Часть 33 из 59 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Но он верил себе, и верил Эгле, и этим янтарям, разбросанным по постели.
— Одевайся и уходи.
Расма потянула простыню, смущаясь его взгляда. Юрген отвел глаза: на белом льне отвратительными до тошноты и яркими проступали уже высохшие кровавые пятна.
Над морем шли низкие грозовые тучи, и это было так красиво — белый песок дюн, бурлящее черно-лиловое небо над головой и яркие малиновые цветы шиповника, растущего по кромке леса, — что становилось трудно дышать.
Увязая в песке, Юрген дошел до самой воды, остановился, из-под ладони глядя на пролив. Так хотелось увидеть тот, другой берег. Но не сегодня, когда в воздухе висит дождевая морось.
Чужих шагов за спиной он не услышал — прибой, ветер, чаячьи крики глушили любые другие звуки. И очень удивился, ощутив, как острая игла вошла в сердце, разрывая и раня, заставляя горлом выплескиваться черную кровь.
Он упал ничком, в накатывающие медленные волны прибоя, и еще успел увидеть, как море выносит и кладет в ладонь острый сколыш янтаря.
Эгле простилась с ним. Больше нечего желать.
***
— Садитесь, проше пана. Подождите здесь, вас известят, когда пан Кравиц сможет вас принять.
Шаги стихли, и Март остался один в этой просторной и пустой комнате, где от по стенам сплошь, от пола до потолка, тянулись панели с множеством одинаковых выдвижных ящиков. Как будто каталоги в библиотеке. Но это место не было библиотекой. Судя по табличке на дверях, здесь помещался публичный сектор архива Кревского отделения Инквизиции Шеневальда. Но Март шел вовсе не сюда, он всего лишь руководствовался отцовскими бумагами. Он пришел, предъявил на входе свой студенческий допуск и очень удивился, когда его впустили, не задав ни единого вопроса, как будто давно уже ждали. И проводили вот сюда, в эту залу, где всей мебели — только обитый зеленым штофом стул, отбрасывающий косолапую тень на медовом, залитом солнцем паркете.
Март остался один, и стоял, неуверенно опираясь на спинку стула, подставив лицо солнечному лучу, проникавшему внутрь сквозь длинное узкое окно под самым потолком.
Как могло так случиться, так совпасть, что глава Инквизиции Шеневальда оказался именно в этот день в Крево? Зачем ему Март Янович Рушиц, не просивший аудиенции, да и вообще искавший здесь совершенно другого человека? И как быть с просьбой ксендза Яниса из костела святого Роха на Золотой горке, который просил не превращать встречу с Кравицем в официальный визит?
Золотая игла слепила глаза, пылинки, стронутые со своих мест движением воздуха, заставляли голову кружиться, и мгновение спустя Март понял, что сейчас упадет. А еще внезапно тихий многоголосый шепот наполнил гулкое пространство. Слов разобрать не получалось, но все время чудилось — вот-вот, и смысл их станет понятен, и тогда он узнает… вспомнит… что?
Где-то далеко били часы. Наверное, на ратушной площади. Или в чужом кабинете.
Шатаясь, как пьяный, Март подошел к стене. Выдвинул наугад ящик. И понял, что сходит с ума.
Там были письма. Только письма и ничего больше. Ломкие от старости конверты, надписанные выцветшими чернилами, косым, давно вышедшим из моды почерком. Без марок — только штемпели полевой почты.
Он так и не понял, что случилось, как это произошло. Но только внезапно качнулся воздух, и еще раз ударили часы, и письма хлынули отовсюду, из всех ящиков, странным образом оказавшихся открытыми. Конверты падали и кружились в воздухе, обтекая стоящего внизу человека, будто дождевые струи, и тысячи, тысячи голосов сливались в единый, но слов все равно было не разобрать.
Протянув руку, Март поймал один конверт. Так человек, оказавшись в осеннем парке, протягивает руку в водоворот листопада и ловит один, случайный, багряный кленовый лист, и от того, что золотой поток лишился именно этого листка, неуловимо, но навсегда вдруг меняется чужая судьба, и мир уже не принадлежит тебе, а ты — миру…
Помните нас!! Помните нас, пока мы еще живы! Пожалуйста, помните, ведь это такая малость — просто вышептать перед тем, как заснешь, имя того, кто тебе дорог. Пока мы еще живы… и стократ более, когда нас не станет.
