Часть 38 из 47 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Можно тыкву, можно хлеб, можно доброе-вечное, можно ничего не растить, кто как хочет, — отозвался чернобородый и миролюбиво улыбнулся.
Солнце грело мне макушку, дымил костерок, гудел шмель. Лохматый Миша принялся собирать лебеду к обеду. «Что я, в самом деле, разнылась?» — мысль эта только промелькнула напоследок и скрылась. Больше я ни о чем не думала и не искала внешних образов, чтобы с ними работать.
Скоро рябина покраснеет. В лугах зацветет цикорий, василек луговой, а это значит, что конец июля и отпуск моих бородатых знакомцев подошел к концу.
Уехали они внезапно. Накануне с жаром обсуждали, как лучше добраться до поезда — через Медынь или Тихонову пустынь, — а когда я на следующий день пришла к ним прощаться, старый дом был пуст. На двери висел замок. Я могла взять ключ с верхнего косяка, могла войти в дом и согреть себе чаю в надежде, что старый дом отзовется на мои шаги и пошлет мне успокоение. Но я просто села на лавку и закрыла глаза, чтобы не видеть необъятного поля, и неба, и далей над Угрой. На меня обрушилась душная тоска, которая возникает от осознания полного одиночества.
Вечером пошел дождь. Баба Варя мокла во дворе и ругала городских, которые «понаехали тут видимо-невидимо, всех корми, а работать — нет», кричала на кур, опять затеяли драку, не иначе как к неприятностям.
— Да какие ж неприятности?
— Мало ли… Вот возьмет меня слабота, кто скотину обиходит? Поясница-то как чужая… А все почему? Стирала, грешница. В воскресенье спиной к Богу стояла, — и опять, переходя на звонкий деловой крик: — Тань-тань-тань! — так в нашей деревне зазывают овец.
Вечером мы пили чай в избе.
— Брошу хозяйство, — жаловалась баба Варя, — уеду к сыну в город. Дом продам, сейчас покупателей пруд пруди, все хотят дачу иметь. Крестьянствовать только никому не охота. Какой трезвый в наше время захочет с навозом возиться?
Не первый раз она заводит этот разговор, я слабо возражаю.
— Да не спорь ты! Нам из города нового председателя прислали, а что он умеет? Ничего не умеет. Даже глотку рвать не умеет. Слова матерного не выговорит.
— Да зачем же глотку рвать, да еще матерно?
— А затем. Новый председатель, новый план. Поголовье увеличили, а доить некому. Коров через день доят. А они-то нас умнее. Корове легче, чем молоко, навоз производить. Полтора литра с вымени в сутки! Сто хвостов держат, а удой как с десяти.
— Да не может такого быть, чтобы полтора литра в день!
— А ты все знаешь! — укоризненно качает головой баба Варя. — Раньше-то с коровой как? Раньше если удой снизит, так ей вымя окуривают, подойник на ночь под месяц выставляют… Чего только не делали.
Во мне разжигается писательский инстинкт, жажда живого человеческого слова.
— Варвара Алексеевна, какие раньше в доме обереги были? Ну, от порчи, от дурного глаза, какие приметы?
— Приметы? Нельзя молоко ножом тыкать, заболеет корова. Нельзя в подойник доглядывать, когда от коровы идешь, а то удой снизит. Нельзя молоко открытым оставлять — уйдет сила, плохое будет молоко. А главное, голубушка моя, любить надо корову-то. И курей, дур этих, жалеть надо. Вот те и обереги.
Через неделю я опять завернула к старому дому и не узнала его. На качелях, распевая, раскачивалась абсолютно голая девочка лет трех, она посмотрела на меня с минутным любопытством и тут же забыла обо мне. Из цветущего куста золотого шара вышла еще одна девочка в плавках, постарше, потом к моим ногам подкатил трехколесный велосипед с карапузом в белой панаме, и наконец из дома вышла женщина с грудным ребенком на руках.
