Часть 43 из 65 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Разве? — перебил он её. — Это нравственная мишура. А вы юрист. Вами вертит другой рулевой. Закон. А ведь законность и справедливость — разные вещи и не всегда они в союзе друг с другом.
— Я бы не отважилась так категорично…
— Не лукавьте! — глаза его гневно сверкнули. — Вы понимаете, что я имею в виду. Скажите, вы действительно убеждены, что имеете право судить?
— Я не судья! — вспыхнула она.
— Бросьте! Следователь обвиняет первым. Суд… это всё вторично. Это потом, когда жертве навешаны ярлыки преступника.
Она внимательно вгляделась в его лицо:
— Вы стали свидетелем конкретной ситуации?
Но он уже отвернулся, будто потерял к разговору всякий интерес, тяжело поднялся и отошёл к окну.
— Это растение осталось от сестры, — нагнулся он над цветком, и лицо его переменилось, разгладились жёсткие складки, только что искажавшие губы. — Впрочем, как и эта квартира и всё, что в ней есть. Сестры и её мужа. После их смерти я ничего не трогаю, а вот с цветами… Все погибли, осталось вот это капризное растение. И ещё один лохматый привередник. Сморчок! — позвал он. — Куда ты опять запропастился, сорванец?
— Вы опять путаетесь, — поглаживая собачонку, уснувшую у неё на коленях, улыбнулась она. — Ваша проказница видит сейчас цветные сны.
— Путаюсь? — вскинул он на неё глаза. — Вы считаете? Впрочем… Теперь уже это всё равно.
— Как же? — она опять улыбнулась, но уже его не понимая.
Тут и пробили часы над камином…
Резкий прохладный ветер прервал её воспоминания. Она подняла воротник кофты, обмотала шарфиком шею и ойкнула, неосторожно ступив в огромную лужу и угодив чуть ли не по щиколотку. Ноги ощутили неприятную влагу. «Не забывай, с кем живёшь», — мелькнула в голове любимая поговорка.
Шарф не согревал, она припустилась почти бегом. «Замечталась я о нём, — снова задумалась она. — Похоже, он долго отсутствовал и приехал только на похороны. Семьи нет. Горькая, поломанная судьба. Но как он держится! Надо будет расспросить Федонина поподробней…»
У подъезда её дома дежурил Кирилл. Она узнала его издалека. Под фонарём он разговаривал с мужчинами.
«Приехал! Не выдержал. Светку, конечно, спать уложил, а самому не терпится. Ах, Кирилл, Кирилл, непутёвый ты мужик! Никак не успокоишься», — заторопилась она, прыгая через мелкие лужицы.
Но тут же стояла машина с работающим двигателем. «Воронок» — впилась она глазами в группу. — Вот и Донсков преподобный. Что-то случилось!»
— Ну вот и наша гулёна! — взмолился Кирилл, взмахнул руками, бросился её целовать. — Я тебя жду, а тут бравые орлы по твою душу. Светка-то спит уже. К бабушке назад просилась. Еле её уговорил…
— Что? — вскинула она глаза на капитана милиции.
— Висяк, — сплюнул тот на асфальт. — Ещё один помеченный. Не успокоится Сатана!
— Когда нашли? — засуетилась она.
— Быстрей бы нам, — Донсков был не в себе. — Лудонин сам туда выехал.
— Тебя-то ждать? — крикнул ей в спину Кирилл.
— Чего уж. Ужинай, — не повернулась она, усаживаясь в кабину за Донским. — И ложись. Теперь не скоро…
XXII
Он нутром чуял: на квартиру нельзя. Лихорадочно прикидывая в уме скудные варианты, вспомнил про этот закуток. Неприметный дачный домик на берегу речки, и от города недалеко, и аэропорт под боком. Лучшего не придумать, а выручил случай. Сосед по подъезду задумал родню на Байкале проведать, лето на исходе, он и засобирался с женой успеть до холодов. Дача ухода и хлопот не требует, навещать время от времени, фрукты подбирать, чтобы не пропадали, а главное, от шпаны да пацанов приглядывать. Он поначалу отнекивался, но тот не отставал, махнул рукой, ключи в карман сунул. Теперь бросился их искать и успокоился, когда нащупал в нагрудном кармане твёрдое.
