Часть 88 из 135 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Я не часто сюда захожу. Мне становится не по себе при виде папиной чрезмерной преданности отцу. Наверное, это потому, что я нахожу такую преданность несколько странной. Да, верно, дед пережил лагерь для военнопленных, бессчетные лишения, принудительный труд, пытки и условия, более подходящие для животного, чем для человека, но он правил жизнью моего отца с жесткостью – если не сказать жестокостью – как до войны, так и после, и я никогда не мог понять, почему папа так цепляется за память о нем, вместо того чтобы похоронить его раз и навсегда. Ведь это именно из-за деда наша жизнь на Кенсингтон-сквер сложилась так, как сложилась: нечеловеческая занятость отца на нескольких работах объяснялась тем, что дед не мог содержать себя и свою жену и обеспечивать привычный уровень жизни; моя мать вынуждена была пойти на работу, несмотря на рождение больного ребенка, потому что заработков папы не хватало на то, чтобы заботиться о его родителях, содержать дом и свою семью, оплачивать мои занятия музыкой и мое образование; даже сами эти занятия музыкой начались и продолжались прежде всего потому, что так пожелал дед. И надо всем этим я слышу язвительные обвинения деда. «Выродки! – кричит он. – Ты, Дик, можешь плодить только выродков!»
Поэтому, оказавшись в комнате, я стараюсь не смотреть на выставленные и разложенные свидетельства сыновней любви и отцовских достижений, а иду прямо к столу, из которого какое-то время назад папа достал фотографию Кати Вольф с Соней на руках, и открываю верхний ящик. Он доверху заполнен бумагами и папками.
«Что вы искали?» – спрашиваете вы меня.
Я искал то, что придаст определенности событиям прошлого. Потому что сейчас, доктор Роуз, у меня такой определенности нет, и с каждым новым фактом, который мне удается раскопать, все становится еще более расплывчатым и неопределенным.
Вы знаете, я вспомнил кое-что о Кате Вольф и моих родителях. Толчком к этому воспоминанию послужил мой разговор с Сарой Джейн Беккет и последовавший за этим второй визит в библиотеку «Пресс ассосиэйшн». Среди газетных вырезок мне попалась на глаза небольшая медицинская справка, в которой перечислялись перенесенные Соней травмы, обнаруженные при вскрытии. Там упоминался перелом ключицы. Вывих бедра. Перелом указательного пальца. Трещина на запястье. Мне стало дурно, когда я читал этот перечень. В моей голове звенел один вопрос: как Соня могла быть так искалечена Катей Вольф – или кем-то другим, – а никто даже не заметил, что с девочкой не все в порядке?
Газеты писали, что при перекрестном допросе эксперт, вызванный обвинением (врач, специализирующийся на случаях насилия над детьми), признал, что детские кости, в большей степени подверженные травмированию, с большей же легкостью заживают после этих травм даже без врачебного вмешательства. Он признал, что хотя и не является специалистом по костным аномалиям у детей с синдромом Дауна, но все же не исключает, что переломы и вывихи, следы которых обнаружены на теле Сони Дэвис, могут быть связаны с ее состоянием или даже вызваны им. Но прицельные вопросы обвинения все-таки заставили его заявить открытым текстом, что ребенок, тело которого подвержено травме, неизменно будет реагировать на эту травму. И это заявление стало поворотным моментом. Потому что если такая реакция остается незамеченной и если такие травмы не лечатся, то это значит только одно: кто-то не выполняет свои обязанности.
И все равно Катя Вольф молчала. Ей представилась возможность выступить в свою защиту – хотя бы рассказать о Сонином состоянии, о перенесенных ею операциях и обо всех сопутствующих проблемах, которые делали девочку капризной и нервной и заставляли ее постоянно и безутешно плакать. Но на скамье подсудимых Катя хранила молчание, пока прокурор яростно обличал ее «вызывающее безразличие к страданиям ребенка», ее «непробиваемый эгоизм» и «враждебность, которую немка испытывала к своим работодателям».
