Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 16 из 29 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– …Или когда шли на штурм Санта-Клары. Так, Бени? – Так точно, команданте, – среди напряженного молчания отозвался Аларкон. – …Многие становились настоящими партизанами вне зависимости от записи в метрике. В конце концов, неважно, откуда ты вышел. Важно, к чему ты придешь. Верно, Пачо? – Да, командир… – Помните: человек – это лишь будущее человека. Каким оно станет? Мы собрались здесь, чтобы найти свой ответ на этот вопрос… Командир выдержал паузу и сам ее и нарушил, хлопнув меня по плечу. – Запомнил, Ветеринар? Ничего, всё уже начинается. Он прямо по-мальчишески потер руки от удовольствия. Глаза его горели зеленым огнем радости и нетерпения. Атмосфера вновь оживилась. – У меня для вас сообщение… – выдавил я из себя в общем возобновившемся шуме. – От Тани… Это очень важно. Ни тени эмоции не промелькнуло на его лице. Только взгляд стал нестерпимо пристальным. – Говори… – Она просила передать, что должна срочно приехать. Срочная информация. Касается всей операции… «Материнского фронта»… Когда я произнес последнее сочетание, взор его полыхнул, как костер, в который плеснули жидкого топлива. – Что-то подробнее знаешь?.. – Нет, что-то по поводу боливийской компартии. По поводу «троицы»… А больше не знаю… – Хорошо, Алехандро, – произнес он. Голос его долетел откуда-то из недосягаемого далёка, из самой глубины его дум. – Будь достойным своего имени… Весь в своих думах, он отделился от всех и медленно, с потухшей сигарой во рту, направился в сторону сельвы. Чуть поодаль от его одинокой фигуры неотступно следовали Тума и Помбо, верные телохранители Рамона еще со времен Сьерра-Маэстры. Смешливый и неунывающий, юркий, как каучуковый шарик, Карлос Коэльо. И Гарри Вильегас – полная противоположность боевого товарища, невозмутимый, словно из стали выкованный молчун. Прозвища свои оба носили, как шаманские амулеты: они получили их, воюя в Конго, в самом сердце Африки, бок о бок со своим команданте… А я остался стоять как вкопанный посреди затерянной в джунглях Ньянкауасу фермы, единственная более менее крепкая постройка которой была крыта оцинкованной жестью. Сам Че только что говорил со мной. Моя ладонь еще хранила прохладу его рукопожатия, а плечо гудело от дружеского хлопка командира. И ещё эти странные слова, произнесенные им в конце. Они не давали мне покоя. Не решаясь спросить самого команданте, я отозвал в сторону Мачина Оеда, носившего прозвище Алехандро. Уж он-то, наверняка, должен знать, что почём… – Чего тебе, тезка? – Рамон… Он сказал мне: «Будь достойным своего имени». Что он имел в виду? Густые, тронутые взаправдашней сединой брови Мачина сосредоточенно сошлись на переносице, сигнализируя об усиленном мыслительном процессе. – Не знаю… Трудно предугадать ход мыслей Фернандо, – задумчиво произнес он. – Она струится, как лесной ручей, неуловимый и прозрачный. На миг он смолк, потом продолжил: – Но ещё труднее обнаружить исток этого родника. Слишком глубоко он запрятан… Не знаю, что тебе сказать, Алехандро. Я это прозвище взял вслед за Фиделем. Во время высадки с «Гранмы» и первых дней на острове, казавшихся нашими последними днями на родной Кубе… У Фиделя тогда было боевое прозвище Алехандро. Ты не знал об этом? Теперь я об этом знал… X Мне не забыть один разговор… Это случилось уже после так называемого тренировочного похода. Таким он был задуман. А оказался зверским… Так мы его прозвали. Он унес жизни Бенхамина и Карлоса…. Мы уже завершали рытье последней пещеры. Командир прозвал её Обезьяньей. В кронах чащи, скрывающих пещеру, жила стая небольших обезьянок. Постепенно они пообвыклись с нашим соседством, стали почти ручными. В особенности привечали Туму. Тот любил их подкармливать. Подойдёт, бывало, к ротанговой пальме, у вершины которой, словно большие коричневые орехи, висят несколько любопытных, уморительных мордочек, и дразнит их кусочком маисовой лепешки. Наконец, одна из обезьянок