Часть 9 из 40 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Моя небольшая речь, похоже, сбила их с толку, они замерли, наморщили лбы, и, как знать, если бы хоть один из них сказал тогда, а он, ващет, дело говорит, мы с ними изменили бы ход истории – по крайней мере, моей истории, – но они были вспыльчивыми подростками, поэтому Роллинг покачал головой, отказываясь и от брошенного ему диалектического каната, и от солидарности, и сказал: гони гашиш, ты, тупой ублюдок!
Так, я хотя бы попытался, правда?
Попытался, ага, сказал Сонни.
Ну можно и так сказать, добавил упитанный майор.
Гашиш, значит, пробормотал я, притворяясь, будто расстегиваю рюкзак. Они бросились ко мне, но я успел размахнуться и со всей силы засадить рюкзаком Битлу в челюсть, которая, повстречавшись с двумя лежавшими в рюкзаке кирпичами, громко хрустнула, не заглушив, однако, вырвавшегося у меня из самого нутра боевого клича – УБЛЮДОК! – потому что я всегда был по горло сыт этим словом, и хотя думал, что уже привык к нему, привык я только к тому, что меня зовут больным ублюдком, в чем даже была доля правды, но полная, истинная правда была вот в чем: этой парочке следовало бы назвать меня братом, кузеном, да хоть дядькой каким-нибудь, потому что мы с ними были родней – а что, нет, что ли? – нашими общими предками были галлы, те еще нахалы, назначившие нас своими потомками; алжирцы – это, значит, старшие сыновья, объяснял мой отец нашему классу, а мы, индокитайцы, – умненькие средние братья, из которых должны вырасти клерки, секретари, адъютанты и мелкие бюрократы, не чета каким-нибудь лаосцам, камбоджийцам и так далее, до самого конца этой логической пищевой цепочки, за звенья которой мы цеплялись, устремляя свои взоры наверх, к красным ягодицам обезьян, угнетенных чуть меньше нашего, и мечтая о том, как великодушная белая рука поможет нам вскарабкаться наверх, по головам всех этих недостойных созданий, и взойти на прекрасный броненосец под названием La Mission Civilisatrice, обстрелявший Хайфон и убивший шесть тысяч мирных жителей, но кто там их будет считать? Мы, туземцы, не считаемся.
Ублюдок! – заорал Роллинг и врезал мне по морде, не дав снова взмахнуть рюкзаком. Мудила узкоглазый!
Роллинг врезал мне снова, в голове у меня загудело, но я с некоторой даже ностальгией услышал, что меня назвали un bride, узкоглазым, чего не случалось с самого Сайгона времен французского колониализма, и хоть французский мой заржавел, но память о том, как меня называли косорылым, узкоглазым или китаезой (это все, разумеется, в глазах смотрящего), была столь же крепка, как и знание основ вроде merci и au revoir и того, что никто не станет особо разбираться, узкие у меня глаза или не очень.
