Часть 19 из 27 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Мужик стоял в пристенке дверного проема, и явно не хотел быть замеченным Рябушинской – он активно, на столько, на сколько позволяла ему ситуация, жестикулировал и пытался что-то сказать гостю. Анна Павловна, увлеченная воздушным хрустящим безе, казалось, его не замечала. Начальник полиции понял, что мужик пытается передать ему какую-то информацию, не предназначенную для ушей Анны Павловны, нахмурился и, извиняясь, вышел.
В маленькой полупустой комнатке, куда Митрофан Семёнович быстро и резко втащил Густава Максимовича, несмотря на жару, пахло сыростью. Клуген завертелся, но приказчик, обшикав его и выглянув аккуратно из-за дверей, удостоверившись, что они остались незамеченными, с полными извинениями глазами низко, практически в пол, поклонился. Он стоял так, пока начальник полиции сдержанным резким шёпотом отчитывал его за неучтивость, и выпрямился только, когда в комнатке установилась тишина. В глубине дома звенели фарфором. Послышался шорох ткани, должно быть, Анна Павловна приказала закрыть окно.
– Густав Максимович, покорнейше прошу меня ещё раз простить за дерзость. Не смел, дурак, не смел трогать вас таким образом, но обстоятельства вынуждают.
– Какие ещё обстоятельства?! Ты кто такой?!
– Митрофаном меня Семеновичем, звать, я батюшки Григория Павловича, приказчик. Домом и хозяйством заведую.
– Приказчик? Да тебя за такое высечь мало!
– И высекут, не посетую-с, ваше благородие, – мужичок снова поклонился, – на всё воля божия, только у меня для вас конфидент-с такого рода, что никак нельзя было при Анне Павловне его изложить.
– Ишь ты! Конфидент! – Густаву Максимовичу стало не по себе. Судя по всему, просьбу ему сейчас озвучат не просто деликатную, но и сложновыполнимую.
– Барин наш находится в очень затруднительной ситуации и принять вас не может.
– Этим ты меня, идиот, не удивил, только вот я сюда весь день ехал! Я, в конце концов, государственное лицо! – Злился Клуген.
– В ту пору, он понятия не имел, как всё обернётся!
– О чём это ты? Что обернется?
– Густав Максимович, тут такое дело. – начал приказчик вкрадчивым голосом. – Очень хорошо, что вы приехали. Григория Павловича вынудили выехать-с в резиденцию, в Павлово. Затруднение такого рода, что барин, вернуться никак не могут и просят вас туда ехать-с незамедлительно.
– И долго вы меня гонять по всему тверскому околотку собираетесь?
– Ась? – Вскинул брови проживший всю жизнь в деревне приказчик.
– Не «ась», а «что». По глуши вашей долго я кататься буду, спрашиваю?
– Не долго, тут о тридцати вёрст всего.
– Ещё тридцать вёрст?!
– Чуть больше. Ненамного больше. Я покажу, а кучера вашего у моей Агафьи разместим. Зато барин будет вам очень благодарен. Там хорошо, дом небольшой, но вас примут с комфортом. А уж завтра к вечеру дома будете.
– А конфидент перед Анной Павловной, в чём?
– Хех, – приказчик потер руки о подол сюртука, подбирая слова, – барин просил бы вас не говорить своей гостье, куда вы направляетесь. Уж больно у нас слухи быстро расходятся. Да и ни к чему ей, в её-то ситуации ещё и это в голове держать. Сами видите, Анна Павловна в печали, грустит. Не дай Бог, нервы.
Противный приказчик сощурился, мол, сказал, всё, что знаю, и замолчал. Перед глазами Густава Максимовича предстала спокойная, уверенная в себе Рябушинская, и он вздохнул. Пусть его интерес к ней мог быть исключительно дружеским, но даже вечер с ней за карточным столом в сельском обществе прельщал куда больше поездки к Остафьеву. Но избежать её он не мог, будущий разговор должен послужить разрыву нитей, их связывающих. Он выполнил всё, что от него требовалось, теперь они в расчёте.
Договорились, что Клуген, сославшись на занятость, откланяется через десять минут, выедет со двора, где у развилки, они встретят Митрофана Семёновича. Открыв дверь, Густав Максимович, обернулся и вполголоса спросил:
– С Богомоловым – то, как? Решили?
– Вот, у Григория Павловича всё и узнаете, он ему крови много попортил, супостат. Но уж близко, близко…
Начальник полиции вернулся ко столу. Анна Павловна сидела на ближайшем к выходу кресле и допивала свой чай. Откланявшись, как было условлено, через десять минут и тепло попрощавшись с купчихой, Клуген с явным разочарованием погрузился в экипаж. Как только шум и цоканье утихли, долговязый конюх побежал закладывать второй.
