Часть 18 из 44 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Удивляюсь на тебя. Не хочешь по капканам, а сам в капкане. Сидишь и боишься вырваться. Ты разуй мозги-то. Я щас тебе открытие сделаю. Хочешь? Ну, слушай. С капканами. Можно. Спокойно работать! Я, например, сразу понял. Просто не надо на них нас-ту-пать. Все. Не наступай на железо. Спокойно, главное. Подошел. Онюхал-осмотрел. И ставишь лапу. Там места валом. Это соболь дурак, ему пофиг. Не понимает железа. А мы-то собаки! Запомни: от железа фон холода идет! Все. – Рыжик задумался, помолчал и продолжил философски: – Не знаю… Какая-то в вас несвобода, что ли… Таган помнишь рассказывал, что здесь раньше капканы на земле ставили. И мыши жрали пушнину не-щад-но. Потом с Саян, с Каратуза приехал какой-то Крюков ли Хрюков, хе-хе… и стал на жердушки ставить – и все. И все начали жердушки лепить. А че раньше-то? Где мозги были? Сидели соболей штопали, глаза ломали при лампах. Керосиновых. Я вообще в шоке.
– Да че ты мне тут про Каратуз? Я те про то, что приваду трогать нельзя! Ты че такой!
– Да кто сказал-то, что нельзя? Старшой, что ли, этот преподобный? Он кто такой-то?
– Он Старшой.
– Да ладно тебе, – презрительно-успокоенно сказал Рыжик и, протяжно зевнув со скулинкой, закруглил разговор: – Отбива-а-аться надо.
Хотя с Рыжим я говорил решительно, внутри все рвалось. Я то собирался идти с ним на преступление, обосновывая тем, что при мне он не влетит. То почти соглашался с его правдой, а то не соглашался, но выбирал братскую дружбу без всякой правды и обоснований. За ночь Рыжикова правда вытекала из меня, и я переживал, что почти предал Старшого с Таганом. И гадал – как и дружбу не обидеть, и не участвовать. Даже подумал пообещать, а потом сказать, что лапа заболела. И хотел, чтоб все как-нибудь сделалось: чтоб Старшой, решил заменить накроху, велел нам старую съесть и мы бы пошли. Гаже не было состояния: я брата любил.
Однажды мы с Рыжим притащились особенно поздно – Старшой с Таганом давно вернулись в избушку. Мы, бредя сзади, наткнулись на след, поковыляли по нему и, найдя соболя в корнях, много часов пролаяли. Днем было тепло, а к ночи стало на глазах подмораживать. Рваные тучи понеслись с северо-запада, открыли закатное небо, и гнутые ветви кедров на его фоне казались особенно черными и пучкастыми, а прозрачно-огненные просветы пятнистыми от кедровых кистей.
Мокрая шерсть мгновенно бралась панцирем. Пришли во льду, с ледышками меж подушек. У меня кровил, болтался коготь – я его отодрал, когда рыл соболя в корнях и камнях и не заметил в азарте, в трудовом упоении… В ощущении своих окрепших лап, наросшей на подушках кожи, толстой и тугой… В восторге от сочетания несовместимого – снега и угластых камней, горной грозной породы, обрывков мха и богатейшего терпкого запаха: земли, корней и плесени… И все крутилась, поглощала мысль: жизнь сырьем берем! И стояли перед глазами: освещенная закатом сопка с сахарно-розовым от кухты лесом и белая бугристая плешина на склоне – каменные россыпи в чехле снега, и ворчание соболя… И как выкатились на затвердевшую лыжню и бежали, толкаясь и кусаясь.
Старшой обрадованно выскочил: на ворчанье ли Тагана, которого запустил в избушку или на грохот пустого Таганьего таза, из которого Рыжик бросился выгрызать остатки каши. Старшой, громко и радостно выговаривал: «Где шарились, а? Ах вы, собаки! Ах вы, морды!» и вынес таз с кормом, который давно остыл и ждал в избушке. Накормив, Старшой в виде праздника запустил нас избушку. Мы мгновенно забрались под нары, где Рыжик начал сопеть, чихать и чесаться, колотить лапой, и Старшой сказал:
– Кто там? Наши все дома!
Никогда не забуду. Тихий бледный свет ночника. На коврике в ногах Старшого Таган. Старшой с ним разговаривает и почти советуется, а тот лишь едва прижимает уши и хвостом даже не шевелит, а обозначает готовность.
Таган лежал на полу, но его подстилка, старый детский матрасик, казался каким-то троном. Тихо подпевала печка-экономка, верещала убавленная радиостанция, которую Старшой слушал в пол-уха, и такой покой стоял в полуосвещенной избушке, что на всю жизнь заворожил образом счастья.
