Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 29 из 59 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Перекрестившись на образа, он пошел к распахнутым дверям, гадая, разошлись ли уже гости, и совершенно точно зная, что сейчас будет остановлен. Кем, почему — он понятия не имел, не желал задумываться над этим. И нисколько не удивился, когда у кропильницы кто-то неслышно тронул его за рукав. Повернул голову и увидел старого Гивойтоса. — Выйдем, сыне, — сказал он и повел плечами, так тяжко было ему под костельными высокими сводами. Легкая тучка набежала на солнце, брызгал невесомый дождь. Пахло мокрой землей, молодыми листьями, теплым речным паром. Будто зеленый древесный сок лился с неба. Двое мужчин сидели на деревянной скамье под мурованой стеной старого храма. Старый, в белом корзне, и молодой, но чем-то неуловимо схожий. Может быть, выражением отчаяния, застывшем на загорелом худом лице. — Все когда-нибудь кончается. Закончилось и это. Мне — время уйти. — За Черту? Совсем?! И ничего нельзя сделать? Хотя бы еще несколько месяцев! — Как будто за этот срок что-то переменится… Дело не в этом, мальчик. А в том, что ты остаешься — один. Здесь — и там, где меня больше не будет. Как ты управишься со всем этим? Он не представлял. Он не знал, что ответить. Все, что сейчас сказал ему Гивойтос, было чистой неожиданностью. Пяркунас, что ему делать?! Как удержать то, что стоит там, у Черты, только и дожидаясь возможности хлынуть в вещный мир? Разорваться надвое? Похоронить себя заживо? Что, что делать? — Найди его, — сказал Гивойтос. — Того, кто встанет с той стороны. Ты знаешь, о ком я говорю. Анджей молчал. Ему нечего было ответить. Возражать и спорить глупо, решения у задачи нет, мир катится в пропасть, и нужно нечеловеческое усилие, чтобы всего лишь удержать его в этом падении. Какие уж тут разговоры. Анджей закрыл и открыл глаза. И понял, даже не оборачиваясь, что рядом никого нет. Поверхность скамьи, лицо и руки были мокрыми от дождевых капель. И только рядом на дереве осталось сухое пятно. Струи усиливающегося ливня быстро заштриховывали его косыми чертами. А потом небо обрушилось на землю. Часть четвертая. Лето Валмиере. Глава 11. Мариенбург — Крево. Начало апреля 1909 года. Весна в Мариенбурге всегда запаздывает. Вокруг уже вовсю тает снег, просели и стали ноздреватыми сугробы, вдруг сделалось глубоким и синим небо, а здесь по-прежнему стылая слякоть, вьюжит, и бесконечные сумерки, от которых кажется, что на дворе не март, а непроглядный унылый ноябрь. Но однажды поздним вечером — почему-то это всегда случается поздним вечером! — поворачивает вспять ледяной колючий ветер, дующий с северного близкого моря, и вдруг начинает весело и шумно литься вода с крыш. Литься и яростно стучать в жестяной подоконник! И с грохотом обрушивается намерзший в водостоках лед… огромные молочно-белые глыбы вдруг рассыпаются тысячами острых осколков, и каждый — как обломок волшебного тролльего зеркала, разбивается о мокрую брусчатку и ранит в самое сердце… И ты внезапно понимаешь: весна уже здесь, уже на пороге. А ты опять опоздал, опять все пропустил, где и был-то — черт тебя разберет, и виноват перед всем миром за это, и прощения нет, и чем искупить вину — совершенно не понятно. Сизые сумерки за огромными окнами медленно набрякали синевой. Точно кто-то медленно лил в мутную воду чернила. Каплю за каплей. Кружились и падали, подсвеченные далекими фонарями, крупные хлопья снега — будто бы Сочельник, а не исход марта. Но в воздухе уже витало что-то неуловимое, нечто, о чем раньше говорили — «предки дохнули теплом из могил», и даже здесь, в пыльных университетских аудиториях, ощущалось это странное. Хотелось на волю, под ставшее внезапно высоким и огромным ночное небо с яркой Вечерницей — переливающейся сине-зеленой звездой над самой линией горизонта, хотелось в городской парк, к заснеженным крутым обрывам. Бродить по аллеям, трогать пальцами влажные ветки сирени с уже набухшими почками… Какая весна была в Крево! Вот буквально еще три дня назад. Март приехал туда всего на неделю — посидеть в архивах тамошнего Этнографического общества, а вместо этого ввязался в странную компанию. Не то студенты, не то инсургенты, а всего верней — болтуны и идеалисты, и девицы в этой компании были странные, а все больше страшные, нигилистки по последней моде, потрошительницы лягушек. Март не считал себя ни циником, ни