35.
Зная о том, что за стеной лежит Варя, унтер-офицер собрал бы остаток воли в кулак, но он принимал шорохи за мышиную возню. Ночью под окном слышались голоса. Один из них принадлежал Дрожжину, второй, странный, скрипучий, должно быть, – старику-конюху. Они не скрывались, говорили громко, слышно их было отчетливо. «Плохой знак, – подумал про себя Илья, не меняя прежнего положения, – видимо, точно убьют».
То, что преступники обсуждали свои планы при представителе полиции, означало только одно – пленника оставлять в живых они не собираются. Когда мужчины ушли, Богомолов безо всякой надежды снова толкнул тяжелую дверь, но она по-прежнему была закрыта на засов и усилиям не поддавалась. Окошко было прорублено настолько маленькое, что в него у унтер-офицера пролезала только голова. Это удалось проверить, отперев под утро ставни.
Днём, когда солнце стояло высоко, а в нагретой каморке стало так душно, что немного прохлады дарил лишь дощатый пол, прижавшись к которому можно было вдохнуть сыроватый земляной воздух, в районе солнечного сплетения Ильи разверзлась огромная дыра страха. Первые дни плена он провёл, пытаясь вырваться со дна опиумного кошмара. На третий день в висках всё ещё гудело так, словно внутри головы сидит старательный звонарь. И вот сейчас, на четвертый, когда голод притупился настолько, что остались только собственные мысли, Богомолов отчетливо осознал весь ужас своего положения.
Снаружи – бескрайний лес, по которому он, даже если выберется, будет ходить кругами, пока не наткнется на дикого зверя, воров или не умрёт с голоду. Унтер-офицер торопливо обошёл каморку, зачем-то измерив её шагами, словно эта информация понадобится для протоколу. «Как же! Понадобится, да только не мне, а тому, кто будет здесь исследовать моё разложившееся тело!» – разозлился Илья на самого себя, обхватывая обеими руками затылок. Он ещё раз осмотрел помещение: потолок глухой, кровля спрятана, бревна в срубе проложены паклей. Богомолов на мгновение закрыл глаза, вспоминая, устройство конюшни. Деревянное строение, со стойлами в два ряда, длиною около девяти саженей, высотою от цоколя в шесть, не более, аршин. Стойл всего, он задумался, – двенадцать. Галереи не помнил, либо здесь её не было. При входе – небольшое открытое помещение, где породистые лошади для скачек ходят свободно без привязи. Конюшня новая – сруб всё ещё пахнет лесом, а вот навозом не пахнет вовсе. Значит, коней сюда не привозили, и ждать, что заглянет кучер или мальчишка какой, не приходится.
Он вспомнил лестницу, которая вела на тёмный чердак. На первом этаже должны быть помещения, что-то вроде чулана, для клажи разных вещей. Ну, и помещение для сена. Только вот для него засов никто предусматривать не станет. По всему выходило, что держат пленника внизу, недалеко от второго выхода – чердачный пол не отдавал бы сыростью, а небольшой чулан он разглядел за мгновение до того, как на него напали.
«Свяжут, вытащат и сразу в озеро. Даже руки марать не надо».
Шансов сбежать не было. Сердце Ильи бешено заколотилось где-то в горле, и он принялся молотить кулаками в дверь и орать, что есть мочи. Поднявший пыль рокот, отскакивая от стен, покатился по пустой конюшне, и, растеряв по дороге свою мощь, вернулся в чулан угасшим и ослабевшим.
Страх завладел. Мысли в голове Ильи путались с отбрасывавшими тени неясными воспоминаниями. Он хватался за одно, но оно растворялось, как дым, понять другие, более четкие, было практически невозможно.
О каком дне говорили ночью старый конюх и Дрожжин? Почему он, Богомолов, – третий? И кто в таком случае первые два? Илья, загибая распухшие пальцы, вслух перечислил всех Низовских жертв, о которых было известно. Выходило значительно больше трёх.
Говорили о невестах. Голос старика при этом становился слаще елея. Он жамкал полным слюней ртом и противно хихикал: «Доченьки мои. Невестушки мои. Сладотерпицы, ненаглядные». Что это был за старик и откуда он взялся, Илья не имел ни малейшего понятия. Эта загадка свербила во лбу, словно нужно было только протянуть руки и соединить две разрозненные ниточки. Но его сковало паникой.