Старшой глянул на будильник и добавил громкости рации. Там что-то нудно пикало, да далеким фоном шли сразу несколько разговоров.
– Хорого́чи! Хорогочи Скальному! – вдруг неожиданно близко заговорил голос, искаженный до режуще-комариного. Старшой покрутил тембр и из писклявого обратил в неузнаваемо загустевший, вязнущий и одновременно гудящий, будто Скальный говорил в дупло, а потом вернул к среднеестественному.
– На связи, Скальный! Там Курумкан не вылазил?
– Да нет пока…
– Ясно. – Старшому самому так нравилась тишина и редкое наше единение, что говорить особо не хотелось, но он поддержал разговор:
– Ну что? Как делишки? Пробегает соболек?
– Да пробегать-то пробегает, а ко́бель меня новый замучил. – Скальному было охота, чтоб распросили, и не торопился все выкладывать.
– Че такое?
– Да че-чо? Соболей мерзлых в капкане портить повадился! Задолбался.
– Отметель как следует этим соболем по сусалу.
– Да метелил. Первый раз такой соболь еще попался, котяра, треттий цвет, здор-ровый. Так отходил! Потом этого соболя полночи штопал, глаза сломал. На следующий день еще пять штук… Подбежит, пожамкает и, главное, удирает тут же! Как понимает.
– Да все они понимают! – с возмущением сказал Старшой. – А рабочий хоть кобель?
– Ну как? Молодой… Шибких достижений нет… В пяту[8][В пяту – значит, в сторону, противоположную той, куда убежал зверь.] тут погнал.
– Н-да… Как бы убирать не пришлось. Это бесполезно. Только нервы мотать будет…
– Но. Я и сам думаю. Жалко, конечно… Но с такой охотой – не знай…
Тут вмешался совсем близкий голос:
– Хорогочи! Хорогочи Курумкану, прие-ем!
– Отвечаю, Курумкан! Обожди, Скальный. На связи! На связи, Курумкан, как понимашь меня?
– Да нормально. Нормально идешь. Ты это… Че, когда подъедешь?
– Подъеду-подъеду, только послезавтра. Как понял меня?
– Понял, понял, Хорогочи!
– Добро. Мне с работой две избушки пройти надо. Продержишься?
– Ну понял, понял. Продержусь. Куда деваться! Я думал завтра. Ладно. У тебя это… лебедка есть? Да. И пила?
– Есть, есть, Курумкан! Веревки есть. Сколь там кило́метров до места?
– Восемь! Восемь примерно!
– Понял, восемь!
– Там я боюсь шуги бы не натолкало, сверху открыто все. Там горы. Она шиверо́й сплошной течет! – сказал он про реку.
– Ладно, ладно. Не кипишись. Вытащим.
– Хорошо еще рация здесь старая. А батарею! Батарею вез сюда! Тоже там. Не знаю, будет работать – нет. Она правда в мешке. Закрытое все. Может, не промокла. Ладно, давай – питание садится. До связи!
– До встречи уже!
– Давай аккуратно там! Я, короче, рацию не выключаю, пусть на прием пашет. Вы меня не орите.
– Ты это, Курумкан! – вмешался Скальный. – Ты выше дыры возьми доски на ребро поставь и наморозь там, ведром прямо лей, лей… Проколеет – потом черта вытащите!
– Да ково доски! – вмешался мужик с позывным Сто-Второй, – Ты че, не понял, Скальный? Он же пилу тоже утопил. Ты это… Курумкан! Ты сходи туда завтра и просто жердей, просто жердей накидай, – кричал Сто-Второй, – на под-вид опалубки, и намораживай! Все равно тебе делать не хрен пока Вовка едет, хе-хе. Хорогочи, а руль-то хоть торчит?
– Да какой руль? Полностью ушел. Там метра два. Еще с нартой.
– Да… а мы прошлой весной… «армейца» утопили в пропарине, на гусей ездили… В навигатор забили место. Все. Нашли. Зацепили, а Енисей возьми и пойди! Так и волокли, пока не остановился… Метров сто, наверное. Как раз на яме. Еще самолов чей-то подцепили.
– На яме, говоришь? – откуда-то издали заскрипел мужик с позывным Горелый. – А слышь, туда пока тащили, стерлядок случаем не набилось под капот?
Таган только хрюкнул и покачал головой.
– Ладно, мужики, до связи. Ехать завтра. – Старшой решительно выключил радиостанцию. – Щас пойдете собирать… Да, Тагаш?