Падая, я и сам больше волновался за висевшую у меня на шее дорогую японскую камеру, в которой что-то треснуло, однако тревожнее всего было то, что напрыгнувший на меня Роллинг вцепился мне в глотку, отчего глаза у меня полезли из орбит и здорово улучшилось боковое зрение, поэтому я видел, как Битл поливает кровью и слезами утоптанную землю парка и зажимает руками нос, который я ему, похоже, сломал кирпичами, до этой хитрости я, кстати, сам додумался, хотя за долгие годы тесного общения с Боном я, несомненно, проникся его склонностью жить в предвосхищении конфликта и, в частности, иметь при себе средства самозащиты, обычно более одного, чтобы в случае чего перейти от защиты к нападению, потому что напрыгнувший на меня Роллинг не просто меня душил, отчего моя передавленная гортань заходилась в протестующих рвотных позывах, но еще и ритмично колотил головой об утоптанную землю, обе эти стратегии плохо действовали на мое сознание, мутневшее и пятневшее теперь от ярких вспышек, какие, говорят, видишь, когда влюбляешься или когда вот-вот потеряешь сознание и умрешь, это я уже говорю вам сам, и, поскольку вот этот последний исход надо было во что бы то ни стало предотвратить, я позволил Роллингу и дальше себя убивать, чтобы он не заметил, что я тем временем согнул колени и из-под моих задравшихся штанин показались носки, а в носке у меня был спрятан выкидной нож, этому трюку меня научил Бон, и пока я вытаскивал нож, что-то твердое тыкалось мне в живот – у «Роллинга» был стояк, а это значило, что он точно меня убьет, он теперь скалил зубы не только от злобы и ярости, но еще от ненависти и ненависти к самому себе, и когда я нажал на кнопку, выскочившее лезвие вспороло мне ладонь, чего я почти не почувствовал, потому что мои глаза уже застилало красной пеленой, а в ушах гудел ток крови, гудел громко, но сквозь этот гул все равно прорывались крики Роллинга: мудила желтопузый ублюдок китаеза узкоглазый, – оскорбления, от которых на меня волнами накатывала ностальгия по тем невинным временам, когда колониализм снимали на черно-белую пленку, никаких аудиозаписей еще и в помине не было, и никто не слышал, как слово «аннамит», это схаркнутое презрение и снисхождение, отскакивает от французских языков и вьетнамских барабанных перепонок, и теперь, когда все сцены нашего угнетения остались далеко позади и даже подернулись благородной патиной, так что и повстанцы с торчащими из колодок головами, и крестьяне, несущие белых людей на своих горбах, казались пасторальными, живописными фигурками, моя неминуемая смерть тоже казалась чем-то далеким, все мои чувства затихали, и все конечности немели, не было больше ничего, кроме тяжести чужого тела на моем животе и холодной рукоятки ножа в моей влажной ладони, который мне все-таки удалось развернуть лезвием наружу, и, цепляясь за последние проблески сознания, я воткнул нож в ближайшую часть лежащего на мне тела, после чего раздался крик, одна рука на моем горле разжалась, что побудило меня к новому удару ножом, за которым последовал еще один крик, разжалась и другая рука Роллинга, который стал уворачиваться, пока я снова и снова тыкал в него ножом, ему еще повезло, что мне под руку попались только его ягодицы и тазовая кость, боль вынудила его скатиться с меня, он извивался и колотил меня ногами, а я, высвободившись из его хватки, пнул его в ответ, откатился подальше, пошатываясь, встал и тут чуть было снова не упал, споткнувшись о стоявшего на четвереньках Битла, который мотал головой и вытаращился на меня такими горящими злобой глазами, что я засадил ему коленом в лицо, и если не сломал ему нос раньше, то точно доломал его сейчас, один враг был повержен, но другой восстал, Роллинг, конечно, с воплями держался за кровоточащую жопу, но физически