ретроградом, но подобное отношение к жизни ему претило и вызывало брезгливость. Даже удивительно, как он, при всем своем внутреннем чистоплюйстве, увлекся до того, что согласился читать стихи на их сборище в городском парке. То, что случилось потом, он не забудет, наверное, до конца своей жизни. Эту внезапно взбесившуюся толпу, и низко надвинувшиеся тяжелые тучи, из которых сыпанул короткий и злой ливень… и ему казалось, будто, вместо озверелых лиц, вместо привычных, знакомых домов на Лукишской площади, и красных башен костела святых Сымона и Алены видит он огромное, бескрайнее поле, и конников в тяжелых латах с одной стороны и безликую, мертвую рать — с другой. Март стоял на ступенях костела и смотрел. И не понимал, искренне не понимал, что происходит. Толпа вировала, подбиралась к сложенной из дикого камня низкой ограде. За оградой был выложенный брусчаткой пятачок, на котором тесно сошлись отлитая из темной бронзы колокольня и такой же темный, бронзовый святой Юрий, побивающий копьем змия. До победы Юрию было еще далеко: змий шипел, поднимая к небу узкую хищную голову, и из пасти его вырывались длинные языки огня. Они надвигались беззвучно, стремительно и неостановимо, как волна, как ночная тьма падает на землю, когда заканчивается день, просто потому, что таковы законы природы. И, словно этого ужаса было мало, Март вдруг различил среди навьего воинства — себя самого. Живого. Настоящего. Ничем не отличимого от того, который стоял, обнимая бронзового змея, на костельном подворье. За спиной его было мертвое воинство, а впереди — живые, и Март совершенно отчетливо знал: он может приказывать тем, кто идет за ним. У него есть на это власть и сила. И еще он знал: от того, кто победит в этом примстившемся ему сражении, зависит его жизнь. И жизни всех людей, которые оказались на площади вместе с ним. И вон той рыжеволосой девицы в потертом кожушке тоже. Он понятия не имел, кто она ему, он видел ее впервые в жизни, но странным образом запомнил ее бледное, с россыпями веснушек, скуластое лицо, и медную расплетшуюся косу… толпа вынесла девицу к фонтану, и она, пытаясь избежать давки, вспрыгнула на бордюр, обрамлявший пустую каменную чашу… а потом здоровенный широкоплечий хлопец пробился к ней через беснующееся людское море, схватил в охапку, прижимая к плечу рыжую непокорную голову, и понес — будто куклу, не обращая внимания на протесты и крики. Марту казалось тогда, самое страшное — обернуться и взглянуть в глаза тем, кто стоит за спиной. И заставить их повернуть обратно. Как медленно движется время, как растянуты в нем движения, будто осенняя мошка тонет в золотом меду…
Обернуться. Только обернуться. Так мало и так невозможно много. Что было потом, Март не помнил. Помнил только — внезапно кончился дождь, перестали хлестать в лицо колючие ледяные струи, и небо в острых разрывах туч сделалось вдруг далеким и нестерпимо ярким. Он закрыл глаза, сообразив наконец, что это просто показалось солнце. Март пришел в себя на больничной койке, на вторые сутки, и сестры из кляштора святой Алены, ходившие тут за больными, долго удивлялись, как же ему повезло. Говорили, что в давке на Лукишках погибло почти полсотни народу, а скольких подавили — никто и не считал. Март потребовал свои вещи, подписал бумагу, что отказывается от лечения, и, шатаясь от слабости и тошноты, вышел на больничный двор. Там была весна, золотые головки мать-и-мачехи в сухой траве на заброшенных клумбах, легкие облака и теплый ветер. И дорожки в больничном парке были засыпаны коричневыми и мохнатыми, как гусеницы, тополевыми сережками. Точно такими же, как в том парке, где Март, накануне давки на площади, читал стихи по просьбе своих новоявленных приятелей. Он не был ни инсургентом, ни наивным возвышенным юношей — из тех, которые сперва до хрипа в горле защищают истинность совершенно чуждых им идей, а потом так же истово идут за эти идеи на плаху. Март на плаху не хотел. Кроме того, зачем-то же он изучал почти три года в стенах Мариенбургского герцогского университета военную историю. И интерес господ, которые пришли к нему в номер кревской гостиницы побеседовать и справиться о здоровье, совсем ему не понравился. Он уехал в столицу первым же поездом. И немало удивился, когда увидел вылизанный метелью длинный перрон Мариенбургского вокзала, низкое небо с тяжелыми снеговыми тучами, и сизые сумерки вместо апрельского дня. *** На