Часть 92 из 135 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Из-за этих разговоров вдвоем он тоже начал мечтать. Не строить планы, как это делала Катя, не говорить о них вслух, а рисовать в уме нечто легкое и неуловимое. Его мечты были как перышко, которое, если его слишком сильно сжать или запачкать, больше не будет пригодно для полета.
Торопиться не стоит, рассуждал он. Они оба еще молоды. Ей предстоит учеба, а ему нужно завоевать твердое положение в Сити, прежде чем принять на себя обязанности, которые накладывает брак. Но когда придет время… Да, она – именно та, кто ему нужен. Непохожесть на других, способность к изменению, жажда к знаниям, желание, нет, отчаянная готовность уйти от того, кем ты была, и стать тем, кем ты хочешь быть, – вот что он видел в Кате. В сущности, она была его двойником в женском обличье. Она еще не знала этого, и он приложил бы все усилия, чтобы никогда и не узнала, но даже в том невероятном случае, если бы ей все стало известно, она бы поняла. Таким человеком она была. «У нас у всех есть свои воздушные шары», – сказал бы он ей.
Пичли спрашивал себя: любил ли он ее? Или просто видел в ней шанс на лучшую жизнь в надежде, что ее иностранное происхождение отвлечет внимание от его прошлого? Он не знал. У него не было возможности узнать это. И по происшествии двух десятилетий он по-прежнему не знал, как бы все сложилось между ними двумя. В данный момент с определенностью он знал только одно: с него хватит.
Вновь оказавшись за рулем своего «бокстера», он поехал туда, куда уже давно следовало съездить. Его путь лежал через весь Лондон: сначала он выехал из Хэмпстеда и по извилистым улочкам добрался до Риджентс-парка, затем двинулся на восток, все время на восток, пока не прибыл в преисподнюю всех почтовых индексов Лондона – Е3, где брали начало его ночные кошмары.
В отличие от многих районов Лондона Тауэр-Хамлетс не был отреставрирован. Здесь не снимали фильмов, в которых актеры хлопают ресницами, влюбляются, живут богатой внутренней жизнью и тем самым придают окружающей их местности налет потускневшего гламура. В результате такая местность переживает ренессанс в руках яппи, желающих любой ценой находиться на пике моды. Слово «ренессанс» означает, что местность когда-то видела лучшие времена и что вливание средств может вернуть их. Но Тауэр-Хамлетс, по мнению Пичли, был дырой с момента закладки первого камня в фундамент его первого строения.
Полжизни он провел, выковыривая из-под ногтей грязь Тауэр-Хамлетса. С девятилетнего возраста он не гнушался никакой работы, припрятывая все заработанное на будущее, которого желал, но которое представлял себе неотчетливо. Он был объектом насмешек в школе, где учеба стояла на далеком седьмом месте после издевательства над учителями, уничтожения старого и почти бесполезного учебного оборудования, разрисовывания всех доступных поверхностей непристойными картинками, тисканья телок в подъездах, поджигания мусорных баков и вымогательства карманных денег у третьеклашек, а когда этих денег не хватало, то и разворовывания пожертвований, собираемых под Рождество на угощение местным бомжам. Но и в таком окружении Пичли заставлял себя учиться, он как губка впитывал все, что когда-нибудь, как-нибудь поможет ему выбраться из этого ада, куда его отправили, наверное, за прегрешения в предыдущей жизни.
Его семья не понимала этого страстного желания вырваться оттуда. Его мать – незамужняя, какой всегда была и какой останется до гробовой доски, – целыми днями смолила сигареты у окна муниципальной квартиры, ходила получать пособия с видом, как будто делала государству великое одолжение одним только тем, что дышала, растила шестерых детей от четырех разных отцов и громко удивлялась, как это она умудрилась произвести на свет такого чудика, как Джимми, такого чистенького да аккуратненького. Неужто он и в самом деле думает, что, умывшись и причесавшись, он перестанет быть паршивым молокососом?