был еще весьма способен мне навредить, правда, психологически он уже отвлекся на боль, и это выдало в нем любителя, потому что, если бы он был профессионалом, как неоднократно говорил мне Бон, он бы знал, что для выживания нужно не только тело, но и разум, о чем я-то как раз прекрасно знал, потому что, превратившись с годами в закоренелого шпиона, а затем окончив школу перевоспитания, я не просто не умер, а стал неубиваемым, как клише, и уж точно был сильнее этого юноши, которому кровожадности хватало, но не хватало ни хитрости, ни опыта, ни обязательного страха смерти, которыми я обзавелся за полную горечи и обиды жизнь ублюдка, в обществе меня со мной, и пока я корчился от боли и хватал ртом воздух, у меня все было схвачено, все под контролем, и он получил от меня еще несколько быстрых ударов ножом в область сердца и жизненно важных органов, это было все равно что бить ножом сырую куриную тушку, только пару раз нож отскочил от ребра и грудины, и боль завибрировала у меня в руке, а я хотел только одного, чтобы он унялся, улегся, отстал от меня и пообещал больше меня не убивать, но моего французского хватило, только чтобы повторять stop, stop, stop, имея в виду, что и ему бы пора остановиться, да и мне тоже, но никто из нас не мог остановиться, пока один не окажется на земле – он, на коленях, на боку, ничком, не видя, как я быстро ухожу из парка, подхватив рюкзак одной рукой, защелкивая нож другой, не оглядываясь, чтобы проверить, умер ли Роллинг, встает ли Битл, радуясь, что пустой парк, который они засчитали себе в плюс, теперь стал для них минусом, радуясь, что по совету Бона одет во все черное, не чтобы казаться модным – в Париже такая мода, – а потому что на черном не так заметна кровь, тогда я сунул окровавленную руку в карман штанов и надвинул на глаза капюшон спортивной кофты, которую Бон тоже посоветовал мне надевать в тех случаях, когда понадобится спрятать мою неприглядную физиономию, что я и сделал, быстро шагая в сторону метро «Насьон», прислушиваясь к крикам и воплям, которые начали доноситься до меня, когда я уже отошел на некоторое расстояние от парка, в растерянности не сообразив, что надо было идти к метро «Рю-де-Буле», которое сразу за углом, однако не ускорил шага, даже заслышав сирены, завывавшие тебе крышка, тебе крышка, но у входа в метро звуки стихли, и я сбежал вниз по ступенькам, на груди у меня снова болтался рюкзак, а на шее – камера с разбитым объективом без крышечки, я прошел через турникет, спустился еще ниже и, пройдя по длинному переходу, вышел к первой попавшейся платформе, мне было плевать, что там за поезд и куда он идет, я радовался, что можно наконец остановиться, привалиться к стене и, незаметно выудив из рюкзака носовой платок, который полагается иметь всякому джентльмену, не только оттереть с одежды чужие или собственные телесные выделения, но и сделать из него нечто вроде жгута или повязки на правую руку, которую я затем снова засунул в карман, моя сердечная мышца разбухала во все стороны от адреналина и страха и колотилась о ребра так громко, что ее барабанный бой заглушил только грохот прибывающего поезда, приближение которого заставило меня встряхнуться, и я сумел, не споткнувшись, войти в вагон, усесться рядом с косматым стариком, не слишком ухоженным и слегка вонючим, мы с ним были как два брата-дегенерата, все лучше, чем быть дегенератом в полном одиночестве, особенно если ты измордованный японский турист на измене, надо пользоваться общим равнодушием народных масс, тем более тех, что населяют метро и подземки, изредка по мне скользили чужие взгляды, но люди быстро отворачивались, только одна маленькая девочка с собранными в хвостики волосами показала на меня пальцем и довольно громко сказала
СМОТРИ,
МАМ,
СМОТРИ!