Сладотерпицей была, как выяснилось, и Варя. Илья не сразу понял, какую из девушек мечтает наказать старик. Он попытался припомнить странную фразу дословно. Выходило что-то вроде: «Каким хлебом доченьку любимую не корми, она всё на другого смотрит. И был бы кто! Тьфу, служивый! Ить, ведь бес, где ждал, ну ничего, вымоютси слёзы девичья, чай вода. Получит свои сто сороков, слово даю».
Кроме Катерины на унтер-офицера ни одна из девушек больше не смотрела. Однако, с той всё было немного яснее – Дрожжин «её свободу выкупил, посул выполнил», и «как тот день пройдет», со стариком дороги их, судя по всему, расходятся. Выходило, Катерины здесь не было, а Дрожжин – самый что ни на есть преступник. Убийца, укрыватель, пособник страшных, не приведи Господь, дел, вор и предатель. Плёл вокруг наивного Ильи паучьи сети, ждал и готовился к его погибели.
«Ох, Спиридон, Спиридон, – Богомолов, сел на пол, – мы же с тобой друзья…». Последнее он почти прокричал не то от отчаяния, не то от злости, и за стеной снова зашевелилось.
Варя лежала на полу ничком, солома неприятно колола живот. Ткань на подоле платья была грязная, рукав немного порван, вокруг ворота – разводы крови. Какое-то время она сжимала и разжимала пальцы на левой руке – правая повыше локтя болела нестерпимо. Любая попытка встать разрезала явь огнем, только если не двигаться и немного задержать дыхание, она отпускала. В такие секунды Варя поворачивала подбородок в сторону окна. Сколько-то времени назад, сколько, она могла лишь предполагать, в него ещё струился дневной свет. Сначала холодный бледно-жёлтый, утренний, потом яично-жёлтый, какой бывает обычно к обеду. Она забывалась, засыпала, просыпалась, поворачивала подбородок к небу, царапая кожу о деревянный пол, и снова смотрела в окно. Пока не наступила ночь, у них было время.
В какой-то момент послышался грохот – колотили в дверь совсем рядом.
«Здесь никого нет. Никто не придёт» – Варя посмотрела на стену, разъединявшую их.
Удары стали сильнее.
«Здесь никого нет» – Она облизала губы и закрыла глаза, вспоминая, как Нина в детстве учила её говорить через расстояния.
«Представь себе образ его, да так ясно, как будто перед собой видишь. Другого в голову не пущай, и как только рисунок проявится, говори с ним. Про себя говори, а то люди знать будут. И со мной, ежели разлучат нас, говори. И с другими говори. Раз дано –не отказывайся. Хорошую службу сослужит однажды».
Как в воду глядела…
Варя сосредоточилась. Туман шел полосами, первыми сквозь него проступили светлые выгоревшие на солнце густые брови, нахмуренные, будто ему странно или больно, потом глаза. Добрые, когда он говорил с ней. Варя зарделась от проступившего на щеках удовольствия: Илья робел рядом, – она это чувствовала. Обычно на неё смотрели косо – с усмешкой или осуждением: из-за худобы, что растет без отца и матери, что дом у них ветхий и хозяйство развалилось. Недолго, таких она наказывала, и ничуть не жалела. Детей малых жалела, безвинных, кто по глупости попадался. Девушек новобрачных жалела пуще всех. Она тогда им в глаза не смотрела или увести пыталась. Тех, кто обижал её или слабых обижал, – таких она без всякого милосердия, больней остальных, с выдумкой, долго-долго. Они раззевали беззвучно рот, пучили налитые кровью глаза, просили о пощаде, но куда уж. Её было не остановить. Да и некому. Такой силы, как у неё, у этих – не было. А он. Он говорит, что смотреть не любит, а оно и к лучшему. Смотреть одно, а вот держать тело, из которого уходит жизнь – другое. Эти воспоминания окрасили туман багровым, и внутри Вари принялось клокотать чёрное, дурное. Ноги занемели, дыхание стало частым, огромным усилием воли она остановила обращение.
Илья никогда не поймет. Не простит. Она юлила, пряталась, изъяснялась недомолвками, но всё бессмысленно. Он вон, как устроил: даже спасшимся вместе им не быть.
Варя вернулась к портрету и словно художник дорисовала губы, скулы крупные, волосы светлые, не золото, а скорее, как пшенные колоски, маленький, с небольшой горбинкой нос, родинка на подбородке.
«Илья, здесь никого нет».
Удары прекратились, в воздухе повисла немая тишина.
«Варя? Варя, это ты?!» – заорали в ответ.
