Часть 40 из 47 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— А мне он сказал: «Ты слишком много говоришь о живописи. Не умеешь рисовать — иди в искусствоведы». — Алик недобро усмехнулся. — И пойду… Главное — диплом получить, а там посмотрим, кто умеет рисовать, а кто — нет. Да! О чем я? Прожили мы лето на хуторе, и он бросил нас, вернулся в этот дом к Вере Сергеевне.
— Любишь ты отца. Я бы тоже любила. Но он погиб на лесозаготовках. Я его совсем не помню. А маму помню. Когда она умерла, мне было двенадцать лет. Потом меня тетка в Москву забрала.
Алик остановился и оторопело посмотрел на Улю.
— Зачем я тебе все это рассказываю? Ты же ничего не поняла. Ты так нелепо все воспринимаешь.
Он выбросил ветку в кусты, вытер о джинсы перепачканную корой руку и ушел не оглядываясь.
Вечером бабушке стало совсем плохо. Она не смотрела в окно, приспустила веки и полузакрытыми глазами обшаривала комнату. Гортань ее рождала тихий клокочущий стон. Когда Уля сделала ей обезболивающий укол, она поймала ее руку, случайно ли, сознательно, и легко прижалась к ней щекой. «Еще снотворное, голубушка, и легче будет. И укроемся тепло. К ногам грелку. И заснем».
Скоро бабушка затихла. Уля дождалась, когда дыхание ее стало ровным, и пошла вынести судно, а возвращаясь, услышала из гостиной:
— Зайди.
Она поставила судно у двери, несмело шагнула на ковер. Камин горел. Хозяин сидел на низкой скамейке, обхватив колени руками, и смотрел на огонь.
— Сядь, — сказал он.
Уля аккуратно опустилась в кресло, и оно мягко обхватило ее со всех сторон. Хозяин сидел вполоборота, и Уля стала рассматривать его породистую руку с длинными пальцами, темные волосы над высоким гладким лбом. «Как похож на ту, на портрете, — подумала Уля. — Они все, Симагины, похожи друг на друга».
— Ну что, как там? — спросил вдруг хозяин.
— Еще поживет… — и с удивлением от собственных слов подумала: «Зачем я так сказала?» Она только хотела сказать, что сердце у бабушки крепкое и смерть наступит не сегодня и не завтра. Но это «еще поживет» можно было понять и так, что она надеется на выздоровление его матери. Зачем она его обманула?
Хозяин взял щипцы и стал поправлять горячие поленья. Огонь побежал по их продолговатым телам, зазмеился в глубоких трещинах.
— Тяга плохая, — сказал он глухо.
На кухонных часах одиннадцать раз прокуковала кукушка. В гостиную заглянул Алик, постоял на пороге нерешительно, размышляя, зайти или нет, потом тихо прикрыл дверь.
— Устала? — спросил хозяин.
— Нет.
— Ты в больнице работаешь?
— Я учусь.
— Куда пойдешь потом работать?
— В онкологию.
— Хочешь победить рак? — усмехнулся хозяин.
— Нет, это не мое призвание. — Уля осторожно высвободилась из кресла и встала. — Я пойду, а то бабушка проснется.
— Иди, иди, — и, когда Уля уже взялась за ручку двери, спросил, будто очнувшись: — Какое же у тебя призвание?
— Я хочу ухаживать за теми, которых уже никто не лечит. За безнадежными.
Он круто повернулся.
— Вот как? Безнадежными…
Хозяин смотрел на Улю печальным, покорным взглядом, но словно не видел ее. И выражением лица, и беспомощно опущенными плечами он был сейчас похож не на ту молодую, что на портрете, а на ту, что лежала в угловой комнате и отрешенно смотрела в сад.
— Когда люди долго болеют и знают, что скоро умрут, она очень одиноки. Понимаете? — Уля волновалась, говорила сбивчиво и все время пыталась поймать его взгляд. — Им говорят: «Ты будешь жить». И врачи говорят, и близкие. А их нельзя обманывать. Им не легче от этой лжи. Им одиноко. Простите меня. Я не могу объяснить. Этим людям надо душой принадлежать.
— Не надо ничего объяснять. Ты иди, — он болезненно сморщился и отвернулся.
Ох, какая это была ночь! Бабушка металась в кровати, стонала, откуда только силы взялись. Дождь лил как из ведра. Фонарь над окном погас, видно лампочка перегорела. Приходила Катя в накинутом на ночную рубашку пальто: «Помочь?» — «Нет, теть Кать, иди спать. Мне одной легче». Дом скрипел, гукал, шептал, кашлял. Что им не спится? Они словно недовольны мной. За что?
Впервые Уля увидела смерть три года назад. Она тогда работала санитаркой в паре с тетей Таней. Раньше тетя Таня была продавцом, но растратилась и попала под суд. Растрату удалось покрыть. «Все золото продала», — хвасталась она в больнице. Продала золото и попала не в тюрьму, а в санитарки. Такой ей назначили исправительно-трудовой режим.