И еще сосредоточенно полежал, а потом подкинул в печку и… сказать «выгнал» не поворачивается язык: попросил нас из избушки. Рыжик не хотел вылезать из-под нар. Я до сих пор не понимаю, было ли это простое нежелание идти на холод или он по правде что-то предчувствовал.
Обычно мы хорошо слышали с улицы, как Старшой растопляет печку: стаскивает дверцу-крышку, пихает поленья, ударяя в гулкое нутро печки, и даже запах поджигаемой бересты доносился до наших носов. Потом открывалась дверь, и раздавался веселый окрик: «Мужики, как ночевали?»
Ночью настолько крепко и алмазно звездануло, что я зарылся в сено и свернулся в такой тугой калач, укрыв нос хвостом, что проспал и звук печи, и запах бересты, и проснулся от окрика: «Где Рыжа́к?»
Утро было седым и морозным. Напротив избушки середка реки не стояла и там трепетно-живо текла ребристая черно-синяя струя. Пар белым пластом висел до поворота. Скалы, кубически расчерченные трещинами, были как-то особенно пятнисто и грозно покрыты инеем. А голые лиственницы стояли меловыми, и их выгнутые ветви казались толстыми от куржака. Я выскочил на берег. Таган сидел на льду и замерше смотрел вдаль. Рыжика не было.
На лице Старшого стоял сумрак жесточайшей досады. Он долго орал Рыжика со всех возможных точек, несколько раз стрельнул из карабина. Взбудораженный и вдохновленный предстоящей встречей с Курумканом, своей спасательной ролью, Старшой был настолько возмущен поступком Рыжика, что слова «просто гад», «вредитель» и «паразит» были уменьшительно-ласкательные обращения.
Потом он сказал: «Да и лешак с тобой» и «пошел ты», не буду, мол, даже прислушиваться и оглядываться, но прислушивался и оглядывался весь будущий день. Старшой завел снегоход и, пока тот грелся, плотно укрытый брезентом, крепко увязал нарту, и мы, наэлектризованные предстоящей дорогой, заметались, в какую сторону бежать, потому что база стояла в целом пауке направлений. Старшой съехал на берег и помчался краем, льдом, косо повисшем на берегу, когда вода упала. Он несся в плотном бело-голубом облаке, и мы заходились за ним в неистовом скаче, а потом по извилистой, пропиленной по густой тайге дороге поднялись на гору. Там Старшой остановился у длинной кулемки и долго слушал, сняв шапку и вытянув напряженно шею. Слушал пристально, скусывая сосульки с усов, и капли снежной пыли таяли на красном лице.
И потом, останавливаясь у капканов, так же чутко прислушивался. Но не доносилось ни далекого лая, ни скулежа «подождите, бегу!» Только, остывая, щелкало что-то в снегоходе, да шипела, капая на раскаленное железо, влага талого снега… И так разлетно неслось просторное крэканье кедровки, что казалось, сидела она где-то далеко-далеко, хотя была совсем рядом. На острой, укутанной в кухту елке, шарик с клювом – поражающе маленький по сравнению с эховым обобщающе-таежным криком…
Были старые следы, соболь не спешил бегать по морозу и, видно, лежал. Попала пара штук. В обед приехали в избушку, подросшую метровым снегом на крыше. Будто довозведенная, она выглядела монументально. Старшой затопил печку, попил чаю и пошел по береговой дороге. Возвращаясь, он надеялся, что Рыжик встретит у избушки. Рыжика не было. Сторона, с которой мы пришли, наша дорога, выглядела особенно мертвой, молчащей.
На следующий день к обеду мы добрались до Верхней и оттуда двинулись в сторону Курумкана. Ближе к его зимовью́ навалились будоражащие запахи, с отвычки особенно диковинно-чужие: собак, дыма, корма, всего того, что так остро и едко говорит о жилье.
Собаки Курумкана были привязаны. Курумкан выскочил в клетчатой рубахе – распаренный, лохмато-бородатый. Из двери, прозрачно и клубисто, валил плавленый воздух. Старшой стоял грозно заснеженный, белобородый и нещадно воняющий выхлопом. Нас тут же привязали, чтоб не задирались. У Курумкана была жемчужная со светлыми глазами сучка и лохматый кобель – серый с рыхлой черной остью.
С вечера Старшой с Курумканом напилили досок, утром поехали к снегоходу. Своих собак Курумкан не взял.
Застывшая ломанина треугольников на месте, где ушел снегоход, была в бархатном куржаке. Доски твердо бумкнулись на лед, скользя и разъезжаясь. Курумкан попробывал топорикам, как нарос лед, и отскочившая от удара ледышка поехала по льду, и я не удержался и бросился догонять. Старшой пилил лед, и из реза бурлила вода с пузырями, зелено заливая заиндевелый лед со следами аварии. Хорошо, что снегоход уходил постепенно, и Курумкан успел выбраться.