после чего на меня действительно все посмотрели, и моя чудовищная сущность замерла, будто прилипший к стенке геккон, который понимает, что его заметили, и старается слиться с окружающей средой, а мамаша не сделала своей сладко-гадкой деточке ни единого замечания, и та все пялилась на меня глазами милого маленького жучка, пока я не отцепился от ее взгляда, выйдя из вагона в Бельвиле, и совершенно нормальным шагом не пошел вместе с толпой на пересадку, все мое путешествие заняло полчаса, и за все это время никто не сказал мне ни слова, потому что я всем своим видом давал понять, что не нужно мне ничьих слов, слушая в наушниках Жака Бреля, который снова и снова пел «Ne me quitte pas», пока я наконец не разобрал, что он хочет быть тенью пса, и к этому времени я как раз добрался до ресторана, где Лё Ков Бой спросил, какая такая хуйня со мной случилась, я бы в принципе себе задал тот же вопрос, понимая, это те самые ласковые слова, которые в очень редких случаях один мужик может сказать другому, выражение заботы и участия, намек на скорое возмездие, и, не дав мне усесться за столик, Лё Ков Бой утащил меня на кухню, где Семеро Гномов промыли мне руку в синем пластмассовом тазу, в котором они обычно чистили рыбу, и вода мутнела и краснела от моей крови, пока они умащивали меня йодом и эвкалиптовым маслом, отчего моя ладонь и синяки на лице и шее заполыхали огнем, окружившим жарким нимбом Бона, который мельтешил у меня перед глазами, приговаривая «я этих придурков угандошу» и явно желая таким образом сказать, что он меня любит, но вот от чего я действительно расчувствовался и начал рыдать в три ручья, так это когда он сказал, я им кишки вытащу, они у меня будут свое говно жрать горяченьким, и этот восхитительный гастрономический образ вызвал у Семерых Гномов приступы гомерического смеха, некоторые гномы даже повытаскивали тесаки и вступили друг с другом в шуточную схватку, а Лё Ков Бой экспромтом сочинил в мою честь ужасную оду, рыдающий воин возвращается из своих странствий, нет, это вообще не стоит цитировать, да я и не вспомню оттуда ни слова, такие это были дрянные стихи, но моя вялая реакция совсем не обидела Лё Ков Боя, который, несомненно, списал ее на мое физическое состояние, мужественную боль, понятную Семерым Гномам, и совсем непонятные им постыдные слезы, и, помогая мне скрыть слабость, Лё Ков Бой принес бутылку китайского крепкача, похожего то ли на воду, то ли на водку, и эта прозрачная жидкость выжгла слой нежных розовых клеток у меня в горле, однако помогла на миг унять слезы и забыть о рассеченной руке, торчащей из бинтового пончика, и когда я сказал, налей-ка еще, он сказал, у меня есть кое-что получше, исчез и вернулся с квадратиком фольги, на который он положил беленький кусочек сахара, комочек в роли целого обеда, как оно бывает в мишленовских ресторанах, только это был не сахар, а, как заявил Лё Ков Бой, лекарство, которое, если его проглотить, подействует очень нескоро, хоть разводи его водой, хоть ешь насухую, поэтому он растолок его в ступке, ссыпал обратно на квадратик фольги, одной рукой сунул мне под нос, другой щелкнул под квадратиком зажигалкой, белый порошок растекся в шипящую, дымящуюся лужицу жидкой прозрачности, какой-то гном сунул мне пластмассовую трубочку, остов авторучки, из которой вытащили стержень, и Лё Ков Бой велел мне вдохнуть через трубку, что я и сделал, потому что если уж врачи и ученые такие высокоморальные и смелые, что вечно ставят эксперименты сами на себе, то это можем себе позволить и МЫ, жуткое создание, чья двуликость казалась гротеском всякому, кто видел нас, меня со мной, и может, еще moi о двух лицах – или теперь все-таки о трех, – которого любить могла только мама, наша мама, которая умерла сегодня, а может быть, вчера и которая, вероятнее всего, умрет завтра, наша мама умирает каждый день и каждый день оживает в нашей памяти, не проходит и дня, чтобы МЫ не думали о ней и о том, что МЫ не были с ней рядом, когда она умирала, преступление столь же непростительное, как и наше рождение, когда МЫ вырвались из нашей матери и начали процесс отделения от нее длиною в жизнь, и от одного этого воспоминания МЫ разрыдались снова, но все подумали, что это из-за моих ран или из-за