– Нет, только гляньте на него! – говорила она младшим отпрыскам. – Он слишком хорош для нас, наш Джим. Куда сегодня собирается ваша светлость? – Она оглядывала его с ног до головы. – На королевскую охоту, не иначе?
– Ну мам, – бормотал он, чувствуя, как отчаяние поднимается откуда-то изнутри и сводит ему челюсти.
– Все отлично, парень, – продолжала она поддразнивать его. – Ты уж там расстарайся, стащи для нас собачку, пусть охраняет наше барахло, ладно? А что, дети, здорово я придумала? Чтобы Джимми украл там для нас собаку?
– Мам, да не еду я ни на какую охоту, – вспыхивал он.
И тогда они начинали смеяться. Они смеялись и смеялись, а ему хотелось измочалить их всех за никчемность и пустоту.
Мать была хуже всех, потому что тон задавала именно она. Она могла бы быть умной. Могла бы быть энергичной. Она могла бы сделать что-нибудь разумное в своей жизни. Но вместо этого она в пятнадцать лет завела ребенка – собственно Джимми – и с тех пор раз и навсегда усвоила одно: пока она рожает, ей будут платить. Эти деньги назывались детским пособием. Джимми Пичес называл их «цепями государства».
Еще в детстве, не совсем умея объяснить собственные желания, он уже знал, к чему стремится: к уничтожению своего прошлого. Поэтому с малых лет, как только его стали воспринимать как потенциального работника, он хватался за любой заработок: мыл окна, натирал полы, пылесосил ковры, выгуливал собак, мыл машины, сидел с маленькими детьми. Ему неважно было, что делать. Он был готов делать все, за что обещали заплатить. Конечно, деньги не купят ему лучшей крови, но только они могут унести его за много миль от той крови, что грозила утопить его.
А потом случилась та смерть в детской кроватке, тот ужасный момент, когда он вошел в комнату малышки, потому что ей давно уже было пора просыпаться после дневного сна. И увидел не девочку, а пластиковую куклу с рукой, поднятой ко рту, как будто она – силы небесные! – пыталась помочь себе дышать. Ее крошечные ногти были синими, синими, невыносимо синими, и он сразу понял, что ее не вернуть. Боже, а он был совсем рядом, в гостиной! Всего-то в нескольких метрах! Смотрел футбол по телику. Смотрел, а про себя думал: какой удачный день, мерзавка дрыхнет без задних ног, не придется нянчиться с ней во время матча. Он подумал так – мерзавка, – но не имел этого в виду и вслух никогда бы так не назвал ее, наоборот, он даже улыбался, когда встречал ее в местном супермаркете на руках у матери или в коляске. В таких случаях он не думал про нее «мерзавка». Нет, он махал рукой и говорил: «Смотрите-ка, малышка Шерри с мамой. Привет, Чаби-чопс!» Вот как он ее звал, а совсем не мерзавкой. Таким вот смешным бессмысленным именем – Чаби-чопс.
И вот она мертва, и дом наполнился полицией. Вопросы и ответы и – слезы, слезы, слезы. Каким же он был чудовищем, если сидел и болел за «Арсенал», пока за стенкой умирал младенец? Он и по сей день помнит счет того матча.
Разумеется, люди начали шептаться. Поползли слухи. От этого его стремление навсегда уехать из Тауэр-Хамлетса только усилилось, и он решил, что достиг этой цели, когда поселился в вечном раю – в кирпичном доме на Кенсингтон-сквер, величественном, фешенебельном здании с белым медальоном на фронтоне, где была указана дата постройки – тысяча восемьсот семьдесят девятый год. И семья в нем жила подходящая, к пущему восторгу Пичеса: герой войны, вундеркинд-скрипач, гувернантка – подумать только! – у сына, иностранка-няня у дочери… Ничто здесь не напоминало ни Тауэр-Хамлетс, откуда он вышел, ни каморку в Хаммерсмите, где он ютился, пока все средства уходили на обучение умению вести себя в обществе. Да, ему пришлось выучить все, начиная с того, как произносить haricots verts[29] и что это значит, до навыков пользования столовыми приборами, а не пальцами, когда нужно переместить еду на тарелке. И к тому времени, когда его жилищем стал дом в Кенсингтоне, никто бы не догадался о его происхождении, а уж тем более Катя, несведущая в тонкостях английского языка.