Да, так вот что я вспомнил, доктор Роуз.
Мы завтракаем, но едим не в столовой, а на кухне. Нас за столом всего четверо: папа, мать, Соня и я. Я занят тем, что выстраиваю из крекеров баржу и нагружаю ее кусочками банана, несмотря на многократные просьбы родителей не играть, а есть. Соня сидит в высоком стульчике, а моя мать кормит ее с ложечки детским питанием.
Мать говорит:
«Ричард, дальше это продолжаться не может». Я поднимаю глаза от перегруженной баржи, думая, что она сердита на меня за то, что я так и не приступил к еде и что сейчас меня отругают. Но мать продолжает: «Вчера ее опять не было до половины второго ночи. Мы ведь договорились, к какому часу она должна возвращаться, и если она не будет соблюдать…»
«Должна же она хоть иногда отдыхать по вечерам», – говорит папа.
«Да, но ее не было ни вчера вечером, ни сегодня утром. Мы обо всем этом говорили с ней, Ричард».
Из их диалога я понимаю, что с нами за завтраком должна быть Катя, что Соню должна кормить она. Но она проспала, не встала вовремя, и теперь ее работу выполняет моя мать.
«Мы платим ей за то, чтобы она смотрела за нашим ребенком, – говорит мать. – А не за то, чтобы она ходила на танцы и в кино или смотрела телевизор, и уж конечно, не за то, чтобы заводить любовников под нашей крышей».
Вот что я вспомнил, доктор Роуз: замечание про любовников Кати Вольф. Вспомнил я и то, что сказали мои родители вслед за этим.
«В этом доме у нее нет любовников, Юджиния».
«Пожалуйста, не думай, что я поверю этому».
Я смотрю сначала на папу, потом на мать и ощущаю в воздухе нечто такое, чему не могу еще дать названия; вероятно, это предчувствие беды. И в этот миг в комнату вбегает Катя. Она многословно извиняется за то, что не услышала будильник и проспала.
«Я, пожалуйста, кормить маленькую», – говорит она. Когда она волнуется, то начинает говорить с ошибками.
Моя мать говорит мне: «Гидеон, возьми свою тарелку и иди есть в столовую».
Чувствуя напряженность взрослых, я послушно выхожу из кухни. Но сразу за дверью останавливаюсь и слышу, как мать обращается к Кате: «Мы уже говорили однажды о ваших утренних обязанностях». А Катя отвечает ясным твердым голосом: «Пожалуйста, я кормить маленькую, фрау Дэвис».
Теперь-то я понимаю, доктор Роуз, что это голос человека, который не боится своего работодателя. И этот голос предполагает, что у Кати есть серьезные основания не бояться.
Итак, я приехал в квартиру отца. Я поздоровался с Джил. Я прошел мимо висящих на стенах документов, витрин и сундуков, в которых хранятся вещи моего деда, и набросился на бабушкин письменный стол, давно уже ставший любимым столом папы.
Я искал какое-нибудь подтверждение того, что у Кати была связь с мужчиной, от которого она забеременела. Потому что я наконец понял: если Катя Вольф хранила на суде молчание, то только по одной причине – чтобы защитить кого-то. И этим человеком был, вероятно, мой отец, который больше двадцати лет берег ее фотографию.
1 ноября, 16.00
Я не успел далеко продвинуться в своих поисках.
В первом открытом мною ящике я обнаружил папку с письмами. Посреди различных писем, по большей части относившихся так или иначе к моей карьере музыканта, лежало послание от адвоката с адресом в Северном Лондоне. Клиент этого адвоката, Катя Вероника Вольф, уполномочила нижеподписавшуюся Харриет Льюис связаться с Ричардом Дэвисом по поводу денежной суммы, причитающейся упомянутой Кате Вольф. Поскольку условия освобождения запрещали мисс Вольф лично контактировать с любым членом семьи Дэвис, она воспользовалась юридической помощью, чтобы решить данное дело ко всеобщему удовлетворению. Не будет ли мистер Дэвис так любезен при первой же возможности позвонить мисс Льюис по вышеуказанному телефону с тем, чтобы денежный вопрос был улажен заинтересованными сторонами как можно скорее? Остаюсь с уважением, мисс Льюис и так далее.