С троллейбуса спрыгнул и сразу в лавку заскочил, прикупил необходимое на первые несколько дней. Переспать есть где, а сготовить он и на костре сможет.
Домик, хотя и второй раз здесь был, и стемнело заметно, Резун отыскал без труда. С речки ещё доносились ребячьи и женские голоса, но вокруг ни души, никто ему не встретился, никого его приход не насторожил. Ногой дверь толкнул, та, заскрипев протяжно, тяжело отворилась — ни замка, никого. Сумку на стол бросил, водку достал и залпом стакан осушил. Бросился на кровать, руки за голову, внутри всё ещё жгло, но мысли уже забегали, заработали: «Зря кавказца так просто отпустил! Натворит бед, как милиции в руки попадётся. А ведь обязательно попадётся. Как та француженка припрётся из гостей, очухается, так на него и заявит. Кого же ей ещё подозревать? Это хорошо, конечно, но кавказец?.. Народ твёрдый. Не дрогнет, не подставит; он, Резун, натуру их изучил, помучился в прошлом, их допрашивая! Но кто поручиться может? И кто он, Резун, для того кавказца, чтобы молчать?.. По всем правилам следовало прибить. Тихо. Незаметно. Тот трясся весь от страха, как висельника увидел. Не от большой же любви…
Взять сюда, а здесь грохнуть — и в речку. С булыжниками в мешке на дне — верный знак, что не сдаст никого. Но что же теперь?.. Теперь головой о стенку бейся, не изменить. Кавказца уже не сыскать. Да и другие колючие заботы подступают…»
Он руганул себя в сердцах: «Вот чем сердоболие гнилое оборачивается! И всегда так было, как позволял себе расслабиться! Другие, сослуживцы из прошлого, головы мутью нравственной не забивали. Пистолет из кобуры чуть что, и короткая запись на клочке бумаги: «Пытался бежать» или «Учинил насилие при допросе», больше ничего и не оставалось от подследтвенного. А он всё глубины души пытался достигнуть, вывернуть наизнанку, слезливых покаяний добивался… За что и от начальства вместо звёздочек на погоны, нагоняи получал чаще других да выволочки…»
Водка совсем не брала, не обволакивала тёплым покоем. Резун осушил ещё стакан, ковырнул со дна банки кусок рыбины, пожевал с хлебом без вкуса. Посидел над сколоченным из грубых досок столом, допил остальное, из новой бутылки налил. Пресно всё было внутри. И вокруг всё тоску навевало. Глаза упёрлись в чёрную бездну за окном. Ни звёздочки. Сигануть туда, как в пропасть бездонную, только сразу чтоб, без боли, мучений, без щемящей этой жалости к себе и враз забыться. Чтоб без душевных этих самых, без терзающих мук…
«Это можно, — он не раз уж об этом думал, поэтому и мысль особо не напугала, не шевельнула его, не тронула, а, наоборот, легонько обласкала. — Это нам не составит переживаний… Это раз и…»
Он сунул руку к груди, коснулся пальцами металла — вот где грел душу его спаситель. Вытащил пистолет, погладил, положил перед собой, впился глазами. Для кого он берёг его больше? Для врагов? Для себя?.. Раньше точно знал, теперь уже и не думал об этом, только часто вытаскивал и просиживал над ним, перемалывая в мозгу всю свою жизнь. Бывало, ещё и там, в своей среде, среди своих, приходила мысль пустить себе пулю в лоб, как другие. Находились, не он один, видно, мягкотелыми оказываясь, оставаясь наедине с собой и со стаканом водки. Но что-то останавливало его. Сводило судорогой пальцы, лишь он касался рукоятки, лишь только представлял, как вылетит чудовищное, ужасное, страшное и взорвётся его череп, разлетится на клочки кровавого месива и выплеснутся, поползут по стене сгустки мяса, крови и мозгов человеческих. Его, его мозгов!..
Всё вокруг будет, а его нет. И уже навсегда.
Это был страх. Он понял, что страх и спасал его. Когда не раз приходилось самому принимать участие в расследовании причин таких самострелов, он чуял мурашки на спине, глядя на опрокинутое безжизненное тело вчера ещё суетящегося товарища. Нечасты они были, но спасали его эти случаи.