лекарства, и Лё Ков Бой все повторял «потрясающе, правда?», на что МЫ в ответ могли лишь мычать с закрытыми глазами, наши лица сливались в одно, так что МЫ были полностью сфокусированы на себе, снаружи и внутри, на тысячах самых разных наслоений себя, тянувшихся из настоящего в прошлое, сливаясь в слоистый, сладкий, наркотический, калорийный мильфей наших историй и индивидуальностей, существующих разом и единовременно, склеенных в единое целое при помощи липких вечных вопросов вроде «что все это значит?», «кто МЫ такие?», «что МЫ такое?», «откуда МЫ взялись?», «куда МЫ движемся?», «что МЫ наделали?», «что МЫ теперь будем делать?» – вопросов, на которые нет ответов и от которых у нас сперло дыхание, МЫ с такой остротой ощущали наше тело, наше настоящее, наше прошлое и наше будущее, что в какой-то момент совсем перестали это тело чувствовать, граница между ним и миром растворилась без следа, и каждая волна света, звука, касания рябью проходила по нам и утягивала за собой, в водоворот эйфорического, оргазмического даже чувства, которое длилось неизвестно сколько времени, пока водоворот наконец не перестал затягивать нас в свои глубины и, изменив курс, не взвихрился над нами, превратившись в световую лестницу, и сидевший на верхней ступеньке этой лестницы Бон сказал, давай я тогда сразу скажу, что только что узнал, его слова стекали по нашей коже, человек без лица в посольстве, но одно это и могло испортить наше удовольствие от лекарства, ведь существовал только один человек без лица, злая, зловещая фигура, которую Бон вернул к жизни всего лишь усилием мысли, а это значило, что судьба вступает в свои права, и отчего-то МЫ всегда знали, что МЫ с ним скоро встретимся, МЫ, бывшие не только монстрами, не только гротеском, но и чудом, прелестью, и вот мы уже спустились по световой лестнице в соседнюю кондитерскую, отказавшись есть в худшем азиатском ресторане Парижа, чуть взрыдывая при виде завораживающего множества хлебов и пирожных, воплотивших в себе столетия превосходного вкуса, гастрономической изысканности и кулинарных ухищрений, как, например, поцелуйчики негров, которые так любил Шеф, но для которых у нас сейчас было не то настроение, нет, нам подавай что-то посытнее зефира в шоколаде, после всего того, что МЫ пережили, после путешествия, которое еще тихонько в нас отзывалось, пока мы возвращались в будничную реальность, наша кожа – контурная карта эрогенных зон, а руки тряслись, когда МЫ указали пальцем на пухлый овал деревенского хлеба, который МЫ прежде никогда не покупали, но который нас заинтересовал, когда мы узнали, как он называется по-французски, и МЫ на нашем чистейшем французском попросили: мне бастарда, пожалуйста.
Часть вторая. И я
Глава 6
Есть у меня одна мечта! – сказал Мартин Лютер Кинг-младший.
Я летел вниз, почти достигнув Рая, а может быть, подымался наверх, почти провалившись в Ад. Мои стопы горели от адского огня, а из носа текло, потому что средь небесных облаков, где я, дрожа, стоял у райских врат, было очень холодно. Рев двухтактного двигателя нарушил возвышенную атмосферу, мимо очереди страждущих пронесся мотоцикл, вклинившись ровнехонько перед Мартином Лютером Кингом-младшим. Вот и первая подсказка, что мотоциклом управлял вьетнамец. Кто же он? Нет, быть не может – может! – это же Ле Зуан, генеральный секретарь Коммунистической партии! Преемник Хо Ши Мина! Один из отцов-основателей нашей вновь воссоединившейся страны! Человек, истинно преданный своему делу! Революционер, который был настолько безумен, что добровольно отправился с юга на север, когда все умные люди, и моя мать в том числе, отправились как раз в противоположную сторону. Так какого же черта он тут делает?
Кто вы? – спросил Мартин Лютер Кинг-младший.
Человек, у которого есть план! Широко улыбаясь, Ле Зуан соскочил с мотоцикла, совершенно не обидевшись, что ему пришлось объяснять, кто он такой. Это удел любого уроженца маленькой страны, которого не избежать и самым блестящим ее умам. Даже когда у нас есть имена, только наши соотечественники знают, что это за имена, и умеют их выговаривать. Может, конечно, лучше быть безымянными, тогда наших имен никто не исковеркает. Впрочем, никто в нашей стране не мог исковеркать имя Ле Зуана.