Я внимательно изучил это письмо. Оно было написано около двух месяцев назад. В его тоне, на мой взгляд, не содержалось ничего угрожающего или враждебного, чего можно было бы ожидать от адвоката, планирующего судебный иск. Нет, это было прямое, приятное и профессиональное послание. Но после его прочтения в воздухе повис почти осязаемый вопрос: почему?
Когда отец вернулся домой, я размышлял над вероятными ответами. Я слышал, как он открыл входную дверь. Я слышал, как в кухне он перебросился парой слов с Джил. Вскоре звук шагов поведал мне о его перемещении из кухни к «дедушкиной комнате».
Он распахнул дверь и увидел, что я сижу с папкой на коленях и с письмом от Харриет Льюис в руках. Я не делал попытки скрыть тот факт, что роюсь в вещах отца, и, когда он пересек комнату, возмущенно требуя объяснений, я в ответ протянул ему письмо и спросил: «Папа, что за этим стоит?»
Он глянул на письмо, взял его у меня и положил обратно в папку, убрал папку в ящик стола и только потом ответил: «Она хотела, чтобы ей заплатили за время, проведенное в предварительном заключении, до суда. Первый месяц ареста еще входил в тот период, что мы должны были оплатить ей в связи с увольнением. Она хотела получить эти деньги плюс проценты».
«После стольких лет?»
Он с силой задвинул ящик стола. «Мне кажется, более уместным здесь был бы другой вопрос: “После того, как она убила Соню?”»
«У меня создалось впечатление, что она была совершенно уверена в том, что ее не уволят. Она никак не ожидала, что это может случиться».
«Ты понятия не имеешь, о чем говоришь».
«Так ты ответил на это письмо? Связался с адвокатом Кати?»
«Я не намерен никоим образом возвращаться к тому времени, Гидеон».
Я кивнул на ящик, куда он убрал папку с письмами. «Кое-кто не согласится на это. И кроме того, этот человек, который предположительно разрушил твою жизнь, не испытывает никаких угрызений совести, связываясь с тобой, пусть и через адвоката. Мне это непонятно. Мне кажется, что такому поведению может быть только одно объяснение: вас связывало нечто большее, чем отношения работодателя и работника. Тебе не кажется, что это письмо преисполнено уверенности, какую не ожидаешь найти в человеке, находящемся в положении Кати Вольф по отношению к тебе?»
«К чему ты ведешь, черт возьми?»
«Я вспомнил, как мать говорила с тобой про Катю. Я вспомнил ее подозрения».
«Ты вспомнил то, чего не было».
«Сара Джейн говорит, что Джеймс Пичфорд не испытывал к Кате романтических чувств. Она говорит, что он вообще не интересовался женщинами. Таким образом, он отпадает, а остаетесь только вы с дедом, двое других мужчин в доме. Ну, и еще Рафаэль, хотя мы оба с тобой знаем, кто был объектом его страсти».
«На что ты намекаешь?»
«Еще Сара Джейн говорит, что дед симпатизировал Кате. По ее словам, он старался держаться поближе к ней. Но все-таки не могу представить, чтобы дед был способен на нечто большее, чем пара игривых комплиментов. В результате остаешься ты один».
«Сара Джейн всегда была ревнивой коровой, – ответил папа. – Она с самого начала положила глаз на Пичфорда, как только появилась у нас в доме. Один безупречно артикулированный слог из его уст, результат длительных занятий дикцией, – и она вообразила, что присутствует при втором пришествии. Она была честолюбива до мозга костей, Гидеон, и, пока к нам не присоединилась Катя, ничто не стояло между ней и вершиной той горы, какой она воображала себе этого идиота Пичфорда. Ясно, что ей не хотелось признавать существование отношений, в которых она мечтала видеть саму себя. Надеюсь, твоих познаний в человеческой психологии достаточно, чтобы сделать дальнейшие выводы».
