Часть 8 из 30 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
В объятия прибывшего пропала Рита.
— Как ты выросла за эти два месяца! — крикнул гость. — И как похорошела! Нет, невозможно, как актриса! Уже не Ширли Темпл, а почти как Мэри Астор! А у меня кое-что есть для барышни! — Полез в карман и достал из него небольшую куклу. — Вот подарок от дяди Вильгельма! Сюзя в варшавском костюме… Куплена на Старовце (Старом городе) нашей столицы!
Сели на гнутых стульях, которые опасно затрещали под их тяжестью. Рита, оробевшая немного, рассматривала игрушку. Через некоторое время отложила ее и скучая дула через соломинку, пока лимонад бурлил в стакане.
— Хорошо выглядишь, Вилек. — Попельский пошел по стопам дочери и съел кусок штруделя. — Ты похудел, брат, похорошел… Есть тебе не давали в этой Варшаве, что ли? Но говори о курсе! С каким результатом его закончил?
— С хорошим. — Аспирант Вильгельм Заремба сделал заказ жестами: он показал официантке штрудель и кофе приятеля, а потом коснулся пальцем своей груди. — Стрельба пошла лучше всего, хуже спортивные занятия… Но послушай, Эдзю, о курсе-то мы еще поговорим когда-нибудь водочкой… А сейчас у меня к тебе важное дело… Поэтому так звонил… Что уже сегодня… Что на изнасилование…
— Папочка, могу ли я еще что-нибудь съесть? Может андруты с нугой…
Попельский вынул носовой платок с монограммой, вышитой Леокадией, и вытер рот девочке. Он посмотрел в ее большие зеленые глаза, которые она унаследовала от своей покойной матери, и поцеловал ее в щеку. Этой нежностью хотел быстро скрыть радость — ба, даже слезы! — которые подступали ему к глазам, всякий раз когда долго смотрел на Риту. Совсем недавно понял, почему его охватило это резкое волнение, и нашел наконец определение того глубокого чувства. Это было сожаление и угрызения совести из-за неприязни, которую он питал к ребенку сразу после рождения, когда обвинял ее в смерти своей жены при родах. Теперь, однако, он отверг это объяснение. Причин для волнения он искал в отцовской любви и не подвергал этого чувства более глубокому анализу.
— Конечно, милая. — Попельский поднял руку, оглядываясь за официанткой. — Уже заказываем андруты и лимонад…
— Дело очень важное и страшное, — сказал Заремба на ломаном школьном немецком. — Я думал, что ты придешь один… Но для Риты это лучше сказать по-немецки… Но я говорю так, как нас за тридцать лет учил старый Марыновский, не так, как ты после Венского университета… Но с трудом, это для Риты…
— «Из-за Риты», это, наверное, хотели сказать, не так ли? — спросил его Попельский искусным академическим немецким.
— Наверное, так… Вот именно…
— Прости, брат, что тебя поправляю, это такая привычка учителя, бывшего воспитателя… Пожалуйста, андруты с нугой для моей дочери. — Он посмотрел на хорошенькую официантку, смешался и повторил просьбу по-русски.
— Сегодня иду на работу в первый раз за два месяца, после варшавских курсов, здороваюсь с коллегами, сижу за столом, думаю я себе «спокойно, вежливо начну день после двух месяцев отсутствия, этого проклятого курса; какая-нибудь чай, какой-нибудь завтрак у мамы Теличковой, кусок ветчины с свеклой, может, немного пивка», а тут такой завал работы, что… — Заремба проводил взглядом стройную официантку и снова перешел на ломаный немецкий. — В два пополудни звонит телефон. Знаешь имя Зигмунт Ханас?
— Нет.
— Это бывший контрабандист, богач. Живет год во Львове на Погулянке…
— Этот Ханас звонил?
— Нет, его слуга, мой шпик, впрочем. В полдень было собрание в доме Ханаса… Были Моше Кичалес и Виктор Желязный… Его дочь… Его дочь…
— Чья? Желязного?
— Нет! Ханаса! Ну знаешь, она… С ней что-то плохое…
— Что? Убита? Изнасилована?
— Нет! Мне не хватает слов, — небрежно бросил Заремба по-польски.
— Папочка, — Рита потянула отца за рукав пиджака, — а может, я бы так налистник с кремом и шоколадом съела, не андрут? Только пусть папа ничего не говорит тете Лёдзе! Она всегда злится, когда мы едим налистники, потому что дорого!
— Хорошо, милая. — Попельский заложил девочке прядь волос за ухо. — Иди к этой милой пани, — указал головой молодую официантку, — и измени заказ! Вместо андрутов налистники с кремом и шоколадом. Ну, не стесняйся! Ты уже большая барышня!