Истинно преданный своему делу человек тем временем продолжал: я – чародей, сумевший пришить верхнюю часть нашей страны к ее нижней части! Затем я приладил ей железный хребет революции, чтобы она могла встать с колен! А затем я порылся на кладбище и отыскал мозг для нашего нового создания! Ну и что, что это мозг иностранца, Карла Маркса? Вот только, пожалуйста, давайте без расизма. Немцы делают отличные мозги, не хуже, чем машины. Видите нашу страну, вон там, внизу? Ее, конечно, немного пошатывает, ну а как вы хотели, ведь времени после радикальной операции на хребте и на мозге прошло всего ничего. Хотел бы я посмотреть, сможете ли вы ходить – о беге я вообще молчу, – если над вами сначала будут долго издеваться, а потом подвергнут серьезной операции по удалению из тела множества инородных тел. Китайцы, французы, японцы, корейцы, американцы – все они насиловали нас по очереди. Ну-ну – тут Ле Зуан ткнул Мартина Лютера Кинга-младшего локтем в бок, – не у тебя одного есть мечта, дружище! Радостно хохоча, Ле Зуан показал на свой мотоцикл и промурлыкал: мечта есть и у меня!
Мы все посмотрели на логотип его «хонды», там и вправду было написано
МЕЧТА
«Хонда-мечта»? Это я что же, размечтался? Японцы, доказав, что умеют делать транзисторные радиоприемники и кассетные магнитофоны, теперь и мечты стали изготавливать? Я и не знал ничего об этой мечте, пока не замечтался, но теперь, узнав, я захотел, чтобы эта японская мечта была и у меня! Вот это мечта так мечта! Наверное, в сто раз лучше американской! Американская Мечта была такой простой и оптимистичной, что не требовала ни психоанализа, ни глубокого погружения. Она была такой же поверхностной, скучной и сентиментальной, как какая-нибудь дурацкая телепрограмма, внезапно ставшая хитом. А вот Японская Мечта, наверное, и впрямь ого-го. Я с жаром рвался к этой мечте, напрочь позабыв о том, что мечты убивают, – самый подходящий момент, чтобы очнуться с коркой сухого хлеба во рту и верхом на закрытом крышкой унитазе в худшем азиатском ресторане Парижа, каковой унитаз, судя по тошнотворному запаху, я вычистил из рук вон плохо. Я могу только свалить всю вину на другого, то есть на меня, трезвомыслящего человека, не желавшего иметь с этим мерзотным сортиром ничего общего. В воздухе висело зловоние, этакая смесь запаха из подмышек, пупка и потных складок промежности. Отверстие туалета было зеркальным отражением ануса, и то и другое – врата, ведущие к таинственным глубинам и извилистым тоннелям, поэтому-то я и сидел на закрытой крышке, вместо того чтобы, борясь с тошнотой, таращиться в слив.
Возьми себя в руки! – приказал я себе. Сделать это было непросто, потому что я всхлипывал – от боли, от раскаяния и от побочных эффектов лекарства, один из которых весьма напоминал чувство, что я испытывал, переспав с едва знакомым человеком, – отвращение. Мама, простонал я. Мама! Что я наделал?
Не переживай, сказал упитанный майор. Они живы.
Если бы умерли, то уже были бы тут, с нами, прибавил Сонни.
Пошли вон из туалета! – велел им я. Лекарство выветрилось, словно любовь, оставив меня с болью в руке и отчаянным желанием влюбиться снова, пусть даже и на одну ночь и зная, каким стыдом все это обернется. Дайте мне побыть одному!