И мне ничего не оставалось, как сделать эти выводы. Я еще раз проиграл в памяти свой визит в Челтнем, пересматривая разговор с моей бывшей учительницей в свете последних утверждений отца. Действительно ли в замечаниях Сары Джейн о Кате Вольф звучало мстительное злорадство? Или она просто пыталась дать мне ответ, за которым я пришел? Разумеется, если бы я заглянул к ней с единственной целью восстановить отношения, она бы не стала вспоминать по собственной инициативе Катю или вообще тот период. Но разве природа ревности не диктует, чтобы объект страсти был высмеян и поруган при любом удобном случае? То есть если Сара Джейн действительно испытывала к Кате Вольф только низменную зависть, разве она не постаралась бы завести разговор о Кате Вольф? С другой стороны, какие бы чувства ни питала Сара Джейн к Кате двадцать лет назад, неужели она продолжала бы терзаться ими до сих пор? Разве стала бы она, уютно устроившаяся в Челтнеме, в модно отделанном доме, мать, жена, коллекционер кукол, – разве стала бы она лелеять прошлые обиды?
Мои мысли были грубо прерваны отцом: «Ну ладно. Хватит». Меня удивила резкость его слов. «Это продолжается слишком долго, Гидеон».
«Что продолжается?»
«Копание в грязи. Созерцание собственного пупка. Мое терпение кончилось. Пойдем со мной. Настала пора взять быка за рога».
Посчитав, что он собирается сказать мне нечто такое, чего я еще не слышал, я последовал за ним. Я ожидал, что он поведет меня в сад, где мы сможем поговорить конфиденциально, не опасаясь, что наши слова долетят до Джил, которая оставалась в кухне, увлеченно прикладывая образцы краски к подоконнику. Однако папа неожиданно для меня направился к выходу из квартиры и дальше на улицу. Он прошагал к своей машине, припаркованной на полпути между Корнуолл-гарденс и Глостер-роуд. Отключив сигнализацию, он велел мне забираться внутрь. Я заколебался, чем вызвал у него еще большее раздражение: «Черт возьми! Ты слышал меня, Гидеон? Садись же, я сказал».
Я спросил: «Куда мы едем?»
Он завел двигатель. Машина дернулась назад, рывками выехала на проезжую часть и стрелой понеслась по Глостер-роуд в сторону кованых ворот, что отмечают въезд в Кенсингтон-гарденс.
«Мы едем туда, куда сразу должны были поехать», – был его ответ.
На Кенсингтон-роуд он свернул на восток, куда на моей памяти он никогда не ездил. Он рискованно петлял между такси и автобусами, а один раз даже нажал на сигнал, когда две женщины побежали через дорогу напротив Альберт-холла. Резкий левый поворот на Игзибишн-роуд привел нас к Гайд-парку. Вдоль Саут-Карридж-драйв мы припустили с еще большей скоростью, чем раньше, и на Парк-лейн скорость не снизилась. Только когда мы миновали Мабл-Арк, я понял, куда он меня везет. Но ничего не сказал, пока он не остановил машину на парковке возле станции подземки на Портман-сквер. Да, он всегда оставлял машину здесь, когда я играл в этом районе.
«Зачем мы сюда приехали, папа?» – спросил я, надеясь замаскировать свой страх спокойствием.
«Мы покончим с этой бессмыслицей, – ответил он. – Если ты настоящий мужчина, то пойдешь за мной. Или ты теперь трусишь не только перед публикой, но и перед самим собой?»
Он распахнул дверцу и встал у автомобиля, дожидаясь меня. При мысли о том, чем могут обернуться ближайшие несколько минут, я испытал приступ дурноты. Но все же вышел из машины. И мы зашагали бок о бок по Уигмор-стрит, направляясь в сторону Уигмор-холла.
