотя это вообще-то царское имя! Наверное, поэтому СМИ предпочитают называть вас. Бред, бред, бред собачий! Тогда расскажи нам, что случилось. Да, расскажите нам, что случилось, говорит добрый старый господин. Чего ты хотел от Бона? У тебя перед глазами до сих пор стоит дуло пистолета, которое Бон на тебя направил. В конце этого короткого туннеля нет света, только пуля с твоим именем, потому что Бон как раз знает все твои имена, от имени, данного тебе при рождении, до имени, которым тебя окрестили, Жозеф. Это имя ты назвал Лоан, слепив его с не принадлежащей тебе фамилией Нгуен – Нгуен! Нгуен! Нгуен! Это имя в буквальном смысле носят миллионы людей, ублюдки вы французские! Выучите уже, как оно пишется! – и стал Жозефом Нгуеном. Твое прикрытие развалилось бы, скажи Лана правду французской полиции, назови она им твое имя. Но твое прикрытие не пострадало, потому что Лана отчего-то решила тебя прикрыть. Может быть – из любви? От этой кощунственной мысли – что тебя может кто-то любить – тебя бросает в дрожь, и так же ты содрогаешься при одной мысли о том, что тебя назвали в честь самого известного рогоносца в истории христианства. Ловкое имечко дали тебе при крещении, потому что Бог, если он, конечно, существует, обдурил тебя не раз и не два. Ваше последнее рандеву с кровными братьями – еще один пример Его адских шуточек, и ты слышишь, как Бон с трудом переспрашивает: что давай? Не переживай, Бон, говоришь ты. Давай. Так надо. Давай. Да, это мы знаем, говорит юристка. Ты написал об этом в своем признании. Ты поправляешь черные очки и смотришь на висящую у нее над головой фотографию троих человек. Смешно, да? Не вижу ничего смешного. Еще бы. Я хочу сказать, смешно, что они в белых масках? Я была на этой демонстрации. Маски желтые. Желтые… Ты начинаешь хохотать. Маски желтые! Как же узнать, что кто-то желтый или что-то желтое, если фотография черно-белая? Точнее, на черно-белой фотографии желтое может казаться только белым. Я хочу такую желтую маску, говоришь ты. Ман оставил мне только белую маску. Давай с тобой вот о чем договоримся. Ты принесешь мне такую маску, а я сниму очки. Юристка смотрит на висящую над твоей кроватью маску. Я могу достать желтую маску, говорит она. Но ты уворачиваешься от моего вопроса. Так же, как увернулся от пули. Увернулся от пули? Ты видела дырки у меня в голове? Нет у тебя в голове никаких дырок.
Я в них пальцы могу просунуть. Видишь? Что сделал Бон после того, как ты сказал ему, что надо что-то сделать? Ты знаешь, что я умею лучше всего? Смотреть на все с двух точек зрения? Да! Ты действительно внимательный читатель! Даже там, во «Вкусе Азии», когда мой лучший друг и кровный брат целился в меня из пистолета, я смотрел на все происходящее с двух точек зрения, хотя любой нормальный человек на моем месте смотрел бы на все происходящее с той точки зрения, которая позволила бы ему выжить. Любой нормальный человек умолял бы сохранить ему жизнь, упрашивал Бона вспомнить наше с ним детство, наше кровное братство, нашу клятву, пожертвовал бы и совестью, и достоинством, как будто бы важнее жизни ничего нету. Но жизнь – это не самое важное. Самое важное – это принципы. Бон это прекрасно понимал, да и я тоже. Мы с ним оба люди железных принципов! Поэтому, когда я сказал ему, что надо сделать, я понимал, что я ему говорю. Довести все до конца. А теперь, чтобы ответить на твой вопрос, я должен сделать то, что у меня получается лучше всего, то есть заглянуть ему в голову и посмотреть на все с его точки зрения, то есть посмотреть на себя его глазами, потому что он глядел не только на Мана, но и на меня. Ман все это время смотрел на нас не отрываясь, на случай если тебе понадобится свидетель, хотя даже не знаю, зачем он тебе, ведь я и сам прекрасно могу сказать себе: «Я обвиняю!» Провинившийся, проклятый, я стою перед тобой, моя красивая и неулыбчивая юристка, как я стоял перед Боном, который увидел меня таким, какой я есть. Кем я был? Уж точно не черным котом, перебежавшим ему дорогу! Во мне нет ничего черного! Нет, я был его белым котом, коммунистом, предателем! С каким ужасом он смотрел на меня! Мой вид невыносим, мое истинное лицо ужасно, я перестал быть его другом, я стал зверем! Теперь настало время для великого испытания, через которое все мы проходим, когда наш тезис вступает в конфликт с антитезисом. Тогда наши действия раскрывают нашу истинную сущность. С одной стороны, он дал клятву мне, своему кровному брату. С другой стороны, он дал клятву убивать врагов. И вот я стоял перед ним, два в одном, кровный брат и смертельный враг. Как же он окончит это противостояние между любовью и ненавистью, дружбой и предательством? Я думал, что ответ тут простой. Я думал, что есть только один выход. Как же я просчитался! Как же я не понимал Бона! До всего этого я никак не мог посмотреть на мир его глазами! А теперь я ощущаю тяжесть пистолета в его руке и всю тяжесть его решения. Я убью его, думал он. Нужно убить этого сукина сына, этого мудака, этого ублюдка! Он коммунист! Предатель! Я столько народу убил, и этого убью, легче легкого. Он в двух шагах от меня, не промахнусь, вон какая у него огромная башка, лоб этот высокий, про который многие наши учителя говорили, мол, это признак интеллекта. Я-то у них всегда был тупым. Стипендию получить, конечно, ума