А потом она забеременела и переносила беременность очень тяжело в отличие от его матери, для которой выращивание ребенка в животе означало не более чем необходимость несколько месяцев походить в одежде большего размера. Для Кати же мучением была каждая минута, отчего невозможно было долго скрывать ее состояние. С этой беременности все и пошло, закрутилось в едином водовороте, включая его прошлое, которое грозило просочиться сквозь прохудившиеся трубы их жизни в Кенсингтоне, грозило вырваться наружу, как сточные воды, чем оно, по сути, и являлось.
Но и тогда он думал, что сможет убежать. Джеймс Пичфорд, чье прошлое нависло над ним подобно дамоклову мечу, готовое вырваться на страницы бульварной прессы под заголовками вроде: «Мрачная история повторяется», боялся снова превратиться в Джимми Пичеса, глотающего окончания, в Джимми Пичеса – вечный объект насмешек за то, что он пытается стать лучше. Поэтому он снова изменился, отлил себя в новую форму Дж. В. Пичли, первоклассного инвестора и финансового чародея. И все равно ему приходилось бежать, бежать, бежать.
И вот круг замкнулся: он вернулся в Тауэр-Хамлетс, но вернулся другим человеком. Он теперь знает о себе главное: чтобы убежать от кошмара своей жизни, он готов на все – убить себя, снова измениться, уехать навсегда, бросить не только многолюдный Лондон, но и все, что Лондон – и Англия – представляет собой.
Пичли остановил «бокстер» рядом с высотным домом, в котором ему пришлось провести детские годы. Оглядевшись, он увидел, что здесь мало что изменилось. Все было как раньше, и даже несколько местных скинхедов – трое в данный момент, – как и тогда, курили у входа в близлежащий магазинчик и многозначительно разглядывали вновь прибывшего и его машину.
– Десятку хотите заработать? – крикнул он им.
Один из парней сплюнул на тротуар комок желтоватой мокроты.
– По десятке на каждого? – уточнил он лениво.
– Ладно.
– Че надо-то?
– Присмотрите за моим автомобилем. Чтобы никто к нему не прикасался. Договорились?
Они пожали плечами. Пичли истолковал это как согласие. Он кивнул им со словами:
– Десять сейчас, двадцать после.
– Гони уже, – промычал их вожак и заковылял к Пичли за деньгами.
Передавая детине десятифунтовую банкноту, Пичли подумал, что парень вполне может оказаться его младшим братом Полом. Уже двадцать лет он не видел малыша Поли. Какая ирония! Возможно, это его родной брат вымогает у него деньги, и ни один из них не узнает друг друга. С тем же успехом это мог быть и кто-то другой из его братьев. Он ведь даже не знает, сколько их у него: после его бегства мать могла родить еще детей.
Через арку Пичли вошел во двор дома. Там тоже было все, как прежде: пятно вытоптанного газона, «классики», криво начерченные мелом на потрескавшемся асфальте, сдутый футбольный мяч с ножевой раной в боку, две тележки из супермаркета, перевернутые и лишившиеся колес. Три девчушки учились кататься на скейтборде, но у них ничего не получалось, потому что бетонные дорожки находились не в лучшем состоянии, чем асфальт. Доска проезжала два-три ярда, после чего девочкам приходилось спрыгивать на землю и переносить доску через развороченный бетон. Впечатление было такое, что во дворе недавно проводились боевые учения.