Мне, если честно, не очень интересна вся эта возня с железками, которые Старшой с товарищами без конца топят, достают и снова топят, все эти таскания то лодки снегоходом, то снегохода в лодке и чувствование ими себя необыкновенно при деле, а тебя нахлебником. У Курумкана, например, непроходимые пороги, целое ущелье километров десять. До порогов осенью доехал и уперся. Но не на того напали: за порогами он сделал вторую лодку-деревяшку и там на ней бороздит. Заезжает весной по насту с племяшом на двух снегоходах, один оставляет в гараже, а на другом они выезжают. Какая-то вечная волк-коза-капуста.
В общем выпилили майну. Старшой срубил березовый дрын с крепким сучком, и пока отесывал, умудрялся рассуждать, как он любит березу, хотя все ее «держат не за таежную» и признают кедру́ и листвяк. Топорик стеклянно отскакивал от мерзлого дерева, но Старшой терпеливо обрубал сучочки, которые и не особо мешали. Он, громко дыша, говорил, как любит, «эх, свалить березку и переколоть по морозцу», и что обязательно по приезде так и сделает. Сучок на толстом конце он оставил – это был крючок.
Если приблизиться к воде вплотную, белый снегоход прекрасно проглядывался в струистой толще.
– Да ты где есть-то?! – шарил Старшой в майне, подергивая дрын. Березина, только еще скользкая как кость, в воде стала мокрая, теплая и будто мягкая. Наконец нащупали бампер и приподняли снегоход – в прозрачнейшей голубовато-зеленой воде он ярко, в бирюзу, светился белым капотом, и был будто увеличенным. Вода неслась стремительно и неровно, и белый капот дробился, дрожал… Приподняли и зацепили кошкой (до чего меня смешит это название, совершенно глупое – кошка никогда не полезет на веревке под воду!)
Врубили в лед крепкую вагу, к ней подцепили лебедку и подвели доски под снегоход. Их давило течением и одному надо было держать. Взяли снегоход крюком за бампер и потащили. Несмотря на мою нелюбовь к таким упражнением – удивительно ладно у них получалось и красиво. Вытащили и снегоход, и сани с грузом, обильно отекающим и тут же берущимся корочкой… В багажнике снегохода оказалась фляжка, и мужиков это страшно насмешило. Открыли капот, что-то выкручивали, потом перевернули снегоход вверх ногами и лилась вода. Развязали груз, поставили снегоход в сани. Поехали. У избушки под навесом сняли мотор и еще какую-то коробку. К обеду следующего дня утопший снегоход уже работал, сияя фарой и увешивая сенки синими нитями.
Вечером Старшой с Курумканом гуляли. То сидели в избушке, громко базланя, то вываливали, продолжая разговор, моментально менявший направление, как только перед их глазами оказывался снегоход, собака, лыжи или чье-то ружье. Один моментально спрашивал: «Ну как тебе твой снегоход (собака, лыжи, ружье)?» и начинал рассказывать, какой отличный снегоход (собака, лыжи, ружье) у него самого, причем с полным осмотром, показом и приглашением испытать. До испытания нас, конечно, не доходило, но в один из выходов нас зачем-то отпустили. Хотя до этого категорически посадили на привязки, на что была потрачена уйма времени и слов, куда кого садить. Насидевшись, мы для начала сорвались и пробегались, а по возврату началось то, чего опасались Старшой с Курумканом. Нам с Пулькой делить было нечего и, наоборот, нашлось масса общих тем, а вот Таган с Соболем устроили стратегический кризис. Рыча небывало грозно и вздыбив загривки, они минут десять деревянно ходили друг перед другом. С дрожью и замедленной протяжкой в движениях. Никому не хотелось быть покусанным, но Соболь обязан был показать, кто хозяин, а Таган, кто – воин. В общем, обошлось. Но за кое-кого было стыдно. Старшой при Курумкане разговаривал с нами показательно грубо, в духе: «А ну, нельзя смотре-е-еть, кому сказал нельзя-я. Тебе строгаю, ага!», а, выходя в одиночку, слюняво и льстиво к нам примазывался.
Таган отворачивался, а когда Старшой с Курумканом удалились в избушку с чировой[9][Чир – изумительная белая рыба из отряда лососеобразных (семейство сиговые).] строганиной на дощечке, Таган фыркнул, а Соболь сказал:
– Да расслабься. У моего такая же ерунда. Чуть попадет за кадык – и пошло. То мил, то дебил… Терпеть не могу… Еще запашина этот… Брррр…