На конверте, в левом верхнем углу, была аккуратно приклеена канцелярская бирка. «Год 1763-й», — было написано на ней. Год, когда завершилась Болотная война. Когда Стах князь Ургале, милосердный в гневе своем, узнав о том, какие силы в действительности привели его к победе, отправил всех братьев по оружию в яму с негашеной известью.
Март бросился прочь. Столкнулся в дверях с высоким человеком, не разглядел лица, шарахнулся в сторону, больно впечатавшись плечом в дверной косяк.
— Март Янович, куда же вы?!
На улице было пасмурно и тепло, небо истекало последними каплями дождя, и летели брызги с деревьев. Март опустился тут же, на ступеньку крыльца, утишая бешеный гон сердца, и только теперь понял, что совсем не может дышать.
Но почему-то это его совсем не испугало.
Часть четвертая. Лето Валмиере. Глава 12.
Мариенбург, Шеневальд.
Конец мая 1908 года.
— Один Господь, панна Бердар, свидетель моим страданиям! Только он один знает, драгоценная панна, сколько я терпел ваши эксцентричные выходки! Но теперь, клянусь, я положу этому конец!
В кабинете директора Мариенбургского императорского театра было сильно натоплено, невзирая на теплый майский вечер, и пахло так, как может пахнуть только в театре: пылью, горячим сценическим гримом, лежалой бумагой и немного машинным маслом. И эти запахи, и пышущая жаром кафельная грубка, на изразцах которой Юлия своей собственной рукой когда-то очень давно нарисовала злобную кошачью рожу. И вот еще надписи, тушью и кажется, даже губной помадой. «Июнь. Баркарола». «Две контрамарки на Аиду, бельэтаж».
Она чувствует себя в этом кабинете так, как будто это ее собственный будуар. Она всегда была здесь, в театре, как дома. Потому что собственно дома у нее не было.
Но это было давно.
Как она будет жить, когда лишится всего этого? Да и будет ли, сказать трудно.
— Вы расторгнете со мной контракт? — спросила она и, достав из сумочки портсигар и мундштук, неторопливо закурила. Директор привычно бросился подносить спичку.
— Помилуйте, драгоценная панна, как можно! Посреди сезона… ведь это ж какие убытки!
— Убытки, — подтвердила Юлия, выпуская облако ароматного, пахнущего вишней дыма.
Ей до смерти хотелось на улицу, в прозрачный майский вечер, на бульвар, где пахнет сиренью и низко прильнуло к земле грозовое небо. Но нужно закончить как-то это все.
Юлия всегда испытывала мучительную неловкость, когда приходилось говорить людям гадости, и так ненавидела и смущалась себя в эти минуты, что от отчаяния выглядела полной стервой. Чтобы никто не догадался, что у нее внутри.
— Вам придется уплатить неустойку.
Юлия молчала, курила и смотрела в окно. Директор нервничал. Стащил с носа позолоченное пенсне, принялся суетливо протирать бархатной салфеткой.
— Голубушка, но помилуйте, ведь три пропущенных спектакля! И я даже не спрашиваю у вас, где вы были! Я же понимаю, вы — звезда, обворожительная женщина к тому же, и это так понятно… поклонники, голова кругом…
— Вы меня с кем-то путаете, милейший. И насколько мне известно, спектакли все-таки состоялись.
— Разумеется, состоялись! У нас же репутация!.. Но вторым, вторым составом, и многие были недовольны, и даже вот из канцелярии его сиятельства прислали рекламации… Две с половиной тысячи шеневальдских крон, так-то.
— Вот, — сказала Юлия, щелкнув замочком ридикюля и подавая директору сложенный вчетверо лист бумаги.
— Что это? — он воззрился на ее протянутую руку с таким лицом, как если бы увидел гадюку.
— Мое прошение об уходе. Я приняла решение оставить сцену.
Наверное, после этих ее слов должен был последовать грандиозный скандал. С заламыванием рук и паданием на колени, возможно, даже с битьем посуды… вот эта изящная чайная пара — синее с золотом — вполне подойдет… если бы Юлия дала себе труд негодовать, а директор — побыстрее осознать ее слова и решить, что его мольбы и взывания к разуму способны еще что-то изменить.
Но ничего этого не случилось.
