Часть 41 из 75 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Да вот пленница занемогла, – лениво отозвался Никита.
– Ишь ты, а отчего?
– Да кто же ее ведает, басурманку… должно, притомилась в дороге. Едва с седла слезла, болезная, да и повалилась на землю.
– Вернуть бы ее, – неожиданно вмешался Михальский, не обращая внимания на слова товарища. – Только так, чтобы в польском войске даже самый последний пахолик узнал, что Владислав коханку[50] в бою потерял, а его кузен ему ее вернул тут же.
– Зачем это?
– Ну как тебе сказать… – задумался Корнилий, – для людей благородных это будет выглядеть по-рыцарски. К тому же королевич, потащивший с собой на войну благородную панну, но не сумевший ее сберечь, изрядно потеряет в их глазах. Весьма многие будут смеяться над ним…
– Вы о чем тут разговор ведете, господа хорошие? – весело спросил я у своих ближников.
– О бабах, Иван Федорович, – тут же ответил Пушкарев.
– Ух ты, о бабах – это хорошо! О бабах – это я люблю. Ну и до чего договорились?
– Да вот гадаем, какой хворью твоя пленница занедужила.
– О’Коннор говорит – утомилась.
– А может, она в тягостях? – вдруг выпалил Вельяминов. – Она же при королевиче по этому делу состояла…
– Весьма возможно, – пожал плечами Михальский.
– Что-то рановато… – буркнул Анисим и, стащив с ноги сапог, принялся перематывать портянку.
– Для чего рановато? – не понял Никита. – Она же с Владиславом больше года милуется.
– Вот-вот, при королевиче более года – и ничего, а тут раз – и уже брюхатая!
– Ты к чему речь ведешь, богохульник?
– Да есть тут у нас один человек божий, – с невинным видом отвечал стрелецкий полуголова, – утопленниц оживляет, невинность девам возвращает и от бесплодия тоже пользует.
– Ты на что это намекаешь, сукин сын? – изумился я и повернулся к продолжавшему невозмутимо сидеть Михальскому: – Эй, господин начальник охраны, тут государственный престиж поганят, а тебе, как я посмотрю, и горя мало!
– Ваше величество, – подскочил тот, – я, конечно, готов провести тщательное расследование, но опасаюсь…
– И чего же ты опасаешься?
– Что слова Анисима подтвердятся!
Вид во время этой речи у моего телохранителя был совершенно невозмутимый, и только в глазах играли смешинки. Анисим тоже пытался сохранять спокойствие, и лишь Никита, до сих пор фыркавший в кулак, не удержался и в голос захохотал. Через секунду к его смеху присоединился и я, а затем заржали и остальные.
– Сволочи вы, а не верноподданные, – заявил я, отсмеявшись.
– Напраслину на своих верных слуг возводить изволишь, царь-батюшка – расплылся в улыбке Пушкарев, – уж мы ночами не спим, только думаем, чем твоему величеству услужить. А коли сказали что, не подумав, то не гневайся.
– Ладно, – отмахнулся я, – пока нас никто не слышит, можете сколько угодно дурака валять. Я, правда, надеялся, что вы и впрямь что дельное надумаете…
– А чего тут думать, – отозвался Вельяминов, – Корнилий вот предложил ее отпустить – дескать, пусть королевичу стыдно будет перед всем своим воинством. Так я считаю, что лучше и не придумать.
– Хм, а мысль-то недурна… Кстати, мне ее папаша до сих пор выкуп должен за то, что я их из Дерпта отпустил. Но вообще есть идея получше. Скажи мне, мил-друг, а что, тот шляхтич сопливый, которого ты в Можайск притащил, правда влюблен в Агнешку?
– Правда, государь. По крайней мере, со службы его выгнали именно за это.
– Любопытно. Я бы даже сказал, очень любопытно!
– Что любопытного-то, – удивился Никита, – или задумал чего?
– Да так, есть кое-какие мысли…
– Три фальконета добрых немецкой работы в две с половиной гривенки, а к ним ядер каменных сто двадцать и еще шесть, а железных кованых – пять десятков и три. Записал ли?
– Записал, боярин.
– Две медные пищали в гривенку с четвертью, а к ним ядер каменных нет вовсе, а железных – двадцать три.
– … двадцать три, – как эхо повторил Первушка.
– Пушка бронзовая в шесть гривен и три четверти, а ядер к ней каменных три десятка ровно, а кованых столько же, а всего шесть десятков.
– …шесть десятков.
– Быстро пишешь, молодец!
– Благодарствую, боярин.
– Сколь раз тебе говорено, раб божий Акакий, не боярин я!
– Так это пока, Анисим Савич, всякому известно, что ты вот-вот головой стремянного полка станешь, а это уже все равно что стольник, а от стольника до боярина совсем недалече.
– Ну и дурень, тебе-то какая с того выгода? Нешто ты не понимаешь, что стань я боярином, то дочку свою за тебя, голодранца, нипочем не выдам?
– На все воля Божья, Анисим Савич, а только и я не всегда голодранцем буду. Меня государь обещал к себе писарем взять: так, глядишь, и в дьяки выйду.
– Эва как! Только тебя в дьяках и не хватало, – усмехнулся Пушкарев, слушая Первушку. – И не в писари, а в секретари… хотя где тебе, убогому! Государь, с тех пор как Манфреда похоронил, никого к своим делам так близко и не подпустил.