Рита неуверенно посмотрела то на отца, то на «дядю Вильгельма», после чего встала и подошла к даме, у которой официантка забирала пирожные, заказанные двумя элегантными студентами, сидящими рядом.
— Похищена, — Заремба говорил быстро по-польски, желая использовать отсутствие Риты. — Четырнадцатилетняя Елизавета Ханасувна была похищена вчера утром на Восточной ярмарке. Она почти слепая и повреждена умом. Не говорит. Сегодня состоялось собрание в доме Ханаса. Желязный и Кичалес обещали найти девочку и поймать похитителя. Не передадут его полиции. Наказать его должен сам Ханас.
Рита подошла к столу и села без слов.
— Ну и что? — обратился к ней отец. — У тебя будут налистники?
Девочка кивнула головой. Она была слегка надута — как всегда, когда папа уделял ей слишком мало внимания.
— А теперь уже только по-польски, — ахнул Заремба. — Ханас хочет нанять тебя для поисков, потому что у тебя есть связи в полиции и можешь их использовать, например разыскивая в архиве. Ты для него бесценный. Частный детектив и эксполицейский одновременно. Предложит тебе наверняка очень высокий гонорар. Он сходит с ума по поводу своей дочери. Только это я хотел тебе сказать…
— Наверняка, Вилюсь? Есть, наверное, еще кое-что, чего ты не говорил, но что я отчетливо слышу между слов. Это звучит для меня примерно так: «Я предупреждаю тебя, старик, не берись за это дело! Не вмешивайся в компетенцию полиции, если хочешь в нее обратно вернуться». Я хорошо понимаю это твое тайное послание?
— Хорошо, Эдзю. — Заремба сделал паузу, ожидая, пока официантка уберет со стола пустые тарелки и заставит его полными. — Правда, ни один закон не запрещает гражданину искать своих пропавших близких самостоятельно или с помощью частного детектива без информирования об этом полиции, но…
— Но ни один частный детектив не нарушает закона… — Попельский вставил ему слово, — если…
— Папочка, — ахнула Рита. — Пани мне, однако, дала андруты, а я хотела налистник…
— Солнышко, — Заремба обратился сладко к девочке, — дай-ка, дядя Вильгельм съест твои андруты, а папа закажет тебе сейчас налистники блинчиков… Ну что ты скажешь, Эдзю? Что частный детектив не нарушает закона…
— На самом деле, не нарушает закона, если примет такое поручение, — дополнил Попельский и погладил дочь по голове. — Так почему ты меня остерегаешь? Ведь все законно!
— Но нарушит закон, если он не передаст похитителя в руки полиции, только позволит заказчику восстановить справедливость собственными руками. А кроме того, Ханасом интересуются политические, — добавил Заремба по-немецки. — Именно поэтому! Вот и все. А теперь я иду в туалет.
— Где ты узнал этот разговорный оборот? — спросил по-польски Попельский и рассмеялся весело. — Aufs Klo gehen! Нас этому не учил старый Марыновский! Подожди, я провожу тебя. Папа сейчас вернется, милая. — Он повернулся к дочери. — С твоими налистниками!
Оба мужчины двинулись через центр кондитерской. Попельский обнял Зарембу за плечи и наклонился к его уху.
— Спасибо тебе, старик, за предупреждение. Я не возьму это дело!
— За Ханасом следит «двойка». — Заремба остановился и серьезно посмотрел в глаза друга. — Думаю, для них работал на пограничье… Не касайся этого дела, Эдзю! Ханас воняет издалека…
— Если бы ты спросил Риту, — Попельский улыбнулся, — что я больше всего не люблю, она ответила бы тебе: «жару, грязи и вони». Да, вони, мой друг!
— Что-то мне об этом известно, — засмеялся Заремба. — А кстати, это хорошо потренировать иногда иностранный язык и съесть при этом что-нибудь сладкое… Я уже знаю, — вздохнул он, — почему ты пришел сюда с Ритой. Скоро снова окажешься в полиции, и не будет для него времени…
— Рите тринадцать лет. — Попельский посмотрел на дочь, которая напевала что-то тихо. — Она жалуется еще очень по-детски, еще хочет со мной общаться, но уже скоро отстранится от меня. Будет оказывать мне великую милость, когда согласится пойти со мной на торт.
— Я вижу, что не только Ханас сходит с ума по поводу своей дочери! — сказал Заремба и отправился в туалет.
5
Он контролировал свое волнение, которое охватывало его всю ночь понедельника и весь вторник. Он никак не разгружал его. Впрочем, оно не всегда было одинаково сильным. Она опускалась, когда девочка скучала и баловалась. Тогда он укрощал ее капризы вкусными блюдами и сладостями. Наблюдая за ее огромным аппетитом, он впадал в самовосхищение.