— Здравствуйте, вы к Мише? — спросила она приветливо. — Вас тут записка ждет на гвоздике.
Она вернулась в дом и вручила мне листок, вырванный из школьной тетради. «Завет Махатм» — так был озаглавлен пронумерованный текст. Пункт первый: «Раз в неделю снимать с себя эго, хорошенько прополаскивать, отбивать скалкой и сушить на солнце до полного исчезновения пятен». Пункт второй: «Факультативно — повернуть подрастающую тыкву хвостиком вверх, чтобы, когда вырастет, была круглая и правильной формы — для калебасов». Под цифрой три — номер телефона.
— Это все ваши? — спросила я женщину.
— Собственно, моих трое, одна племянница, но сейчас все мои, — улыбнулась она.
Заинтересованные разговором дети собрались вокруг матери, уселись с ней на крыльцо, пытливо заглядывая в глаза.
— Как же вы с ними управляетесь? Здесь даже магазина нет.
— Хорошо управляюсь. За молоком езжу на велосипеде, остальные продукты с собой привезли. Миша нам огород оставил, уже молодая картошка есть.
— А Миша?.. — мне вдруг пришла в голову дикая мысль, что все эти дети — семья одного из Миш, убей бог, чтоб я понимала, какого.
— Он мой старый друг, мы учились вместе. Проходите в дом. Без чаю я вас не отпущу, он велел мне о вас заботиться.
Ни лопуха у печи, ни велосипедов, ни развалов книг, а красные в горошек занавески на окнах, сохнущая детская одежда, пеленки и табунок чашек на отмытом до желтизны столе.
После чая я пошла в огород, чтобы сбросить эго и перевернуть тыквы хвостиком вверх. Их было три, размером они чуть-чуть превышали теннисный мяч.
Хорошие встречи и события имеют особое свойство, они живут в нас гораздо дольше, чем время, которое они занимали. Воспоминания греют нас иногда больше, чем сами события. И когда хозяева дома стали воспоминанием, я решила, что надо написать про них рассказ, немедленно, этим я продлю их присутствие подле себя и опять обогреюсь их чутким вниманием.
Я так и не спросила у женщины, который из Миш оставил мне записку. Я, конечно, догадывалась, но точное подтверждение этому нашла только в городе. Автор записки стал моим другом, а другой пропал, растворился в лугах, проходя легким своим шагом по бесчисленным тропам, забирая все влево и влево, для того, чтобы никогда не вернуться в старый дом.
1988
Призвание
— Подработать хочешь? — спросила Улю знакомая медсестра с кафедры онкологии. — У тебя ведь с завтрашнего дня каникулы.
— Как подработать? — не поняла Уля.
— Сиделку меня просили подыскать к одной старушке. Она у нас в институте лежала. Люди хорошие, состоятельные, живут за городом в дачном поселке. Работы, как я понимаю, там много, но заплатят хорошо. И опять же — практика. Поедешь?
— Поеду.
* * *
«Какой красивый дом, — подумала Уля, — и какой самостоятельный, — а потом с грустью и состраданием: — Жалко, что в нем меня ждут».
Она затворила калитку, поправила косынку, подняла чемодан и не спеша пошла по усыпанной гравием дорожке. Дом, двухэтажный, с причудливо пересекающимся скатом кровли, стоял в глубине мокрого от дождя сада. Казалось, он сам позаботился, чтобы хозяевам было тепло и уютно жить в нем: оплел стены диким виноградом, спрятал под его разлапистыми листьями трещины на штукатурке, разгреб кусты сирени, чтобы ярче сияла обитая медью дверь, и развернулся так, чтобы закатные лучи солнца попадали прямо на застекленную от пола до потолка террасу, на плетеные кресла и африканские маски, развешенные на стене.