Пичли приблизился к нужному подъезду и обнаружил, что лифт не работает. Об этом извещала табличка на старых хромированных дверях, висевшая уже достаточно давно, судя по покрывавшим ее граффити.
Пришлось подниматься пешком на седьмой этаж. Матери нравилось «жить на верхотуре», как она выражалась. Это давало ей большой обзор, что было важно, поскольку она никогда ничего не делала, только сидела, полулежала, курила, ела, пила и смотрела телевизор в продавленном кресле, которое стояло у окна столько, сколько Пичли себя помнил.
Уже на третьем этаже ему пришлось сделать передышку, постоять на площадке, глубоко вдыхая провонявший мочой воздух. На шестом этаже он снова остановился и отдышался. Добравшись до седьмого этажа, Пичли весь взмок.
Вытирая пот с шеи, он сделал несколько шагов к двери в квартиру. Мать наверняка была дома. Больше ей негде быть. Джен Пичес сдвинет с места свой зад, только если здание будет охвачено огнем. И даже тогда она будет недовольна, что придется пропустить телепередачу.
Пичли стукнул по двери костяшками пальцев. Изнутри доносились голоса, специфические телеголоса, характерные для данного времени суток: обычно по утрам мать смотрела ток-шоу, днем – снукер (бог знает почему) и потом до поздней ночи – мыльные оперы.
Не получив ответа, он громче забарабанил в дверь и крикнул:
– Мам?
Теряя терпение, он нажал на ручку замка, и оказалось, что дверь не заперта. Он приоткрыл ее и еще раз позвал:
– Мама?
– Ну, кто там еще? – отозвалась она. – Это ты, Поли? Хочешь сказать, что уже сходил на биржу труда? Что-то раненько ты вернулся. Кого ты хочешь надуть? Я не вчера родилась.
Она откашлялась хриплым, надсадным кашлем курильщика с сорокалетним стажем. Пичли толкнул дверь и вошел в дом.
Последний раз он видел мать двадцать пять лет назад.
– Ого, – сказала она.
Как он и ожидал, она сидела у окна, но эта была не та женщина, которую он помнил с детства. Двадцать пять лет почти полной неподвижности превратили его мать в огромную тушу, одетую в трикотажные штаны и кофту размером с парашют. Столкнись они на улице, он бы ее не узнал. Он не узнал бы ее и теперь, если бы она первая его не узнала.
– Джим! Каким ветром тебя сюда занесло?
– Привет, мам, – сказал он и осмотрелся.
В квартире ничего не переменилось. У стены стоял все тот же синий диван-уголок, по обеим его сторонам торчали все те же лампы с покосившимися абажурами, на стенах висели все те же фотографии: маленькие Пичесы, восседающие на коленях каждый у своего отца. Джен таким образом запечатлевала те редкие моменты, когда ей удавалось заставить кого-нибудь из своих мужчин вести себя как подобает отцу. Один лишь взгляд на эту галерею вернул Пичли в прошлое. Он как будто снова присутствовал при еженедельном семейном ритуале, когда мать выстраивала всех детей и показывала на каждый снимок по очереди: «Вот это твой папа, Джим. Его звали Трев. Только я всегда называла его красавчиком. Бонни, а это твой папочка, Дерек. Посмотри, какая у него шея! Мне никогда и не обхватить ее было, эту шею. О-хо-хо. Какой мужчина он был, твой папка, Бон!» И так далее, одни и те же портреты, одни и те же слова, каждую неделю, чтобы они, не дай бог, не забыли.
– И че тебе надо-то, Джим? – спросила его мать.
Она с пыхтением дотянулась до телевизионного пульта, прищурилась, видимо запоминая, на каком интересном месте ее прервали, и нажала на кнопку, выключая звук.
– Я уезжаю, – сказал Пичли. – Хотел сообщить тебе.