Купил сегодня новые цветы и расставил их вокруг. Они должны быть свежие и душистые — как в первую брачную ночь, как тогда, когда стал мужчиной.
Похоть усиливалась в нем, когда девочка укладывалась на шезлонг и потягивалась распутно, как толстая, теплая кошка. Отгонял, однако, тогда эротических демонов и терпеливо ждал вечер вторника, когда должна была его встретить награда за его дисциплинированность и за доброту, которой одаривал свою маленькую подружку.
Момент вознаграждения как раз подходил. Он стоял на коленях над Элзунией и посыпал ее цветами. Их опьяняющий запах приводил его в сильное возбуждение. Он не беспокоился о нем, теперь ему уже не приходилось ничем себя ограничивать. Теперь он мог отказаться от любых запретов, которые смущали его и делали несчастным, без последствий он мог вернуться к тем дням и ночам, когда в семнадцать лет он пикировал в запахе тропических цветов.
Сбросил с себя халат. Левой рукой сыпал обильно цветами. Белые хлопья покрыли его добычу ароматным ковром. Правой рукой полез в чашу с жирным, скользким куриным белком. Размазал его по желаемым собой местам ее тела. Он смотрел сверху на ее очертания щеки и затуманенные бельмом глаза. Снотворное уже хорошо работало.
Воссоздавая себе позднее ход того вечера, помнил только то, что выполнение, конечно, произошло, но пронзило его сейчас жгучей болью. Приобрела она в его воображении измеримую форму — стала оловянной пулей, которая, вопреки физике начала подниматься и через несколько секунд вторглась в его горло и заблокировала пищевода. Он начал задыхаться и перестал владеть своим телом и его функциями. С шезлонга рухнул на пол и погрузился в темноту.
Очнулся через некоторое время. Ему было холодно. Его кожу покрывали красные пятна. Шатаясь на ногах, быстро оделся, после чего принялся вытирать с паркета различные выделения, которые, когда он был без сознания, выдавил из его тела внезапный и неожиданный приступ удушья. Он чувствовал ярость. Болезненный и короткий оргазм был недостойным унижением предыдущих долгосрочных приготовлений. Судороги пронзили его удовольствие, чтобы через некоторое время сбросить его на пол, который вскоре стала грязным и вонючим от его мочи.
С яростью поднял спящую неподвижную девочку и сунул ее голову в платье. На ее руки натянул рукава, на ноги — бархатные панталоны. С большим трудом и после нескольких неудачных попыток закинул ее себе на плечо и вышел из комнаты. В коридоре ее вес бросал его от стены до стены. Через некоторое время он оказался на заднем дворе. Вскарабкался с девочкой в машину, завел мотор и двинулся через спящий город.
Въехал в боковую, темную и длинную улицу. Он ехал осторожно и не слишком быстро, чтобы не вызвать возможных подозрений полицейских патрулей, проверяющих эти окрестности, где в это время года ночевали разные индивидуум из-под темной звезды. Ехал так четверть часа, сначала плавно, а потом подпрыгивая на суровых ухабам. В конце концов он добрался до одной из главных львовских улиц, с которой свернул влево — в сторону кладбища. Освободил его ворота, где он справедливо ожидал охранников. За казармами свернул с дороги вправо и через некоторое время заметил в тусклом свете фонарей цель своего путешествия. Выключил фары, энергично закрутил руль влево, выключил мотор и тихо вкатился на подъезд для автомобилей, идущий вдоль высокой стены, в которой были железные ворота.
Он вышел из автомобиля и поотворял все двери. Хотел проветрить внутренность. Не переносил запаха. Через несколько минут он наблюдал за окружающей обстановкой — квадратными и темными окнами фабрики слева и зданием справа. Он толкнул ворота и вошел на заросший сорняками двор, перерезанные следующей, более низкой уже стеной, за которой стояла одноэтажная мастерская, прилегающая своей короткой стороной к стене упомянутой фабрики. Здесь тоже было тихо и спокойно. Ни единого звука, ни одной подозрительной тени.
Он вернулся к машине, достал из багажника длинный кусок веревки, схватил девочку под мышки и потащил ее к воротам, потом вторгся в кусты и протолкнулся вместе со своей ношей через дыру в другой стене. Тяжело дыша, влез внутрь мастерской. Там крепко связал суставы рук и ног девочки. Он делал это грубо, с яростью вспахивая ее белое мягкое тело жестким шнуром. Зубы закусил на губах, острыми ногтями ранил внутренность своей руки. Когда уже связал жертву, встал и смотрел на нее некоторое время. Вытер пот со лба и со злостью отмерил ей мощный удар по ребрам. Она застонала, но не проснулась, как и двое клошаров, ночующих в заброшенном здании.