Анна Павловна вспомнила то лето. Как-то Рябушинских пригласили погостить у родственников графа Юсупова. Каменный дворец в Балаклаве, окруженный стеной реликтового леса, восхитительный розарий, безупречные ужины с шестью переменами блюд, итальянский мрамор и вина из кореизской коллекции графа. Хозяева и высший свет поездом отправился путешествовать по Европе, а в Крыму собрались промышленники, банкиры и предприниматели – люди несколькими ступенями ниже на сословной лестнице, но богатые настолько, чтобы окупить свое пребывание в дворянском гнезде втрое.
Лето выдалось прохладное. После завтрака гости полюбили выбираться на лошадях в горы. Из всей компании только Рябушинская, не умевшая править, выжившая из ума старуха Эльстон, разводившая шелковичных червей, да жена банкира Квасникова по причине позднего срока беременности оставались дома. Пока расходился мелкий дождик, и заботливые лакеи устраивали их в беседке, несли подушки, пледы, горячий кофе, книги и пирожные, мимо, смеясь и улюлюкая, проносились человек двадцать гостей. Полдня три женщины ели, пили, читали друг другу, вышивали и вели пустые беседы, не скрашивавшие ожидания. Позже Эльстон, широко открыв рот, дремала, Квасникова шла переодеваться к ужину, а Анна Павловна, не любившая чтение и не найдя себе ни одного подходящего собеседника, шла гулять одна. В ту пору она испортила четыре пары сапожек. В сумерках глубоко несчастная купчиха, чьи родители даже не помышляли учить дочь верховой езде, наблюдала, как её муж ведёт под уздцы коня чьей-то молоденькой племянницы.
Рябушинская злилась на мужа, но грацией и элегантными амазонками наездниц втайне любовалась. По ночам она представляла себя в женском фраке с узким галстучком из зеленого шелкового крепа, в убранной газовым вуалем шляпе, тёмных перчатках из французского универмага (она носила исключительно светлые) и высоких кожаных ботинках с аккуратной колесиковой шпорой. Едва их багаж коснулся пола родного дома, она выслала себе лучшую портниху фабрики, выкупила у соседствующей дворянской семьи старенького месье Буве, и незамедлительно приступила к тренировкам.
Вернувшийся из-за границы муж усилий Анны Павловны не оценил. Не допив кружку чая во время её вечерней выездки, он назвал аллюры жены некудышными и попросил впредь ограничиться ездой по собственным владениям, дабы не смешить соседей.
Анна Павловна едва заметно кивнула, но выезжать на гнедом Гамлете продолжала. К боковому, дамскому с одобрения мсье Буве она заказала ещё и классическое мужское седло, пошила амазонку по личному эскизу, сократив неудобную длину юбки и убрав отложной воротничок. К охотничьему сезону привезла из Франции с десяток головных уборов, и на будущий год стала местной сенсацией. Неопытность в седле Рябушинская компенсировала смелостью и неудержимым нравом.
Остафьевский конюх, услышав просьбу запрячь гостье лошадь на мужской манер, удивленно пожал плечами, но выполнил её быстро и споро. Анне Павловне понадобилось чуть более получаса, пока дворецкий усаживал в экипаж начальника полиции, чтобы сменить корсет на корсаж с баской, юбку на темно-зелёную амазонку, шелковые туфли на сапоги со штиблетами и уложить волосы в низкую прическу: гладко зачесать назад, сплести, закрутить и заколоть косу сеткой. Она сама подтянула ремни, отправив конюха за хлыстом, и заглянула в глаза лошади. Жеребец, привезенный для прогулок, крепкий, серый в яблоках воейковской породы, радостно мотал мордой и нетерпеливо подрывал землю левым копытом. А вот у Анны Павловны на сердце было совсем не спокойно.
Рябушинская сама вывела под уздцы коня и перед тем, как сесть в седло погладила горячую щеку: «Ну, Валуша, не подведи».
36.
Поначалу Валаам суетился, и Анне Павловне приходилось сокращать ход с помощью шенкелей. От дома до развилки за коляской они следовали короткой собранной рысью и только, когда Митрофан Семенович сменил кучера и стегнул лошадь: «Ну, пшла!», перешли на протяжный, вольный, большой аллюр. Лес, в котором пряталась Рябушинская, редкий, но густой, шел вдоль наезженной колеи. Короткие сосны перемежались с мелколиственной березой, понизу, соединяя россыпь кустов можжевельника, вился мелкий лишайник. Сухой хвойный опад устилал лес ковром и заглушал их ход.