кафедре было темно, пахло сырой бумагой и мышиным пометом. Привычный дух знаний, вот уже не первое столетие обитающий в университетских аудиториях. Март желчно усмехнулся. Зря он сюда пришел, да еще и так поздно. Зимний вечер лился в незашторенные окна, наполнял кабинет лиловым сумраком с отсветами дальних фонарей. В дальнем конце кабинета, за фанерной перегородкой, горела укрытая свернутым из газетных страниц колпаком лампа. Март чертыхнулся про себя. Меньше всего ему хотелось сейчас разговоров, а обозначь он свое присутствие — и разговоры непременно начнутся. Университетские старики его любили. Наивно полагая, что он — будущий оплот академического языкознания Шеневальда и Лейтавы. А он не оплот. Он вообще никто, — по крайней мере сейчас, вот в эту секунду, когда он стоит посреди пустого кабинета, чувствуя, как странно течет время сквозь пыльное полутемное пространство и сквозь него самого. Так хочется стать никем, исчезнуть и затаиться, и вдруг понимаешь, что поздно, поздно, что для тебя уже все отмеряно и назначено… — Пан Рушиц, голубчик, куда же вы?.. Он кувырком, не чуя под собой ног, ссыпался по лестнице вниз, в такой же пустой отделанный розовым судувским мрамором вестибюль, толкнул руками тяжелые створки дверей и оказался на улице, под высоким темно-синим небом, с которого смотрели большие звезды. Они были видны так ярко, так отчетливо, и отсветы городских огней не затмевали их. Казалось — ты летишь рядом с ними и можешь коснуться ладонью каждой. Март пришел в себя возле тумбы с театральными афишами. Оглянулся: из-за плеча смотрела с плаката с насмешливой полуулыбкой на красивом, с неправильными чертами лица, прима императорского театра Юлия Бердар. В трех шагах топтался, нерешительно мял в руках перчатки пожилой господин в наброшенном на плечи пальто с бобровым воротником. Темный мех блестел мириадами мелких капель. — Март Янович? Вам дурно? Я могу что-то сделать для вас? — Вы кто? — Это неважно. Если Март Янович Рушиц — это вы, тогда я имею вам передать… И выговор, и то, как этот человек строил фразы — все выказывало в нем чужеземца. Выходца из глухих провинций Лишкявы. Здесь, в столице Шеневальда, это было не то чтобы странно… но в числе друзей и знакомых Марта было слишком мало его земляков. Да, практически, не было никого. — Янис Рушиц — ваш отец? — Допустим. — Март Янович, я должен знать совершенно точно. Да? Хорошо. Тогда вот, он оставил это вам. — Что это? — Март в недоумении уставился на узкий конверт в руке своего собеседника. — Я полагаю, вы прочтете и все узнаете. — Это завещание? — Насколько я знаю, пан Рушиц не оставил после себя завещания. Нет, он не был моим другом, но знакомы мы были, скажем так, довольно хорошо. И в силу этого знакомства я не спрашиваю у вас, как так сложилось, что отец и сын не были близки… Вы не мальчик, вы догадываетесь, что жизнь гораздо более сложная штука, чем это кажется на первый взгляд… Но мне больно думать, будто вы не пожелали бы узнать, что он хотел сказать вам напоследок. Напоследок, подумал Март отрешенно. Теперь, стало быть, это называется так. Он видел отца в последний раз, когда ему было пятнадцать. Тогда его родители разошлись, и Март с матерью уезжали жить в Крево, где у матери остались какие-то родственники. Март тогда все еще удивлялся, что родители расстались мирно, с тихой грустью и даже, как Марту показалось, с неким подобием любви… Отец не писал им никогда и не приезжал, но после развода Март ни единого дня не чувствовал себя брошенным; отец присылал им деньги — аккуратно и довольно значительные суммы, и издалека, незаметно, следил за их жизнью, так что Март вырос в твердой уверенности, что мир добр, а неразрешимых проблем не существует. Потом отец помог Марту поступить в университет в Мариенбурге, и не стал настаивать ни на инженерном, ни на юридическом или медицинском факультете. Март выбрал историю и языкознание, и отец не стал возражать. Как будто ему вдруг сделалось все равно. Но Март знал, что на самом деле это не так. — Он еще просил передать на словах, что будет весьма вам благодарен, если вы в точности исполните все, о чем он вас просит. И простите, Март Янович, но я позволю себе присоединиться к этой просьбе. От этого слишком многое для нас зависит. — Для кого — для нас? — Это неважно. Сейчас неважно. Всего доброго. — Постойте! Вы не можете вот так…
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!