хватило, но в Сайгоне я понял, что самый умный деревенский пацан так и останется тупорылым на фоне городских. Вот они пусть и занимаются всей этой ученостью, пусть играют в слова. Я не мог их одолеть, когда дело доходило до книжек. Зато я мог одолеть их в бою, одолеть телом. Я их всех мог перегнать, перебить, перестрелять. Пусть умники вроде него сражаются с коммунистами при помощи слов и идей. А я коммунистов буду просто убивать. Я убил своего первого коммуниста еще до того, как поступил в лицей. Стукача, который выдал моего отца агентам коммунистов, сказал им, что он староста. Коммунисты заставили отца встать на колени посреди деревни, заставили мою мать, меня и всех моих братьев и сестер смотреть, стоя в первом ряду. Мы плакали и кричали, повторяя «Ба, Ба, Ба», умоляли коммунистов не делать ничего с отцом, но сам Ба не плакал, не кричал, не умолял. Он знал, что умрет, и преподнес нам величайший дар. Он показал нам, что все в жизни нужно встречать с храбростью и достоинством, даже свою смерть. Он показал нам, что принципы важнее жизни. Последнее, что он сказал мне: con oi![24] Слушайся мать, береги ее, con oi! Не усложняй ей жизнь, сказал он, пока они связывали ему руки за спиной, пока выносили ему приговор. Они велели ему покаяться, и он сказал: перед кем тут каяться? Вы не священники. Тогда они повесили ему на шею табличку, на которой было написано «МАРИОНЕТКА». И когда ему выстрелили в голову – перерезали веревочки, и он упал. Я кричал так громко, что до сих пор слышу этот крик, двадцать восемь лет спустя: BA OI!!! BA OI!!! BA OI!!![25] Но сколько бы я ни кричал, сколько бы ни тряс его, ни обнимал, он так и не очнулся. У него были открыты глаза, но он ничего не видел. У него был открыт рот, но он ничего не говорил. Его кровь была у меня на лице, на рубашке, на руках. Мозги вытекали у него из головы, и мои руки до сих пор помнят, какие они были мягкие и скользкие. Ba oi, Ba oi, Ba oi… В следующий раз я буду так кричать, только когда погибнут Линь и Дык. Господи! Почему Ты так со мной поступил? Господи! Почему Ты забрал тех, кого я любил каждой частицей себя? Господи! Почему Ты делаешь все, чтобы в Тебя было трудно уверовать? Господи! Почему Ты обратил моего кровного брата в дьявола? Господи! Что же Ты хочешь, чтобы я сделал, когда я и так уже сделал для Тебя все? Я пытаюсь понять, Господи. Ты испытывал моего отца, и он прошел испытание. Теперь он сидит у ног Твоих на небесах и смотрит на меня сверху, а рядом с ним сидят Линь и Дык. Я пытаюсь понять, Господи, и вот что я, наверное, понимаю – что никогда не смогу попасть в рай, к отцу, жене и сыну. Я убил столько коммунистов, и хотя все они заслужили смерть и мои священники отпустили мне грехи, я понимаю, что Ты мне их, похоже, не отпустил и поэтому будешь наказывать меня вечно. Но зачем же наказывать меня, Господи, когда я люблю Тебя, когда Ты наделил меня даром убивать всех этих коммунистов-безбожников, которые Тебя ненавидят? Господи, я ведь принес их в жертву Тебе! Я очень хорошо помню первого своего убитого коммуниста. Я задумал убить эту крысу с той самой минуты, как умер отец. Поэтому-то я и сохранил веревку, которой отцу связали руки. Мне было всего десять лет. Пришлось ждать и готовиться. Я бегал, пока не стал бегать быстрее всех в деревне. Работал в поле, пока не стал сильнее всех мальчишек, дрался, пока наконец никто не мог меня побороть. И я не собирался становиться обычным солдатом, потому что обычный солдат не может убить очень много коммунистов. Поэтому я прилежно учился, чтобы выбраться из деревни, стать когда-нибудь офицером и убить много-премного коммунистов. И вечером накануне моего отъезда в Сайгон я спрятался, поджидая стукача, за которым следил четыре года. Я знал его распорядок дня, какой дорогой он ходит от дома до нужника, и вот однажды, поздно вечером, когда он проходил мимо меня, я выскочил из кустов, накинул стукачу на шею веревку, которой был связан отец, и затащил его в кусты. Он не кричал. Похрипел только и потом умер, а я отволок его труп к реке, привязал этой же веревкой к мешку с камнями и швырнул в воду. И я ни о чем не жалею. Простишь ли Ты мне это, Господи? И что же мне теперь нужно сделать? Почему я колеблюсь? Дуло пистолета нацелено ему прямо промеж глаз. Промахнуться невозможно. С такого расстояния я никогда не промахивался. Но почему же мне страшнее, чем ему? Больной ублюдок как будто счастлив, как будто он только этого и хочет. Я вижу каждую черточку на его лице, я узнаю каждую его черточку, не то что Мана, чье получеловеческое лицо я не узнаю совсем. Я убью его тоже, как только я… Но я вижу каждую черточку… И за этими черточками я вижу… Я вижу не только его лицо, но и лицо, которое у него когда-то было, когда нам было по четырнадцать лет, когда мы были еще мальчишками. И на лице этого мальчишки я вижу будущее, хотя ни его судьбы, ни своей разглядеть не могу. Вместо нее я вижу надежду, идеализм, любовь, братство, искренность и боль – он режет себе ладонь и приносит клятву. Нам. Я до сих пор чувствую скользкую, липкую кровь на саднящей ладони, когда мы жмем друг другу руки и становимся одним целым. О Господи! Господи Боже мой… прости меня… То были дни нашей юности, невинности и чистоты. Эпилог. Tu
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!