Часть 57 из 59 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Иного, более короткого пути добраться из Крево в Ургале Анджей не знал.
Не было его, другого способа.
Но прежде, чем он окажется в Ургале, предстоит решить еще одну задачу. Наверное, самую простую из всех, что его ждут на этом пути.
Это была самая окраина Ликсны – узкая речушка с ивами и осокой по берегам, перекинутый с берега на берег горбатый мост, фабричные трубы в серой пелене. Впереди, за мостом на пригорке краснокаменное здание ликсненского лицея – проклят будь тот день, когда он впервые ступил на его порог. Не случись этого – как знать, может быть, Варвара осталась бы жива. Они бы не встретились ни за что на свете, и не затянул бы ее в себя безжалостный маховик событий… и на совести многих и многих людей было бы легче.
Слава богу, здесь не осталось никого, кто может его упрекнуть.
Хотя зря это он. Всегда найдется добрая душа, способная бросить камень.
Траву здесь не косили, наверное, никогда. Буйно разросшиеся лопухи и молодая крапива, одуванчики – все это сочилось водой, липло к одежде, к ладоням, пахло одуряюще и пряно, кричало о жизни, тянулось к небу, подступало к горлу – взахлеб, больно, яростно.
Лился с низкого неба теплый травяной сок.
Анджей обошел здание больницы, то и дело заглядывая в окна, надеясь отыскать приемный покой. Стучаться в двери не хотелось – вряд ли ему обрадуются здесь в такой ранний час. Но везде было темно и тихо, можно было даже подумать, что больницу давно закрыли за неимением больных. Но наконец он заметил падающее на траву пятно теплого света – за углом здания горел свет в окне, низко, почти у самой земли.
Приникнув к мокрому от дождевых капель оконному стеклу, Анджей увидел белую маленькую комнатку – застеленная простыней и клеенкой кушетка, стеклянный шкафик, в котором склянки и опасно блестящая хирургическая сталь, белый стол, освещенный кругом света, падающим от лампы с зеленым стеклянным абажуром.
На столе, небрежно прикрытые марлевой салфеткой, уютно расположились стакан с чаем в железном резном подстаканнике и блюдце с бутербродами. Аккуратно нарезанный черный хлеб, розовое с прожилками деревенское сало и зеленые перышки молодого лука.
Господи боже милосердный, сказал себе Анджей, ясно ощущая, как в желудке все сжимается и рот наполняется горькой слюной. Кто-то же – вот, живет. Пьет по ночам крепкий чай, пахнущий дымом и, наверное, мятой. Ест бутерброды, газетку, поди, читает…
Он постучал в окно костяшками пальцев и нисколько не удивился, когда почти сразу же к стеклу приблизилась помятая и донельзя перепуганная физиономия.
— Господи боже святый!..
— Казик, открывайте.
Бледное личико подсунулось ближе, прижалось к самому стеклу, и Анджей вдруг подумал, как славно, что есть люди, которых не меняют ни годы, ни обстоятельства. Разве узнал бы он пана Квятковского – лекаря из Ликсненской больнички и по совместительству штатного венатора, теперь, правда, уже бывшего. Разве узнал бы Анджей его, если бы не это испуганное помятое лицо с яркими пятнами румянца на впалых щеках, с белесыми бровками над полными ужаса и остатков сна глазами.
Заколоченные на зиму рамы не поддавались, Казик возился, пытаясь поддеть скальпелем ржавые гвозди, но выходило плохо.
— Кругом идите, пане венатору. Я вам с крыльца отопру.
Кусты черемухи у парадного входа больницы в рассветном сумраке казались привидениями, сыпались в лужи мелкие белые лепестки, и горький запах плыл по саду – такой густой, что немели от боли виски и будто что-то обрывалось в груди.
Он так долго возился с засовом, что можно было подумать – Ликсненскую больничку заперли на веки вечные, да еще и заклятие на замок наложили, чтобы подлые навы не пришли по Казикову душу. Потому что больных здесь, похоже, не осталось. Выздоровели все внезапной божьей милостью.