– А кто этот Ман… Манфред?
– Кто-кто… да уж не чета тебе, бестолковому. Ученый человек был, хоть и невелик летами. Видом тоже неказист, но разумен – страсть! Хошь тебе по-французски, хошь по-немецки, хошь по-латыни. Все превзошел!
– А по-русски писал?
– По-нашему, врать не буду, не умел он, только ведь, будь он жив, ему куда проще было бы одному языку уразуметь, чем тебе четырем! Ладно, заболтался я с тобой, бери роспись да дуй в Можайск к воеводе князю Пожарскому. Скажи, государь-де велел пушки, у ляхов захваченные, ему в крепость передать со всем припасом и зельем. Пусть к делу пристроит, на стенах али еще где.
– Как прикажешь, бо…
– Да что же это за наказание такое! Сколь раз тебе говорено, не называть меня эдак, а то ведь, чего доброго, услышит кто, греха ведь не оберешься…
– Да я же только из почтения, Анисим Савич, и только наедине, нешто я без понятия…
– Ступай, сказано тебе! И чтобы одна нога здесь, а другая там!
Первушка опрометью бросился прочь из шатра, игравшего роль походной канцелярии, где он в последнее время подвизался. Когда государь повелел ему отправляться с ним в поход, парень понял, что поймал жар-птицу за хвост, и если не оплошает, то пойти может куда как далеко. Грамотку надо написать? Анциферов тут как тут! Сбегать куда? Пока рынды да податни, бранясь и толкаясь, спорят меж собой, кому сие по чину, Первушка уже управился. Получалось, вправду сказать, не всегда хорошо, но усердие юноши заметили и оценили. Вот только в набег на Владислава его не взяли, но как вернулись, тут же усадили писать роспись захваченного в бою у ляхов. Судя по добыче, царские ратники одержали верх в немалой битве, однако глядя на то, как резво они вернулись и сразу же встали под защиту укреплений, становится ясно – сил у польского королевича еще куда как много.
Выбежав, он едва не сбил с ног своего нового приятеля – Яна Корбута. По совести говоря, поначалу парень смотрел на литвинского полоняника с опаской. Однако со временем они подружились, тем более, как оказалось, Янек был из православной шляхты, то есть не совсем басурманин.
– Примус[51], – воскликнул Ян, сияя счастливыми глазами, – она здесь!
– Кто «она»-то? – удивился Анциферов, которого Корбут называл то Примусом, перекладывая его прозвище на латынь, то Незлобом[52], переводя крестовое имя с греческого, на что парень, уважая ученость нового приятеля, никогда не обижался.
– Богиня моих грез, королева моих снов, владычица моих мыслей!..
– Агнешка, что ли? – сообразил Первак, поскольку новый друг успел прожужжать ему все уши о предмете своей страсти.
– Да, великолепная, несравненная панна Агнешка Карнковская, самая прекрасная девушка во всей Речи Посполитой!
– Ишь ты… – озадаченно хмыкнул Анциферов, которому любопытно было взглянуть на первую польскую красавицу, но роспись в Можайск сама не отнесется, и хочешь не хочешь, надо было бежать. – Слушай, Ян, мне теперь недосуг, а как вернусь, так покажешь мне свою зазнобу.
Быстро выпалив это, парень кинулся к коновязи и, птицей взлетев в седло, поскакал в город. Оставшись один, Янек шел, не разбирая дороги и продолжая блаженно улыбаться. Судьба до сих пор не часто баловала сироту, так что неожиданное пленение молодой человек воспринял как очередной ее удар. Что проку возмущаться по поводу непогоды или напротив – жаркого солнца? От твоих стенаний все равно ничего не изменится! Впрочем, положа руку на сердце, жизнь его если и переменилась, то уж никак не к худшему. Захвативший его Михальский вечно где-то пропадал и передал своего пленника самому царю. Тот, пару раз поговорив с ним, казалось, совсем потерял интерес и поручил его попечению Анциферова. Поначалу они смотрели друг на дружку с подозрением, но потом сошлись. Спали под одной телегой, ели из одного котелка, пили из одной чаши. Первак рассказывал Янеку о Москве, а тот ему о Вильно, Кракове и других городах, в которых ему довелось побывать. Никто в московитском лагере не заставлял Корбута работать, не помыкал им и уж тем более не оскорблял. Разве что часовые.
– Куды прешь, зараза? – вывел литвина из задумчивости зычный голос караульного, разом напомнив, что он в плену.
– Человек образованный сказал бы: «Кво вадис, инфекция»[53], – назидательным тоном ответил он здоровенному стрельцу, чтобы не показать испуга.
– А будешь лаяться по-непонятному, в рыло дам! – широко улыбнувшись, посулил ему часовой.
– О времена, о нравы! – воскликнул патетически Корбут, но испытывать судьбу более не стал и, опасливо покосившись на пудовые кулаки караульного, повернул назад.
Первушка тем временем доскакал до города и в воротах наткнулся на Пожарского, который в сопровождении челяди куда-то направлялся. По военному времени, князь и его спутники были в бронях, только у самого Дмитрия Михайловича вместо шлема на голове обычная шапка с соболиной опушкой.
– Господине! – закричал парень, спрыгнув с коня и поклонившись прославленному воеводе.
– Чего тебе? – развернулся в его сторону князь.