Но мы с тобой так давно не общались, сказал упитанный майор, высовываясь из-за моего правого плеча, чтобы заглянуть в зеркало. Стоявший за левым плечом Сонни кивнул, его лицо было таким же бледным и бескровным, как у майора, несмотря на то что из дыры у майора во лбу, из его третьего глаза, до сих пор сочилась кровь, как и из дырки в руке Сонни, куда попала одна из пуль, что я в него выпустил. Перестают ли призраки хоть когда-нибудь истекать кровью, плакать, возвращаться? Мать, например, никогда мне не являлась, наверное, это значило, что ее в загробной жизни все устраивает. У нее не было причин меня преследовать, ведь я был ей хорошим сыном, сыном, который всегда о ней вспоминал, хранил в бумажнике ее фото и разговаривал с ним по вечерам. На черно-белом снимке, сделанном незадолго до моего отъезда в лицей, чтобы я мог увезти фото с собой на память, мама одета в аозай, одолженный у кого-то из моих теток. Одолжила она одно платье, штаны ей были ни к чему, ведь ее фотографировали по грудь. Ей уложили волосы в салоне – завили щипцами, и они волнами обрамляют ее лицо. Лицо ее, обычно такое невзрачное, в этот раз расцвечено румянами, тушью и губной помадой. Я всегда знал, что моя мать – красавица, но еще я знал, что трудно быть красивой, если устаешь как собака, а это было ее естественное состояние. Все ее тяготы – а именно сын и жизнь – были волшебным образом стерты с этой фотографии, осталась одна красота. Я хранил фотографию матери, чтобы не забывать ее, но еще и чтобы помнить, что и у всех проклятьем заклейменных могут быть лики ангелов, и наоборот, сложись только история по-другому. Я хотел узнать у своих призраков, не видели ли они мою мать, но не хотел показывать им живущего во мне ребенка, мальчика, который каждое утро зовет маму.
Значит, на вашей стороне их нет? – спросил я.
Ты что, думаешь, мы тут всех знаем? – с деланым возмущением спросил Сонни. Сарказм и так-то всегда раздражает, а тем более из уст призрака. Нас всего-то каких-нибудь сто миллиардов.
Плюс-минус миллиард, сказал упитанный майор. Точно не скажу, потому что в загробном мире нет отдела переписи населения. Вопреки широко распространенному мнению тут вам не гетто с вратами на замке и пропускной системой.
И еще тут темновато и мутновато, добавил Сонни. Картинка нечеткая.
И хорошо. В загробном мире все далеко не красавцы.
В целом да. Но бывают и исключения.
Да, но молодые покойники с красивыми трупами просто невыносимы.
Те, которые дожили до старости, умерли в одиночестве и успели разложиться, ведут себя поскромнее.
Но ни с кем особо не сходятся.
Потому что воняют. Этого-то про загробный мир не рассказывают. А тут воняет тухлым мясом, стоячей водой и черной плесенью.
Ну нельзя же, чтобы все и сразу, сказал я. А дело-то вот в чем: если кто-то умрет, то вы, может, его там и не увидите, а вот я – увижу.
Это если ты его убил, сказал Сонни. Как нас.
Так вся эта система с призраками и работает, добавил упитанный майор.
Вы, кстати, мне давно не являлись.
Ну что тут скажешь. Мы осматривали достопримечательности. Великий город этот Париж. Столько истории! Столько катакомб! Со столькими призраками надо познакомиться! Все, кто хоть что-то собой представляет, – на Пер-Лашез!
Я оставил их в туалете, их хохот был слышен даже через закрытую дверь. Существовали ли они на самом деле или тоже были побочными эффектами лекарства? Наверное, существовали, ведь я их и раньше видел. Очередное появление их комического дуэта доказало: то, чего я опасался, так и не произошло. Битл и Роллинг были живы, я не обрек их на участь доисторических амфибий, вынужденных выцарапывать самих себя из околоплодных вод загробного мира. Тогда, значит, и коммунистическая шпионка не умерла, ведь я никогда ее не видел, она, в отличие от упитанного майора и Сонни, не являлась меня помучить.