Но в это лето было мало закатного солнца и много дождя, и при первом взгляде казалось, что все сухое, теплое, домашнее выставлено прямо в непогодь, в туман, а всмотришься внимательно — все за стеклом. И становилось спокойно и грустно, словно веранда была музейной витриной, оберегающей кресла от случайных посетителей, а маски — от дурных знакомств.
И уже потом, находясь внутри этого дома, Уля так и не приобщилась к скрытой сути его бытия. Ей всюду мерещилась табличка «Руками не трогать». Старинная мебель словно отгораживалась от нее невидимыми веревочками — «Не подходить, не садиться». И сами хозяева казались музейными экспонатами, прекрасными и недоступными: «Не задевать, не общаться». В каждой их фразе, случайной или намеренной, Уле слышался скрытый смысл.
— Еще этот дождь, — говорил хозяин мрачно, говорил просто так, никому, а Уле слышалось: «У меня так все плохо, мрак и беда, и в довершение этот бесконечный дождь». — Ради бога, не надо цветов в доме, — говорил хозяин, — от них сыро, этой весной даже ландыши пахнут землей. — А Уле слышалось: «Могилой они пахнут…»
Лидия Андреевна, хозяйка, говорила:
— Нужно найти жестянщика. Вода с крыши течет прямо в дом. Газон совсем раскис. В это лето мы останемся без клубники.
Уля мельком бросила взгляд из окна кухни — чахло растет клубника, из окна гостиной видела газон, траву водой не испортишь, и поспешила скрыться за дверью угловой комнаты. В этой комнате не было ничего музейного, в ней все обретало свой реальный смысл. Здесь было как в больнице.
Когда Уля приехала в этот дом, Лидия Андреевна спросила ее с сомнением в голосе:
— Вы и уколы умеете делать?
Уля кивнула и подумала с обидой: «Разве вам не говорили, что зимой я получу диплом медсестры?»
— Вы знаете наши условия? — Хозяйка назвала баснословную, как показалось Уле, сумму. Хватит и на демисезонное пальто, и на зимнее еще останется. — Эта плата вас устроит?
— И питание? — спросила Уля.
— Ну, разумеется. — хозяйка посмотрела на нее удивленно. — Катя, устрой девушку! — и ушла, шурша легкой, как папиросная бумага, длинной юбкой.
Из кухни выглянула моложавая краснощекая женщина. Одернула фартук на большом животе.
— Здравствуй, помощница. Пойдем, — и отвела Улю в небольшую комнатушку. — Располагайся.
Как потом узнала Уля, Катя была дальней родственницей хозяина и приехала из-под Орла «на подмогу». Видно, здесь не первый раз понадобилась ее «подмога», заботы этого дома, видно, стали для Кати собственными.
Уля задвинула чемодан под кровать, сняла плащ и, ожидая новых распоряжений, спросила:
— Где больная?
— Спит. Ты отдохни с дороги.
— Я не устала.
— Больно ты маленькая для хожатки-то.
— Я крепкая. Я санитаркой работала.
— Ну-ну… Работы здесь много, — и добавила с неожиданно ворчливой интонацией: — Хозяева только и умеют, что красками малевать. Я тут с ними с ног сбилась.
Старуха лежала на широкой, выдвинутой на середину комнаты кровати и неотрывно смотрела в сад. Никто в доме не называл ее старухой, только Уля, и то в те редкие минуты, когда старуха капризничала. Обычно Уля называла ее «бабушка». «Какая она тебе бабушка? — с насмешкой спрашивала Катя. — Ее родной внук по имени-отчеству кличет, а ты — бабушка…» Сама Катя никак не подчеркивала родственные связи со старухой и называла ее с легкой издевкой «барыня». А хозяйка — «Вера Сергеевна». Имя произносилось твердо, с раскатистым «р», и в этом «Вер-р-а» Уле чудилась скрытая неприязнь. Хозяин старуху никак не называл. Она была его матерью.