не выдерживает и спускается вниз, ловко выхватывая протянутый ломтик. Командир, обычно сурово следивший за расходом нашей скудной провизии, своему телохранителю не препятствовал, сам иногда шутливо общался с «дальними родственниками». А те с любопытством глазели с ветвей, как мы хозяйничаем в джунглях. Но потом подкармливать их стало нечем, и «родичи» сами стали нашим кормом. Ньято умудрялся утушивать жесткое, постное обезьянье мясо до стадии неплохого жаркого. В качестве специй он добавлял какие-то только ему ведомые травки. Так ленивцы и перевелись возле лагеря. Те, кто не стал нашей добычей, покинули эти места, оставив в напоминание лишь название лагеря – Обезьяний. Как сказал мне недавно один венесуэльский партизан, после победы революции надо будет поставить в центре сельвы памятник неизвестной обезьяне, нашей спасительнице от голодной смерти. Уже тогда я ощущал непрерывно сосущую в животе пустоту голода. Ее прекрасно описал Кнут Гамсун в своем романе «Голод», однако голодать на природе во сто крат тяжелее, чем в джунглях больших городов. Нас тогда клещами держал «железный», изматывающий распорядок, продуманный командиром. Так он пытался погасить растущее между кубинцами и боливийцами напряжение: обморочные марш-броски по зарослям, непрерывные караулы, многочасовые занятия по боевой подготовке, по истории Латинской Америки, испанскому языку, языкам гуарани и кечуа. Зачастую это стремление приводило к обратному: уставшие, недосыпавшие и недоедавшие люди делались раздражительнее, ссорились по пустякам. И это тут же проявлялось, чуть только командир оказывался поодаль. При нем бойцы не смели вступать в открытые перепалки. Должен признать, что мне такой режим приходился по вкусу: духовная пища почти заглушала нехватку сна и еды, в особенности, книги, которые можно было взять у командира. Те дни в Обезьяньем лагере стали моим настоящим университетом…
Рамон дал почитать мне одну из своих книг. Я попросил. У него их много хранилось в Каламине… Книгу написал американец Марк Твен, и называлась она «Янки из Коннектикута при дворе короля Артура». Что ж, название говорило само за себя, но мне книга понравилась. Особенно, как король вместе с рыцарями сидел за круглым столом. Чтобы все были равны. Совсем, как у нас в Каламине… Помню, я сказал об этом Рамону. Он рассмеялся в ответ. – Вот увидишь, Алехандро, наступит день, когда все люди будут именно так восседать на нашей планете, – произнес он, набивая табаком одну из своих трубок. Их у него было две. – Ведь земля круглая, как стол короля Артура. Раскурив трубку головешкой из костра, командир спросил, что еще запомнилось и понравилось мне в этой книге. Я пересказал ему эпизод, который врезался в память: когда янки из револьвера расстреливает скачущих на него рыцарей. И хотя все они скакали в доспехах и латах, на лошадях и с тяжелыми копьями, а янки стоял один и в сюртуке, когда я читал эту сцену, мне казалось, что это какой-то маньяк стреляет по беззащитным детям, играющим в рыцарей. Мне так и виделись эти суровые воины, которые на всем скаку с грохотом валятся оземь, сраженные дьявольской машинкой звездно-полосатого мистера Кольта. – Это мне хорошо запомнилось. Но совсем не понравилось, – сказал я тогда Рамону. – Да, – с усмешкой кивнул Рамон. – Это совсем в духе янки… – Жалко рыцарей. Они так служили своей королеве. Благородно и преданно… Так, наверное, надо служить и своей родине. – Они слишком любили свою королеву, потому так легко принимали смерть, – задумчиво произнес Рамон и посмотрел на Таню. Она находилась у его ног, самозабвенно усевшись прямо на холодную землю, внимая ему. Белокурая и прекрасная, она выглядела воплощением той мечты, за которую нам предстояло бороться, о чем говорил Фернандо. Любовь сквозила в ее блистающем взоре… – Когда действительно любишь, умереть не страшно, – сказал Рамон. – Запомни, Алехандро: намного страшнее терять тех, кого любишь. Тогда на смену любви приходит ненависть. Нет, неверно… Любовь – это и есть