Рев автомобильного мотора и визжание тормозов отчетливо донеслись в кабинет сквозь плотно запечатанные рамы. Как будто стекло и дерево сделались вдруг проницаемыми для звуков из внешнего мира. Рев мотора и визг тормозов, а еще грохот крыльев голубиной стаи, которая, будучи потревожена шумом, сорвалась в небо с фронтона театрального здания, и трамвайные звонки, и уханье медных литавров оркестра на бульваре… и почти сразу же вслед за этим и Юлия, и директор Мариенбургской оперы прильнули к окнам.
Огромное черное авто, сияющее лакированными боками, хромом и никелем, похожее на хищного стремительного зверя, развернулось перед крыльцом театра, остановилось, но еще секундой раньше открылись с двух сторон машины двери, и как только авто замерло в неподвижности, на брусчатку вышли четверо мужчин, одетых в черное, со странной, нездешней небрежностью и в одежде, и в жестак. Двое остались стоять у подъезда, а двое других устремились по полукругым широким ступеням. При этом один из этих идущих, самый, пожалуй, высокий, вскинул вверх голову, и Юлия мгновенно узнала Анджея.
Никогда она не боялась этого человека. Но тут… тут ей сделалось отчетливо не по себе. Однако подумать о том, как она будет вот сейчас говорить с этим новым, незнакомым и страшным Анджеем, Юлия не успела.
Распахнулись настежь белые с золотой лепниной двери директорского кабинета, теплый, пахнущий дождем сквозняк ворвался внутрь, взвихрил на столе бумаги, дохнул влажной испариной на зеркало над камином, заставил дребезжать тонкий фарфор так и не разбитой Юлией чашки. Полетели с сирени в вазе на каминной полке лиловые мелкие лепестки.
— Я тебя едва нашел. Собирайся, ты уезжаешь. Да, мое почтение пану директору, простите великодушно.
Она стояла у окна и глядела на Анджея, и на сумрачного, такого же страшного Яра за его спиной, и не могла сдвинуться с места — до тех пор, пока Анджей не приблизился вплотную и, не обращая ни на директора оперы, ни на пана Родина никакого внимания, поцеловал ее — крепко, едва не до обморока.
— Что случилось, пан Кравиц?
От этого вопроса, заданного Юлией сухим, еще прерывающимся от нехватки дыхания голосом, он точно очнулся, и то выражение кромешного ужаса, так ошарашившего Юлию в первые мгновения этой встречи, схлынуло с него. И стало ясно, что перед ней — самый обычный человек, из плоти и крови, и просто там, во всем остальном мире, происходит что-то такое, чего никто из смертных пока не способен ни увидеть, ни осознать. А он, стоящий на грани между навью и реальностью, уже затоплен этой тьмой, и не хочет здесь и сейчас ничего — кроме как уберечь ее, Юлию Бердар. Так, задыхаясь, выносят из водяной бездны утопающего, надрываясь и кашляя, захлебываясь желчью, и очень мало заботятся в процессе о собственном виде в глазах окружающих.
Юлия вышла из кабинета стремительно, ни разу не оглянувшись. Полностью осознавая себя. Понимая со всей возможной отчетливостью, что в это мгновение обычная ее жизнь кончилась, а что дальше — бог весть.
Яр с молчаливым почтением придержал перед ней створку двери.
Темные улицы, желтые огни фонарей — лихорадочный свет, пятна на черной брусчатке, — немо застывшие струи фонтатов на площади перед герцогской резиденцией. В самой резиденции будто все умерли: черны окна, черны дорожки парка за кружевной чугунной оградой, и тяжелое предгрозовое небо повисает над кронами вековых тополей, изредка просверкивая молниями… Город отплывал, будто отслаивался картинками с памяти — вот было, а вот уже и не вспомнить.
В салоне авто тоже было темно, и от этого, а еще от мерного шуршания шин и гуденья мотора клонило в сон, но Юлия совершенно четко знала: спать сейчас нельзя. Еще придет время, она успеет выспаться. Потому что, если она пропустит хоть секунду из этого оставленного ей недолгого времени рядом с Анджеем, будет потом жалеть до конца жизни. При этом она понятия не имела, откуда знает, что осталось так мало. Но хотелось обнять его, вцепиться в локоть, положить голову ему на плечо, и так застыть, стать мошкой в янтаре, чтобы секунды остановились. Чтобы даже часы на запястье у Анджея перестали тикать.
— Поспи пока, — сказал Анджей негромко.
Юлия улыбнулась. Он всегда умел слышать, о чем она думает.