Четверть часа спустя зазвонил телефон в вилле Зигмунта Ханаса. Хозяин дома отложил папиросу и поднял трубку телефона, стоящего на столе.
— Забери свою слепую шлюху, — услышал он, прежде чем успел сказать «алло». — Сарай на заднем дворе фабрики на Кохановского, 84.
6
Доктор Иван Пидгирный был одним из лучших судебных медиков в Польше. Этот глава департамента Судебной Медицины университетского Медицинского Факультета был постоянным сотрудником полиции и экспертом в сфере патологической анатомии. В последние годы он расширил свои огромные знания медицины в обширной области психиатрии и психологии преступников. Закончив в Берлине соответствующие курсы из области этой новой и необычной сферы, Пидгирный открыл в себе новое призвание и решил написать книгу о психологии преступников, особенно убийц и насильников. Все еще, однако, не только у него было слишком мало данных, но также не смог указать движущего фактора, который подталкивал бы людей на преступления. Не мог поэтому построить теории, так как получил противоречивые результаты подробных исследований. А проводил их над конкретными судебными делами. Сначала изучал акты и показания самых жестоких польских убийц, позднее же залез в историю европейской криминалистики. После более двухлетнего пребывания в Париже и в Берлине, что дало возможность ему щедрых стипендий немецкого и французского правительств, а затем после полугодового изучения в Нью-Йорке, чему, в свою очередь, был обязан своим богатым украинским собратьям, он накопил множество данных, благодаря которым вникал глубоко в сознание убийц и насильников, следил за их фобиями и идиосинкразиями и их историями — обычными и необычными, полными противоречивых переживаний из детства унижения и жестокости, но также семейного тепла и забота. Пидгирный предложил рискованную гипотезу, что склонность к преступлению является каким-то скрытым элементом, который становится унаследованным. В криминальной среде переходил бы, естественно, с родителей на детей, зато у убийц из так называемых хороших семей был бы скрытой тенденцией, которая просыпалась под влиянием внешних факторов. Чтобы обосновать свой тезис, доктор Пидгирный должен эту врожденную и скрытую склонность, которую назвал инстинктом убийства, найти у родителей убийц из непатологических, средних и высших социальных слоев, где царили благосостояние, согласие, любовь и тепло. Такие сильнее всего его интересовали и, по приближенной оценке, составляли одну пятую преступников. Он искал их упорно и пытался описать и доказать свою idée fixe, то есть сбить эту кажущуюся оболочку добрых нравов и выявить врожденный в поколениях импульс для убийства и причинения вреда. Беседовал затем с родителями и родственниками убийц из этой самой категории. На основании этих бесед он создавал сложные и очень точные психологические экспертизы.
Это была работа очень тяжелая по многим причинам. Во-первых, многочисленные и трудоемкие обязанности, академические и полицейские не позволяли ему неоднократно добраться до этих родственников, во-вторых, те, ощущая жгучий стыд, редко когда имели желание с ним разговаривать, в-третьих же, они были, как правило, люди образованные, умные и интеллигентные, которые могли видеть его вопросы насквозь и отвечали на них путем искаженным или вводящим в заблуждение. Пидгирный не заламывал, однако, рук, оттачивал и шлифовал свои психологические вопросники, чтобы создать надежные ловушки на ложь и измышления своих собеседников. Тех же стремился всеми средствами убедить, чтобы они рассказывали ему семейные истории и характеризовали себя и своих родственников. Потом рыл, как крот, в этих рассказах и, как археолог убийств, пытался там откопать слои, содержащие инстинкт убийства. Его существование чувствовал, как пес, вынюхивающий след, но след размывался часто среди различных обстоятельств, а нередко охотник был вынужден отказаться от своего следа. Разочарование было неотъемлемой спутницей его научной жизни.
Доктор Пидгирный почувствовал след и сегодня, когда тем вечером, по специальному и хорошо оплачиваемому заказу, осмотрел в своем кабинете четырнадцатилетнюю Елизавету Ханасувну.
«Насильник девочки, — писал он быстро в своем блокноте, пока служанка одевала Элзунию, — принадлежал к высшему социальному слою, потому что заботился о театральном обрамлении своего поступка (белые цветы). Это может быть человек крайностей, потому что в своем поступке соединил символику разную и взаимоисключающую. Цвет цветков, символизирующий чистоту и невинность, соединил с мочой, которой обрызгал, то есть осквернил, платье несчастной; белок куриного яйца (христианского символа новой жизни) рядом с ранами (кровоподтеками? ожогами?) на бедрах. Преступник — это человек образованный, происходит из хорошей семьи».