ненависть, обращенная на твоих врагов. Флора Любовь и ненависть… Да, она права, тысячу раз права: для прямого действия нужна ненависть. Она говорит: это то же самое, что мужество. Его-то ты и растерял в университетских кабинетах, растратил, лаская Флору. Впрочем, разве не любовь наиболее полно являет пример прямого действия? Только не для Ульрики. Как взъярилась она, когда сюда позвонила Флора. Нет, её припадком двигала не ревность. Вот это тебя и смутило. Будто бы иссушило источник твоих хаотичных метаний, развеяло пороховую пелену, затянувшую здесь, в Париже, твоё смятенное всем этим калейдоскопом событий и разговоров сознание. «Альдо, я беременна…» «Алло, алло! Плохо слышно!.. Повтори…» «У нас будет ребенок, Альдо. Будет малыш» «Откуда она узнала телефон?! Ты ей сказал?! Ты поставил под угрозу наше дело. Нашу герилью! Вместе с мужеством ты растерял остатки разума!» Да, герилья… Вот единственное, о чем она думает. Нет, даже не так: вот что питает её существо, наполняет его до краёв, до самых кончиков её огненно-рыжих волос. И его она оценивала не как мужчину или любовника, а в той только степени, насколько он вынослив и неутомим, насколько он будет полезен как партизан в боливийской сельве. Чертова стерва. Она кричала ему в лицо, а он её словно не видел. Действительно, в ушах ещё звучал нежный, показавшийся таким родным голос Флоры. Теплый. Как кофе с молоком, который Флора подавала ему в постель светлыми субботними утрами в их гнездышке на Дюссельдорфштрассе. Да… Флора, ребенок. Его ребенок… Вот когда впервые ему открылось, с такой убийственной ясностью, какая дистанция отделяет то, что он слышал по телефону, от того, в чем он участвует здесь, в Париже. Дистанция, расстояние. Впрочем, есть одно «но», такое еле заметное. Мостик, пролегший между двумя отвесными склонами, над бездонной пропастью. Альдо Коллоди, собственной персоной… Шаткий, надо признать мостик. Флора там, в Берлине, и их будущий ребенок. А он здесь, с Ульрикой, и Алехандро, и всё то, что происходит, как мальмстрём, необратимо, в гибельном восторге кружащийся и утягивающий туда, в мглисто-зеленую, как глаза Ульрики, пучину герильи. Неужели этот звонок и теплый голос Флоры – та рука Господа, которая протянулась, чтобы вытащить его из этого низвержения? Или вознесения? В конце концов, как говорит Сентено, разницы почти никакой. По сему, хватайся, Альдо, и не раздумывай. Вот, ты уже начал цитировать генерала… То ли ещё будет, пока ты скинешь ослиную шкуру. Неужели ты всё же спасешься? Как глупый деревянный человечек, угодивший в утробу гигантской рыбины… Да, попросту делай, что должно, а там будь что будет. Так тебе говорил когда-то твой отец, Альдо. И разве встретил бы Пиноккио своего папашу, несчастного Карло, не проглоти его морское чудище? Тебе суждено это, Коллоди, а посему – делай, что должно… Ульрика… Посмотри, она уже совсем взяла себя в руки. Вот это выдержка. Боливийский огненно-рыжий пламень и арктический лед, сковавший скулы. Не зря у её отца так получались горные съемки, все эти сверкающие на ослепительном солнце снежные съемки. Фюрер был просто в восторге. Её старшая сестра застрелила Кинтанилью. Она просто зашла в консульство в Гамбурге. «Я гражданка Германии… Хочу получить боливийскую визу… Что? Нет, боливийскую визу… Будьте добры, позовите господина консула… Сеньор Кинтанилья?» Громкий хлопок, грудь господина консула расцвела обнаженным мясом. Ещё один хлопок и ещё одна кровавая роза на груди. Гражданка Германии поворачивается и спокойно выходит… Моника готовилась к убийству Клауса Барбье, «лионского мясника». Близкого друга собственного отца. Разве нет в этом отзвука отцеубийства, отсвета наливающейся багряной зари? Впрочем, вряд ли она различала эти оттенки. Вот и Ульрика… Исступленная экстремистка с затаившимся между грудей католическим распятием. Мир расколот на два цвета – черный и белый. Никаких недомолвок и недоговоренностей, никаких оттенков и цветовых гамм. Воистину, арийская прямолинейность! Такая же черно-белая, как