Раньше спасали, а потом… Потом, когда много лет прошло, он смотрел на пистолет, как на ребёнка родного. Вытаскивал и просиживал над ним в тяжёлых воспоминаниях, пока не засыпал…
Резун вздрогнул. Нет, спать ему пока нельзя. Надо выйти, оглядеть двор, берег, проверить, подыскать места для спасительного отхода на всякий случай. Осторожность и чутьё его не подводили. Они и раньше помогали ему уберечься, казалось бы, на самом краю пропасти. И не зря он по молодости тогда вверх лезть не торопился. Шёл, конечно, по головам, куда же от дураков деваться, но на особо ершистых не наступал, остерегался. Убейбох так, мелкая сошка, попался ему на пути, были величины и покруче. Верхи вот подвели! И как! Нежданно-негаданно! Сам Лаврентий Палыч! Идол! Но на него он молился, ни слухом ни духом не ведая, каков тот в деле, а ведь другим-то в глаза смотрел, живьём, так сказать, ощущал. Одни братья Кобуловы чего стоят! Орлы! Богдан очистил весь Кавказ и Крым от иноверцев-предателей, вытряхнул в двадцать четыре часа и турок, и курдов, и хеншилов с черноморского побережья в Сибирь. Ни один орден от самого Сталина заслужил. И депутатом Верховного Совета избирался, в разных Цека членом был. А брат его Амаяк! Который самолично ему, Резуну, грамоту подписал!.. До самой смерти Сталина оставался первым заместителем всего ГУЛАГа, в Прагу ездил с самим Булганиным, в Берлине выполнял директиву Берии о перестройке и сокращении аппарата уполномоченного МВД в Германии. Великие были люди, а канули в ту самую бездну с великим позором. Богдана хлопнули вместе с Лаврентием Палычем, а Амаяк карабкался, карабкался, пытаясь выбраться, покаяния у плахи писал, что, мол, избивать и пытать повелела партия, что приказ, телеграмму самого Сталина им зачитывали с подтверждением этого: «Применять физические меры воздействия к арестованным врагам». Расстреляли орлов обоих как мерзких извергов и сожгли тела, чтобы землю не поганить[15]. Вот как обошлись с теми, кто его обогнал, обскакал, кто вверх торопился забраться. А он, как чуял, не спешил. Но и он, хоть и не велика кочка, еле-еле уберёгся, когда шмон среди них, органов сверхсекретных, новый хозяин учинил. Не Никита Хрущёв, конечно, за этим перетряхиванием маячил, силы стояли другие, более могучие, которые вскоре и самого Никиту сгребли. Резуну было не до них и не до того, чтобы разбираться, кто кого менял и зачем; собственную шкуру спасти бы. Ни одну фамилию пришлось сменить, ни одно место прижитое бросить, с одного конца страны на другой мотаться. За тридцать лет покидало его по белому свету. Сюда умирать собрался, в родную землю захотелось спокойно лечь, хотя здесь не осталось ничего, ни кола, ни двора, а потянуло…
Резун сунул пистолет на место, к сердцу поближе, бутылку и стакан забрал с собой, шагнул за дверь вдохнуть свежего воздуха. Душно стало вдруг в комнате. Уж не искупаться ли? Дошёл до берега, скинул ботинки, носки, брюки засучил, сунул ногу — холодная, чёрт подери! А не отступила тоска, не освободило удушье. Разделся до трусов, забрёл по пояс, фыркая, бросился грудью на воду, поплыл саженками. Остудило. Телу вырваться захотелось из воды. Ноги захолодели, и внутри захолонуло. Выбрался на берег, запрыгал на одной ноге — в ухо вода набралась, упал на сброшенную одежду, бутылку схватил и, проливая, глотнул из горла да чуть не поперхнулся.