Бон был того же мнения: эти ребята живы. На кухне ресторана кроме нас никого не было, и он щедро плеснул мне вискаря, моего, кстати, любимого. Тебе даже из пистолета человека убить трудно. Совесть мешает. А убийство ножом – это тем более дело особенное. Ты даже вот так, вплотную, человека не сможешь прикончить. Только Шефу не говори. Шефу скажешь, что ребятки покойники.
Они же дети, сказал я. Вискарь проскользнул в горло и подмазал мои гниющие внутренности свежим слоем краски. Ладонь пульсировала от боли, Бука заштопал мою рану, не переставая при этом насвистывать. Еще, попросил я. Это было мое любимое слово – правда, только когда его говорил я сам.
Они мужики. Бон снова наполнил мой стакан. Молодые мужики, конечно, но воевать уже могут и умирать на войне – тоже. Я видел пацанов и помладше, которые сражались, убивали и умирали. Ты что, думаешь, они тебя вот так вот запросто взяли бы и отпустили? Нет. Все закончилось бы или убийством, или тяжкими телесными, двое против одного. Ты имел полное право спасать свою шкуру. Вот если бы на твоем месте был я, то, конечно, живыми бы они не ушли. Только так и можно гарантировать, что они потом не придут за тобой. Как это было с человеком без лица.
В кухне, где мы, подтянув колени к ушам, сидели на низких табуреточках, напоминавших нам о доме, от одного упоминания человека без лица понизилась температура. Человек без лица был нашим кровным братом, третьим мушкетером, хотя Бон этого и не знал, потому что в исправительном лагере видел его только издалека. Для Бона человек без лица был просто лагерным комиссаром, а для меня комиссар был нашим побратимом Маном. Вот так поворот судьбы – меня пытал и допрашивал мой лучший друг, человек, который знал меня лучше, чем я знал себя, человек, вложивший мне в руку пистолет и уговаривавший меня застрелить его, когда я был привязан в пыточной. Боль терзала его не меньше, чем меня. Но я не мог его убить, и он так и не смог убить меня.
Как ты про него узнал?
Появляется человек без лица – и надолго это останется тайной? Ты сам-то как думаешь? Он в посольстве. Говорят, носит маску. Называют героем войны.
Если он в маске, откуда ты знаешь, что это человек без лица?
А кому еще нужно ходить в маске? Только человеку без лица!
Я отхлебнул виски и спросил: как его зовут?
Он сказал другое имя, не Мана. Дунг.
Я решил, что имя вымышленное, псевдоним, потому что на нашем языке оно означало «храбрец», на английском – «говно», а на французском – вообще ничего. Тогда я спросил: а ты откуда знаешь, что это комиссар? Даже охранники в лагере обращались к нему только по званию. Да и сколько человек после войны остались без лиц? Ты не можешь знать наверняка, что это он.
Тебе нужны доказательства? Ладно. Подберемся к нему поближе и посмотрим. А потом убьем его. Точнее, я убью.
Я допил виски. Иногда я любил пить виски маленькими глоточками, чтобы растянуть удовольствие, а иногда мне нужно было залить его в себя одним махом, подзавести печень до максимума, потому что жизнь такая дерьмовая.
Как так вышло, что ты столько людей убил и совесть тебя не мучает?
Меня совесть мучает, только когда я совершаю преступление. Он снова наполнил стаканы. Пей давай.
Сто процентов! – воскликнул я под перезвон бокалов, в которых плескался спиритус. Спиритус служил нам проводником в спиритический мир, пусть этот мир и был зачастую населен ангелами, демонами, призраками и фикциями. Я не рассказывал Бону о своих призраках, он и без того считал, что у меня не все дома. Но призраки были столь же реальны и столь же невидимы, как термиты, и так же незаметно подтачивали твои основы. Как же тогда выкуривают мертвецов? Простой ответ – при помощи лекарства, но это так, пластырь для живых, ну или для тех, кто прикидывался живым, вот как я.
Но я боялся лекарства. От него было так хорошо, что оно напомнило мне религию.