«Что вы чувствовали тогда? – спрашиваете вы меня. – Какими были ваши ощущения?»
Мне показалось, будто я вернулся в тот вечер. Только в тот вечер я был один, потому что прибыл из своего дома, с Чалкот-сквер.
Я иду по улице и не подозреваю о том, что меня ожидает. Я нервничаю, но не больше, чем перед любым другим выступлением. Об этом я, кажется, уже говорил? О своих нервах? Забавно, но я не помню, чтобы нервничал в тех случаях, когда должен был бы нервничать: в шесть лет, выступая на публике первый раз в жизни; во время последующих нескольких концертов в семилетнем возрасте; играя перед Перлманом, встречаясь с Менухиным… Чем это объясняется? Как у меня получалось воспринимать все как должное? Где-то в пути я потерял эту наивную самоуверенность. Так что тот вечер, когда я шагаю к Уигмор-холлу, ничем не отличается от десятков и сотен других подобных вечеров, и я ожидаю, что нервное волнение, предшествующее концерту, пройдет, как обычно, в тот момент, когда я возьму в руки Гварнери и смычок.
Я иду и думаю о музыке, проигрываю ее в голове, как всегда. Сколько бы я ни работал над этим произведением, еще ни одна репетиция не проходила без какой-нибудь запинки, но я говорю себе, что на сцене включится мышечная память и проведет меня через фрагменты, которые вызывают у меня трудности.
«Это конкретные фрагменты? – спрашиваете вы. – Всегда одни и те же?»
Нет. Вот что всегда озадачивало меня в «Эрцгерцоге». Я никогда не знаю, какая часть этого произведения заставит меня споткнуться. Оно похоже на заминированное поле: как бы медленно я ни продвигался по искореженной земле, мне ни разу не удавалось избежать мины.
Итак, я иду по улице, вполуха прислушиваясь к шумному веселью в пабах, и думаю о музыке. Мои пальцы сами находят ноты, хотя скрипку я несу в футляре, и легкость, с какой они делают это, позволяет немного успокоиться. Я воспринимаю это как знак, что все будет в порядке.
В концертный зал я прибываю за полтора часа до концерта. Перед тем как завернуть за угол здания к служебному входу, я бросаю взгляд на застекленный главный вход. Вокруг него пока пусто, только мимо проходят люди, спешащие домой после работы. Я мысленно проигрываю первые десять тактов Allegro. Я говорю себе, что это удивительно простая вещь и мне будет легко сыграть ее в компании двух своих друзей, Бет и Шеррилла. Ничто не подсказывает мне, что случится через девяносто минут, которые отделяют меня от начала концерта и конца моей карьеры. Я, если хотите, невинный агнец, ведомый на заклание, не чувствующий опасности, не способный почуять в воздухе запах крови.
Идя к Уигмор-холлу рядом с отцом, я вспоминал все это, и охватившее меня смятение относилось скорее к прошлому, чем к настоящему моменту. Потому что сейчас я заранее знал, что меня ожидает.
Как и в тот вечер, мы свернули на Уэлбек-стрит. Мы не обменялись ни словом с тех пор, как вышли из машины на парковке у метро. Папино молчание я воспринимал как признак мрачной решимости. Он же, в свою очередь, мог воспринимать мое молчание как согласие с его планом. На самом деле я просто смирился с тем, чем этот план неминуемо обернется.
На Уэлбек-уэй мы снова повернули и пошли к двойной красной двери, над которой в каменной стене было высечено: «Служебный вход». Я размышлял о том, что папа, по-видимому, не совсем продумал свой план. Главный вход в концертный зал открыт уже сейчас, чтобы люди могли купить в кассе билеты, но служебный вход, скорее всего, еще заперт, и, даже если мы станем стучать в дверь, нас никто не услышит, потому что внутренние помещения тоже пока пустуют. Так что если папа и в самом деле хочет, чтобы я заново пережил тот вечер в Уигмор-холле во всех деталях, то он ошибся в подходе и его ждет разочарование.