«А чего это сумасшедший обоих к повешению приговорил? — уколола внезапная мысль. — Почему он их в петлю сунул? Додуматься до такого! Можно было и проще. Ножом по горлу или под ребро — совсем без шума. Ну уж сопротивлялись если, башку разбил бы чем попало. А он в петлю, да к потолку, чтоб повыше, повидней, на глаза всем!.. Помнится, на курсах он в столице был специальных, про инквизицию седой старец читал лекцию. Уникальная служба была у попов! По тем временам самая совершенная и изощрённая, добраться могла до королей, что ей Жанна какая-то, дурочка деревенская. Так вот, даже эта, самая безжалостная, изощренная властная длань не карала так жестоко врагов. Сжигая их на кострах, рты оставляла открытыми, оказывается не только для того, чтобы те криками муки свои могли ослабить, или молить о спасении, но прежде всего, чтобы из гнусного тела душа грешная могла выбраться и отправиться на небо, где в последний раз попытаться выпросить прощение уже в ином мире у Всевышнего. Значит, жалость творила средневековая власть, оставляла умирающему надежду. А этот сумасшедший?.. Он не дрогнул. Не оставил обоим никакой возможности. Петлёй шеи сдавил. В Древней Руси повешенных и на кладбищах не хоронили. Запрещалось. Не осеняла их церковь прощальным покаянным крестом…»
Резун поёжился, повёл плечами. Оттого, что вылез из холодной воды, теплее на берегу не стало. Только мысли, одна страшней другой, в голову полезли. Поспешая, схватил он бутылку, запрокинул над головой, допил всё до капли. «Теперь очередь-то за мной. Третьим я в этой троице!..» — ужалило напоследок.
Он сгрёб одежду, поднялся и, шатаясь, направился к домику.
XXIII
— Вот, — подтолкнул в спину зардевшегося Стужева капитан Донсков. — Прошу любить и жаловать!
— Это наш герой? — Зинина привстала из-за стола, улыбнувшись. — Входите, входите.
— Я так скажу, Зоя Михайловна, — распирало от чувств Донскова. — Если я, к примеру, Колумб, как, можно сказать, человек всё это затеявший, или на худой конец этот… как его? Америго Веспуччи, то перед вами тот самый Родриго Триана.
— Это ещё кого на мою шею?
— Да хватит тебе, — попытался остановить расходившегося капитана совсем смутившийся журналист.
— Как? Неужели не знаете? — не унимался тот. — Вы не грезили в детстве морем, Зоя Михайловна! Матрос с «Пинты». Первым увидел землю нового континента.
— Понимаю, понимаю, — Зинина засветилась глазами. — У вас хорошее настроение. Новые удачи? С чем сегодня поздравить?
Донсков присел к столу, кивнул на стул товарищу:
— Павел Сергеевич опять у нас именинник. Старым сыщикам остаётся только радоваться за новичков.
— Вы сегодня за похоронами Убейбоха должны были наблюдать? — Зинина раскрыла перед собой бумаги.
— Закопали, но без… впечатлений. Вдова и могильщики. Никто не нарисовался. И кавказец пропал. Старушка до сих пор отказывается его в чём-либо подозревать. Но какой резон ему тогда от нас прятаться? Не пойму. Что хотите со мной делайте.
— А что же Павел Сергеевич? — Зинина с интересом взглянула на Стужева. — Юрий Михайлович так и убедит вас сменить профессию.
— Я ему давно намекаю, — не удержался с ухмылкой и Донсков. — Упирается. А что думать? Заработок приличный. Погоны. И казенное всё на тебе. Зимой и летом два вида одежды. Потом уважение со всех сторон. Даже если до грустного дойдёт, жене государство платить будет.
— Жена найдёт себе другого, лишь бы не слышать такого болтливого языка, — не сдержался Стужев.
— Благодарность твою принимаю, — подытожил Донсков и, посерьёзнев, повернулся к следователю, резко меняя тему. — А вот хоронили сегодня, Зоя Михайловна, не Убейбоха.
— Как? — опешила та. — А кого же? Семёна Зиновьевича, так его вроде?..
— Так на могиле написали, — кивнул Донсков, и голос его совсем затвердел. — А закопали Валериана Лазаревича Лифанского.
— Я попрошу вот отсюда подробнее, — насторожилась Зинина.
— Давай, Паша, — кивнул Донсков товарищу. — Твоя очередь.
— Я по порядку, — смутился тот.
— Хорошо, хорошо, — взялась за авторучку Зинина.
— Не торопись, — подбодрил его Донсков. — Ты у нас теперь ещё и важный свидетель. Может быть, единственный.