— Казик?..
— Сейчас, минуточку!..
— Казик, ты… не хочешь меня впускать?
Выкрашенные коричневой краской двери наконец открылись. Глухо звякнула щеколда. Казимеж Квятковский – в старом больничном халате поверх пижамы, маленький и жалкий, отступил назад, в темноту коридора. Масляная лампа, которую он, видимо, поставил на пол, пока ковырялся в замке, опрокинулась, треснул стеклянный колпак, зашипев, погас тлеющий фитиль.
Наступила беспросветная тьма. И тишина, в которой не было ничего, кроме прерывистого дыхания стоящего рядом человека. Наверное, если так постоять еще минуту, можно будет услышать, как колотится у него сердце. Часто-часто, того и гляди, собьется и замолчит.
— Ты боишься меня, Казик, что ли?
—- А… а как же вас не бояться, пане Кравиц. Если вы померли… извините.
— Кто тебе сказал такую глупость?
Они шли больничным коридором, слабо мерцали под потолком лампы. Казик с трудом поспевал за широким шагом бывшего начальства, и это изрядно нервировало.
Наконец пришли.
— Ну, — сказал Анджей, присаживаясь к столику и отхлебывая из стакана уже остывшего чаю. – Так с чего ты решил, что я преставился?
— В газетах писали, — Казик переглотнул. Дыхание его сделалось чуть спокойнее. Оно и понятно – призраки, если и являются на рассвете, то вряд ли ведут с ближними осмысленные беседы и пьют чужой чай. Еще, поди, и от бутерброда сейчас откусит, с него станется… – Писали, что пан венатор Инквизицию распустил, а после помер. И навы его живьем к себе в болото утянули. А что, вранье?
Было смешно и грустно одновременно. И жаль до кома в горле этого человека – одного из многих, кому не суждено было уцелеть в такое страшное время. То, что прямо сейчас пан Квятковский формально жив, не имеет никакого значения: когда ты утрачиваешь себя, ни о какой живой душе разговаривать больше нет смысла.
— Ну, как видишь, я вполне живой и даже некоторым образом здоровый, — Анджей поставил на стол почти пустой стакан. Хватит уже глумиться над человеком. Тем более, что сейчас придется просить его об услуге, которая мало кому из людей по силам. А уж Казику так и вообще. Но выбора нет.
— Судя по всему, практику ты не оставил.
Казик смешно развел руками:
— Но ведь жить как-то ж надо, пане… Инквизиции теперь, конечно, больше нет, да и нав тоже… но ведь женщины рожать не перестали. Даже здесь, в Ликсне.
— Тебе придется поехать со мной. В Ургале. И не говори, что ты не можешь.
Казик прерывисто вздохнул, закашлялся, прикрывая рот ладошкой, отвернулся. Анджей сидел и смотрел, как содрогаются от кашля его плечи.
Разумеется, Квятковский имел полное право послать его ко всем чертям. Это раньше Кравиц был ему большим начальством, а теперь они друг другу – никто. Он мог бы выставить Анджея взашей или просто вежливо отказаться. Или выйти в коридор, плотно закрыть за собой двери, снять телефонную трубку и позвонить в полицию. Бояться полиции князю Лишкявы, конечно, глупо, но пока они будут разбираться, время уйдет и кто знает, чем это все обернется.
Ничего этого Квятковский не сделал.
Откашлявшись, он принялся мыть руки – со всем возможным тщанием, как будто вот сейчас войдет в операционную. А после, вытерев слабые ладони хрустким от крахмала полотенечком с непременными красно-черными петухами, раскрыл стеклянные дверцы шкафика и принялся укладывать в видавший виды фельдшерский саквояж зеркала, пинцеты, скальпели. На Анджея Квятковский не глядел.
— Вы ничего не хотите у меня спросить, пан Казимеж?
— Если пан дозволит… могу я позвонить? С домашними проститься.