Она равнодушно смерила его взглядом.
– Парень, ты уже давно уехал. Сколько тому лет? Уж и не сосчитать. Так что не понимаю, зачем сообщать о каком-то еще отъезде.
– На этот раз я уезжаю далеко, – ответил он. – В Австралию. Новую Зеландию. Канаду. Пока точно не решил. Просто хотел сказать тебе, что это навсегда. Все продам. Все начну заново. В общем, подумал, что надо тебе сказать, а ты скажешь остальным.
– Уж не думаешь ли ты, что они спать не могут, все мучаются, куда же ты свалил? – проворчала мать.
– Знаю. И все-таки…
Он не знал, о чем известно его матери. Насколько он помнил, газет она не читала. Пусть страна проваливается в тартарары – продаются и покупаются политики, низвергаются короли, лорды с оружием в руках сражаются за свои титулы с палатой общин, погибают спортсмены, рок-звезды сходят с ума от передозировки наркотиков, сталкиваются поезда, взрываются бомбы на Пикадилли, – Джен Пичес все это не интересовало, так что она, скорее всего, не узнает о том, что произошло с неким Джеймсом Пичфордом и что будет сделано, чтобы остановить дальнейшее развитие событий в этом направлении.
– Просто решил зайти, – промямлил он наконец. – Ты же мне мать. Имеешь право знать, где я и что со мной.
Она сказала:
– Подай-ка мне сигареты, – и кивнула в сторону стола, где лежала мятая пачка «Бенсон-энд-Хеджес».
Он передал сигареты матери. Джен закурила, глядя на экран, где камера предлагала вид сверху на бильярдный стол и на спину игрока, который нагнулся над зеленым сукном, чтобы оценить позицию, словно хирург со скальпелем в руках.
– Просто решил зайти, – повторила она. – Какой ты внимательный, Джим. Ну, тогда бывай.
И она снова включила звук.
Пичли переступил с ноги на ногу и огляделся вокруг, пытаясь найти повод задержаться. На самом деле он пришел не к ней, но по ее поведению видел, что она не горит желанием рассказывать ему о его братьях и сестрах, не стоит и спрашивать. Она ничего ему не должна, и они оба прекрасно это знают. Нельзя же провести четверть века, притворяясь, что прошлого у тебя как бы и не было, а потом вдруг ни с того ни с сего наведаться к матери и попросить у нее помощи.
– Мам, послушай, – проговорил он, – так вышло, я не мог поступить иначе.
Она отмахнулась от него, оставив в воздухе полупрозрачную змейку сигаретного дыма. И снова на него навалилось прошлое, швырнуло его в эту же комнату, только на много лет назад. Его мать лежит на полу, у нее начинаются роды, она курит одну сигарету за другой, потому что где эта «скорая», какая неслыханная наглость, они вызвали ее уже час назад, безобразие, почему никому до них нет дела? «Не уходи, Джим. Только не бросай меня, сынок». Вылезшее из нее существо было скользким, как сырая треска, и окровавленным, оно цеплялось за породившее его тело шнуром, а мать курила не переставая, курила все время, пока рожала, и дым поднимался в воздух синими змейками.
Чтобы избавиться от воспоминаний о том, как он, десятилетний и перепуганный, оказался с новорожденным младенцем на руках, Пичли ушел в кухню. Но и там его преследовали подробности той ночи: двадцать пять минут четвертого, братья и сестры спят, соседи спят, всему свету наплевать на них, все попрятались по своим постелям и видят сны.
После этого он невзлюбил детей. А мысль о том, чтобы произвести ребенка самому… Чем старше он становился, тем больше убеждался, что повторять ту кошмарную драму нет никакой нужды.
Пичли подошел к раковине и повернул кран, надеясь, что глоток холодной воды прогонит непрошеные воспоминания. Когда он потянулся за стаканом, в прихожей раздался скрип открываемой двери. Мужской голос произнес: