Часть 10 из 59 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Часть первая. Путешествие королевны. Глава 4
Ликсна, Мядзининкай
Май 1908 г.
— Сидите тихенько, пане начальнику, а то я сбиваюсь. Семьдесят семь, семьдесят восемь… Родин, тебе чего? Ничего? Тогда закрой дверь. Я сказал, с той стороны! Семьдесят девять… Родин, выйди вон!
Анджей сидел на застеленной клеенкой кушетке в школьном медпункте, а штатный венатор Ликсны пан Квятковский, примостившись напротив на хлипкой табуреточке, держал своего начальника за запястье и безуспешно пытался сосчитать пульс. Поскольку была перемена, в дверь то и дело ломились страждущие — в основном, томные барышни из старших классов. Всякий раз, когда после деликатного стука в занавешенное марлей стекло в кабинет заглядывало кукольное личико и раздавался мученический вздох, Квятковский тоже вздыхал. Потом сообщал, что пирамидону нет, а освобождение от занятий он выписывал оной панне аккурат вчера, и терпение его не бесконечно. Потом опять брался за запястье Анджея и принимался шевелить губами.
Артем, Яров племянник, явился как раз тогда, когда и Квятковский, и его пациент были уже на грани кипения.
— Ну, сейчас валерьяночки накапаю, а валидольчик под язык… А прежде у вас боли наблюдались?
Анджей покачал головой. В тридцать с лишним лет боли в сердце? Глупости какие. А тут — черт знает что. Перешагнул порог кабинетика — и будто игла прошла меж ребрами, нечем стало дышать, темнота в глазах, ощущение, что жизнь конечна.
— Невроз, голубчик,— успокаивал Квятковский, усаживая высокое начальство на кушетку и быстро перебирая чуткими пальцами вены на сгибе его локтя. Наверное, раздумывал, не поставить ли укол. — Переутомились на государственной службе. Вам бы докторам в столице показаться, все-таки сердце, не шуточки… Родин, тебе чего, я спрашиваю? Тоже мигрень замучила?
— Что я, девица? — возмутился Артем, исподлобья оглядывая кабинет. Видимо, решал, стоит ли верить открывшейся взору картине. Анджей на его месте нипочем не поверил бы. Но в этой семейке, как он успел уже убедиться, понятия о вере и приличиях весьма отличались от общепринятых.
— Меня панна Катажина прислала,— сказал Артем наконец, морщась от запаха валерьяновых капель. Будто кот-трезвенник. — Она там в обморок грохнулась в рекреации. Между прочим, как раз к вам шла, сказала, вы ее вызывали.
— Я-а?! — не то удивился, не то испугался Квятковский.—Я не вызывал!
— А напрасно! — возгласил Анджей и, скривившись, залпом опрокинул в рот стеклянную рюмочку с мутным, остро пахнущим питьем. Руки у Квятковского, который протягивал ему лекарство, тряслись так, что медлить было опасно. Он еще удивился, как это пани Катажина могла кого-то прислать, если лежит без памяти, но решил, что Артем просто оговорился от волнения. — Это я ее приглашал. Но теперь, как видно, придется идти самому.
Спускаясь по лестнице на второй этаж, Анджей чуть задержался на площадке. Так, что Артем, перепрыгивавший через две ступеньки, как заяц, едва не налетел на него.
— Дядюшка-то здоров? — пользуясь царящей вокруг суматохой обычной школьной перемены, поинтересовался Анджей нежно.
— А что?
— Ничего. Привет ему передавай при случае. И за лодку спасибо…и за весло. — Он запнулся, потому что отсюда, с лестничной площадки, была хорошо видна собравшаяся в рекреации младшего отделения толпа. Белобрысая Ярова голова возвышалась над морем стриженых затылков и кудрей с бантами, как маяк на морском берегу. Пан Родин пытался разогнать любопытствующих, но получалось у него это плохо.
— Пошли,— сказал Анджей. — А то твоего родственика сейчас малышня затопчет. И Квятковского заодно.
Она лежала, закинув вверх голову с разметавшимся узлом прически, Анджей видел, как вздрагивает на шее, под вздернутым подбородком, синяя жилка. Вокруг плотной стеной сгрудилась малышня. Шушукались, опасливо вздыхали, толкали друг друга локтями, наперебой строя догадки — одну страшнее другой. Яр молчал и не двигался, было похоже, он кого-то ждет. Нормальный человек в такой ситуации бы суетился, пытаясь оказать так называемую «первую помощь» — на самом деле, оказывать ее умеют только те, кому это по должности положено, остальные просто крыльями машут без толку, зато у окружающих не остается сомнений в том, что они очень переживают за спасаемого.
— А ну брысь отсюда, — негромко велел Анджей. От этих слов Родин точно очнулся, осмысленным сделался взгляд. За без малого дюжину лет, в которые длилась его карьера, Анджей перевидал немало таких испепеляющих взглядов и давно научился не чувствовать ничего… но тут и его передернуло.
Они стояли и смотрели друг на друга, и со стороны могло показаться — воздух между ними звенит.
Детишки медленно рассасывались по своим делам. Где-то очень далеко прозвенел звонок. Косая полоса солнца лежала на зеленоватых от недостатка мастики паркетных половицах.
— Очнулась, — сказал из невозможного далека Артем.
Напряжение схлынуло; он ощутил себя льдиной, всплывающей из темной воды.Веки женщины, тонкие, будто вылепленные из прозрачного фарфора, затрепетали, и Анджей вдруг поймал себя на точном знании того, кто она такая.
Он почитал себя виртуозным знатоком всяческой нечисти, он мог бы лекции читать о том, кто такие навы и ведьмы… если бы хоть один университет Короны открыл у себя подобный факультет. Он знал о них все. Среди этих знаний — по большей части, бесполезных, потому что, увы, и в Лишкяве, а уж тем более, в Шеневальде, всего этого уже не встретишь — так вот, среди этих бессмысленных сокровищ были и смутные сведения о том, откуда они приходят. Навы, то есть. Откуда приходят и почему. Обрывки легенд о том, что есть Черта, разделяющая мир мертвых и живых, и чем дальше те умершие, которые стоят с той стороны Черты, тем меньше человеческого в них остается. И единственное, что способно их у этой Черты удержать – это память живых. Легенды эти Анджей, в силу профессионального скептицизма, полагал больше враньем, чем правдой. Какая-такая Черта, при чем тут память…
Идиот.
Он узнал и эту женщину — собственно говоря, он узнал ее сразу, как только увидел впервые, но подробности встали в памяти только теперь — он узнал и ее, и пана Родина, случайно встреченного тогда на укрытой малиновым бархатом лестнице Нидской оперы.
Нида, Ургале
Ноябрь, 1901 год.
— Кофе, — сказал он, опускаясь на жалобно скрипнувший обитый зеленым штофом стул. Подскочивший кельнер без единого слова распахнул у самого лица такую же зеленую кожаную папку с меню. Анджей досадливо дернул плечом, и папка закрылась и исчезла сама собой, будто ее вовсе не существовало на свете.
— Кофе, — повторил он. — Много и крепкого. Не сладкий. Сливок не надо. Да, и еще городские газеты. Все какие есть.
— Что-нибудь еще пан желает?
— Желает. Чтобы все делалось быстро, и чтобы никто меня не беспокоил.
— Сию минуту.
Дожидаясь, пока принесут заказ, он смотрел в окно. Там, за плюшевыми занавесками, медленно синели и сгущались сумерки, порошила метель,пушистые снежинки летели на теплый свет газовых фонарей. Кравиц нарочно выбрал эту кавину, расположенную прямо напротив парадного подъезда Оперы. Отсюда хорошо было видно полукруглое высокое крыльцо, пока еще запертые высокие двери, причудливой ковки чугунные фонари освещали вывешенные свежие афиши. Сквозь сумерки и снег было не различить, что на них написано.
До начала вечернего спектакля оставалось больше трех часов — в ноябре темнеет рано. Анджей знал: этого времени ему хватит с лихвой. На все. В том числе и на то, чтобы без спешки выпить кофе, прийти в себя после утомительной поездки — через всю Лишкяву сюда, в этот город на взморье. Ехать поездом он отчего-то опасался, и это был совершенно иррациональный страх. К тому же, справедливо рассудил он, такой способ путешествия — самый подходящий для того, чтобы составить представление о стране, где ему теперь предстояло жить —и работать.
Из окна возка он видел бесконечные занесенные первым снегом поля, прозрачные перелески, бедные, укрытые плохой соломой деревенские хаты, деревянные каплички на распутьях. Редкие, небольшие и такие же бедные города: площадь с ратушей, костелом, пожарной каланчой и десятком торговых рядов вдоль главной улицы, единственной, где уложена брусчатка… шляхетские застенки, богом и людьми забытые хутора. Везде было одно и то же — бедность и ненависть, и темные глаза святых на закопченных иконах, которым никто не кланялся. И странные песни, и в самых темных углах хат, в дальних покоях полуразрушенных дворцов и замшелых маентков — черные от времени деревянные лики Пяркунаса, и разговоры, которые замирают сами собой при появлении постороннего человека.
После Шеневальда все это выглядело дикостью.
Он и представить себе не мог, что за без малого два с половиной века, в которые длился установленный со времен Болотной войны протекторат Шеневальда, страна может прийти в такой упадок. Неудивительно, что ведовство цветет в краю буйным цветом. Бедность, невежество и чернокнижие всегда идут рука об руку. И значит, ему, венатору Шеневальдской инквизиции, есть чем заняться. Чтобы все, что здесь происходит, превратилось из каждодневного и жуткого в своей непостижимости чуда в обыкновенные предрассудки. Вроде сквашивания ведьмами молокав дозволенные дни.
Однако пока до таких благословенных времен еще ой как далеко. Пока в весенний солнцеворот они мажут птичьей кровью губы своим закопченным идолищам, а потом идут в костел и славят Воскресение Господне, а на Деды, когда зимняя гроза несет по небу клочья набрякших снегом туч, запирают наглухо ставни и двери, и не высовывают носа за порог, опасаясь Дикого Гона… пока все это так, работы ему хватит.
Ибо Инкцивизия Шеневальда, если задуматься, вовсе не то древнее страшилище из учебников истории, о нет. Да, в сущности, никогда таковой и не была. Древние страшилища мертвы при свете дня, а он бы никогда не рискнул назвать мертвой эту чудовищную, хваткую и гибкую машину государственного насилия, с которой вот уже столько лет имеет дело. Дикая помесь клерикального сыска, санитарной службы и воинствующей лечебницы для душевнобольных, охватывающая все и вся — как лесная повилика, что вползает в каждую щель. За две с половиной сотни лет, прошедшие с момента своего основания, она нисколько не изменилась. И иногда Анджею казалось, что он сам боится дела, которому служит.
Но не это его ужасало.
Как-то так выходило, что все подследственные, с которыми он имел дело, оказывались женщинами. Разумеется, если речь шла о человеческих существах. Навы, мавки, болотницы, ворожеи, ведьмы… сколько их там ни есть в классификации — все до единой они были женщинами. Он никогда не мог понять, почему так происходит. Считать, что мужская природа сама по себе залог чистых помыслов, было бы верхом глупости. Но если верить в местные суеверия, твердо гласившие, что после смерти люди отправляются за Черту, отделяющую мир живых от мира мертвых, то получалось, что там, в новом мире, мужчины вполне успешно находят себе применение. Или превращаются в нечисть высшей пробы, полностью утрачивая человеческий облик. А девы, значится, могут ходить туда-сюда… мстить живущим… или просто жить рядом, отдавая часть собственной силы вполне еще живым товаркам. Уложение о мерах допустимого зла — самый дичайший документ, который Анджей когда-нибудь видел. Но только приехав в Лишкяву, он смог понять, почему этот кодекс вообще появился на свет.
Потому что, если бы его не было, примерно треть женского населения края следовало бы отправить на костер. Или в яму с вапной – так называют в этих краях негашеную известь, и она успешно заменяет здесь костры как способ казни еретиков.
Но ни костры, ни яма с вапной не решили бы проблему ни в малейшей степени: равновесие в природе восстанавливается быстро, а в этой области — особенно быстро, как будто навье и есть самая уязвимая ее часть.
Таков порядок вещей, и хватит об этом.
Наливая из обернутого крахмальной льняной салфеткой кофейника в тонкостенную чашку только что принесенный кофе, он не думал ни о чем и только смотрел, как вьются за окном пряди метели и горят мягким светом фонари. Потом наугад вынул из жиденькой стопки газету, развернул, отыскивая колонку светской хроники.
Некрологи, объявления о помолвках и свадьбах, поздравления с рождениями и крестинами. Ничего такого, что могло бы смутить или поразить воображение. Обычная жизнь захолустного городка. За неделю — пять похорон, три свадьбы и с десяток младенцев. Труппа императорского театра начинает гастрольные спектакли на подмостках Оперы, в главных ролях занята известнейшая и несравненная Юлия Бердар. Первое представление прошло с аншлагом, публика была в восторге, дваджы вызывая приму на бис.
Он перевернул страницу и углубился в сообщения о происшествиях, в которых, как он давно усвоил, слухов всегда было больше, чем правды.
Пожар, своевременно и удачно потушенный, подвода молочника перевернулась прямо посреди ратушной площади, произведя фурор среди окрестных кошек… четыре дамы необъяснимым образом лишились чувств в опере, видимо, потрясенные силой искусства несравненной панны Бердар, и еще две особы почувствовали острое недомогание, посещая косметический салон пани Ожешки, в котором, как всем известно, прически делают весьма искусно и со всем тщанием, а в мастерской мадам Оттис, где подрабатывают многие занятые в оперной костюмерной барышни, еще две особы упали в обморок. Автор коротенькой заметки, помещавшейся в самом хвосте колонки, справедливо сетовал на недопустимую приверженность прекрасного полу тугим корсажам и стыдил дам за излишнее внимание собственной персоне. В довершение всего автор сообщал, что вчерашняя театральная премьера удалась, и досадное недоразумение, повлекшее за собой порчу взбитых сливок на пирожных, доставленных как раз к началу представления из кондитерской Тиволи, разумеется, не смогло нанести ущерб великой силе искусства.
Анджей сложил газету и принялся за кофе.
Рапорты, поданные в канцелярию Синода, не лгали ни единым словом. Он вообще полагал, что на самом деле все гораздо хуже, чем представляется здешним осведомителям. Впрочем, если бы было иначе, он бы сюда не приехал.
У крыльца оперы понемногу начиналось смутное движение. Подкатывали редкие пока коляски, топтались разносчики с лотками и продавцы театральных афишек, у заколоченного наглухо окошка кассы в тщетной надежде выстроилась небольшая очередь — по большей части плохо одетые студенты местного коллегиума, барышни-курсистки — все как одна в смешных шляпках на стриженых головах, и в очках, — еще какие-то невнятные граждане. Под портиком, куда не так заметало снегом, занял пост воздыхатель с букетом — очевидно, поклонник несравненной и известнейшей Юлии Бердар. Анджею показалось, даже через оконное стекло проникает в маленький, жарко натопленный зальчик кавины томный аромат завернутых в пергаментную бумагу роз.
Он расплатился, сунул за пазуху куртки давешнюю газетку и вышел на улицу. Снег мело в лицо, воздух был свежим, будто весенним. Ветер принес душное дыхание чужих цветов и горячий запах свечного воска. До начала спектакля было еще около полутора часов.
— Вот, извольте видеть. Может быть, эти бумаги убедят вас в серьезности положения.
— Вы еще скажите, что я местным газетам верить должен! А там, между прочим, пишут то же самое.
С этим спорить было трудно. Еще труднее — с сигнатурами Инквизиции Шеневальда. Анджей знал, какое впечатление производят на посторонних людей эти бумаги.
Директор Нидской Оперы издал сокрушенный вздох, стащил с носа позолоченное пенсне, вытер крахмальным платком испарину со лба. Анджей, напротив, поежился: в директорском кабинете, где они вели этот разговор, стоял лютый холод. Ему даже показалось, что на кафельных изразцах грубки серебрится изморозь. Надо полагать, дела у пана директора идут куда как не сладко. Интересно, в уборных у актерок такой же мороз? Или их он все-таки жалеет… А то ведь, если не жалеть, скоро и выйти на сцену будет некому.
— Могу ли я надеяться, что ваша…миссия не нанесет ущерба сегодняшнему спектаклю?
Анджей задумчиво подышал в меховой воротник куртки.
— Ну, вы же не думаете, что я прямо отсюда несравненную панну Бердар на дыбу поволоку.