горные съемки Артля-старшего, или знаменитая кинолента «Триумф духа», в которой именно он увековечил идеи Рифеншталь, жуткую и величественную неоготику Третьего Рейха. А ещё папаша Артль хлопотал за шкуру своего друга Барбье, который с редкостным рвением отправлял на смерть тысячи невинных душ. А дочери Артля с исполненным католического экстаза самозабвением ищут смерти врагов справедливости. Вот и Ульрика… Она идет в герилью, как христианка первого века – в яму, наполненную львами, как фанатично преданная своей ереси – на средневековый костер. Да, да, зеленое пламя боливийских джунглей, которое пылает в её взоре – это пламя аутодафе. «У нас будет ребенок, Альдо. Будет малыш»… Ты продолжишься, Коллоди. Разве не меркнут в сравнении с этим отсветы любых костров? Бушующее море огня превращается в капельку света, горячий зубчик свечи, что, прорезавшись, наливается жизнью и… растет. Ты не можешь собраться с мыслями, осознать. «Будет малыш»… Но ты всё почувствовал. Всего какой-то миг, но он озарил твоё набитое рефлексией нутро каким-то новым неведомым светом. И Ульрика, увидев твоё лицо, на секунду умолкла. Наверное, что-то поняла своим женским чутьем. Всего лишь какая-то доля мгновения… Ты вдруг увидел себя совершенно чужим в этой квартире, превращенной в зал ожидания на вокзале, среди этих людей, с которыми тебя связывали общая родина и общие цели. Цели… Цели у вас, действительно, общие. А средства? Странно… Ты впервые так ясно осознал это в разговоре с Сентено, который всё время рядился в тогу Пилата и себя выгораживал… Случайно ли разговор от Че повернулся к Сорелю и Грамши?[27] Да, здесь и только здесь оно кроется – торжество, единственно возможное и необратимое. Торжество духа. Та самая, по Грамши, высшая гегемония – победа в умах. Её не добиться никакими герильями и прямыми действиями. Да, одна книга, вобравшая дух Че Гевары, равна килотоннам тротила. Взрывайтесь, умы! Пространство мировой души, расчищайся для грандиозной постройки – Триумфальной арки Справедливости. И ты, именно ты станешь архитектором этой арки. Вас будет немного, избранных, посвященных. Вы создадите тексты, которые станут величественными кирпичами в этой кладке победы. Вы возведете арку, такую, что дух захватит. Дух… И Че, «всё рассчитавший»… Разве не в этом был его конечный расчет? И разве Христос, взошедший на крест, призвал всех идти на Голгофу? Нет, он взял всю тяжесть страдания и искупления на себя и тем самым открыл врата в Царство Божие. В царство Духа. Распятие породило Евангелие – Слово о Распятии. Оно и стало ключом, открывшим эти врата. Слово и Крест… Та самая перекладинка, что хранится между упругих грудей Ульрики. Та самая, которую индеец то и дело прячет за ворот своей майки болотного цвета. Алехандро, выживший там, где все должны были умереть, остался в этом мире беспомощным сиротой. Там, в джунглях Ньянкауасу, среди смерти, страданий и голода, для него мир был исполнен. И полноту эту являло присутствие Че. С уходом командира мир опустел для Алехандро. Пустота поглотила его товарищей. Потому он так и стремится назад, туда, где он всё потерял. Там он надеется избавиться от наваждения пустоты, отыскать свою заветную апельсиновую рощу. Только там для него всё исполнится. И разве апостолы не остались после вознесения учителя стадом без пастуха, сирыми сиротами, обреченными на страдание в опустевшем миру? И ведь остальных заткнувшим за пояс, самым ретивым и деятельным из них всех оказался новообращенный Павел, при земной жизни Христа не свидетельствовавший. Вот кто с энергией созидания взялся за строительство мирского тела апостольской церкви, возводя её делом. И Словом. Те двенадцать – живые свидетели – слишком страдали от пустоты, слишком жаждали благодати, вознесшейся от них на небеса. Мех, до краёв полный отцовской любовью. Потому и шли на смерть, принимая её, как избавление. От пустоты. А как с пустотой будешь бороться ты, Альдо?.. Третья часть Ущелье Юро
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!