— Зачем? – изумился Анджей. И тут же понял: Казик совершенно уверен, что назад никогда не вернется.
Его всегда поражало это – готовность других людей пойти и умереть по его слову. Это было, и он ничего не мог с этим сделать. Только отвечать им тем же. И наверное, если бы не эта взаимная готовность, ничего бы и никогда ни у него, ни у Марта не получилось.
— Конечно, пан Казимеж. Звоните, конечно же. Я буду ждать вас на крыльце.
Сначала он увидел островерхие башни, взмывающие в дождливое небо над купами деревьев. Где-то за серыми тучами садилось солнце, и мягкий ружанцовый свет опускался на землю, заставляя светиться розовым и золотым тонкие шпили, обшитые серебром.
Птичий грай висел над старым парком, над укутанными дождевой моросью нежно-зелеными поплавами, над лежащей внизу, под обрывом, Кревкой – такой широкой, такой плавной здесь, в устье. Медленный колокольный звон плыл в воздухе.
Потом башни приблизились, словно кто-то поднес всю эту картинку ближе к глазам, и из-за тополевых крон проглянули выкрашенные охрой стены, стрельчатые окна верхних этажей и бойницы в зеленой траве холма, на котором стоял замок; строгие контрфорсы, зеленая от ряски вода во рву, перекинутый через ров полукруглый мостик… сложенный из дикого камня древний донжон, зеленый с серебром, тяжелый от сырости флаг на флагштоке. И будто отступившие в тень – аллеи парка… нет, леса, с мачтовыми соснами, с вековыми дубами… Издалека казалось, темный гравий, которым были выложены аллеи, течет и переливается, как вода. Потом Анджей понял – он действительно движется: ужиные ручьи и реки струились к замку, бурштыновые искры переливались и сияли в потоке, как утренние звезды.
Входная брама была распахнута.
— Пане, что это? – ошарашенно спросил Казик, с недоверием ступая на брусчатку двора.
— Ургале, — с нервным смешком ответил Анджей. – Это Ургале, разве ты не видишь? Руины и воронье, черт бы его побрал.
***
— Паничка, ясочка моя… Все уже хорошо… все будет хорошо, вот и лекарь приехал… надо держаться, надо! А вы идите, идите, пане, нечего вам здесь делать
Статная тетка в белой-белой намитке и клетчатой темной плахте ласково выпроваживала прочь. У нее были мягкие и ловкие руки и удивительное лицо. Ясные серые глаза сияли из-под широких, вразлет, бровей, упрямый подбородок, маленький твердый рот. Она была похожа на мадонну Мизерикордию, хотя, конечно, мадонной в этом покое была другая женщина.
Анджей все никак не мог оторваться от нее взглядом: утопающее в облаках подушек смуглое, искаженное болью лицо, рыжеватые пряди волос разметались, мокры от пота.
— Ты… иди, — вслед за Антонидой – наконец вспомнилось имя – сказала Юлия, слабо взмахнув рукой. – Иди, не бойся.
— Давай, — поторопил Вежис, который как встретил Анджея в надвратной браме, так и не отходил ни на шаг. – Пойдем выпьем с тобой. Баб не пускают в алтарь, а мужиков – к роженице. Ничем ты ей сейчас не поможешь. Давай, иди.
— Почему она не кричит?
В маленьком боковом покое было полутемно, светился огонь в полуоткрытой грубке – черемуховые холода, стылая весна, когда так хочется тепла и покоя.
— Дурница. Уж ей говорили – кричи, радость в мир несешь! Ни в какую. Сперва еще стонала, а как узнала, что ты приехал – молчит. Жалеет тебя. Дура.
— Заткнись.
Вежис разливал по низким, радужного шеневальдского стекла, келихам черную старку. Отсветы огня плясали в глазах.
— Да я бы вовсе рта не раскрывал, если бы это помогало. Кого ты привез?
— Квятковский, акушер.
— Хороший?