У тети Тани было здоровое, грубо сколоченное лицо, яркий пухлый рот. Она все время что-то жевала, и это придавало лицу ее выражение полной безучастности и какого-то животного превосходства и над больными, и над сестрами, и даже над врачами. Она словно говорила: «Вы здесь, товарищи, болейте-лечите, а я временная, я на вас со стороны посмотрю». Вместо «не люблю» она говорила «не уважаю», такая у нее была привычка. «Не уважаю вареную колбасу, не уважаю черный хлеб…»
Женщина в коридоре, ее так и не успели переместить в палату, умерла вечером. В этот час разносили ужин. Обычная больничная суета, кто радио слушает, кто читает, кто вяжет, кто стонет. Женщина еще ловила ртом последнюю порцию воздуха, а тетя Таня уже закрыла лицо ее одеялом. «Ты что делаешь?» — крикнула старшая медсестра. «Не уважаю я, когда помирают», — обалдело ответила тетя Таня. Одеяло вздыбилось последний раз и мягко опало, а Уля заплакала. «Дура ты, теть Тань, — знала Уля, что над покойниками не ругаются, но тут не выдержала. — Какая же ты дура…»
Потом сидела на лавочке возле морга, думала. Наверное, зря она обругала санитарку. Та просто испугалась и пробормотала первое, что пришло ей в голову. «Не уважаю…» В больнице ненавидят смерть. А как же иначе? Ее и надо ненавидеть, но ее нельзя не уважать.
А может, и нужен в больнице человек на должность «милосердная сестра», чтобы в покое проводить умирающего? Родственники пусть плачут, медсестры с кислородными подушками суетятся, со шприцами… Но должен же быть кто-то рядом, для покоя, для тишины. Нянька Лесанька говорила: «Не можешь человека вылечить, дай ему помереть спокойно». И еще она говорила: «Добрым может быть каждый, но не каждому дано быть милосердным». Смерть — это тоже часть жизни, и ей должен кто-то служить.
Так думала она на лавочке у морга, и ей не было страшно и не было жалко себя, а было только очень-очень печально, до умиления, до сладкой тоски.
Позднее, после двух лет работы в больнице, Уля поделилась этими мыслями с молодым ординатором Колей, Николаем Алексеевичем. Коля был чутким человеком и все понимал с полуслова. А Улю не понял, посмотрел на нее странно и сказал: «Медики нужны в мире только для того, чтобы лечить. Когда человек умирает, а рядом стоит здоровый человек, обладающий арсеналом различных средств для борьбы со смертью, он должен забыть обо всем, кроме своей прямой обязанности — спасти. Если ты думаешь иначе, значит, ты не медик».
И Уля замкнулась в себе, глубоко спрятала свою главную заботу. Она решила, что те, кому жить, ее не поймут. Ее могут понять только смертники. И она решила служить им.
Алик рывком открыл дверь.
— Что ты сказала отцу?
— Тише ты, — Уля вскочила со стула, выставляя вперед ладони, словно защищая уснувшую наконец старуху.
— Хорошо. Буду тихо. Что ты наплела отцу? Жалости у тебя нет, — прошипел он.
— У меня есть жалость. — Она испуганно попятилась, но Алик схватил ее за руку и поволок в коридор к лестнице, идущей на второй этаж: здесь поговорим.
Сверху раздался плач и какая-то возня, словно там двигали мебель. «Я не могу больше, не могу», — всхлипывала Лидия Сергеевна. Уля вопросительно посмотрела на Алика. Он стоял, прислонившись к стене, и, задрав голову, с напряжением вслушивался в голоса наверху.
— Твоих рук дело, — сказал он глухо. — Я слышал, что ты сказала отцу. Я за дверью стоял. После разговора с тобой он ушел в мастерскую и напился. Ему пить нельзя, у него печень больная. Он и так еле на ногах держится.
— Она старый, больной человек, — причитала, давясь слезами, Лидия Сергеевна. — Это ты понимаешь? Матери, как ни прискорбно, умирают раньше своих детей. Два года ты думаешь только о ее болезни. С тобой ни о чем нельзя поговорить. Ты отгородился от всего мира. Я устала, устала от этой беды.
Уля покачала головой, как бы говоря — я не виновата.
— Отец наверху плачет. — Алик затряс сжатыми кулаками перед лицом Ули. — Какое ты имела право так с ним разговаривать? Кто тебе позволил? Человек жив верой! Понимаешь? Верой!
— Во что же верить, если все тело в метастазах?
— Тебя с твоим призванием люди бояться будут, как чумы. Раз Уленька рядом, значит, смерть на подходе.
— Те, кому умереть, меня бояться не будут. А живые сами о себе позаботятся. У них на это сил хватит.
— Почему ты ничего не понимаешь? Тебе ничего нельзя объяснить! Святая Улита… Может быть, в каждой некрасивой девице скрывается какая-нибудь патология? Тихий омут…
— Не кричи. Бабушку разбудишь.
— Убогая… — бросил Алик и стал подниматься вверх по лестнице.
Уля подошла к зеркалу, заправила челку под шапочку, одернула белый халат. «Некрасивая… Что бормочет? Обыкновенная…»
Хозяин пришел в угловую комнату ранним утром, в тот час, когда простыни кажутся серыми, лица измученными, а запах лекарств, разбавленный влажным воздухом из форточки, особенно терпким. Уля вышла в кухню поставить чайник. Вернулась, толкнула дверь и услышала шепот. Она не решилась войти, замерла у полуоткрытой двери.
— Мама, мама… Ты только не бойся. Это нас всех ждет. Обо мне не беспокойся. Я ничего, ничего…
Уля хотела уйти, но хозяин вышел из комнаты.
— А, это ты? Мама спит. — И палец к губам приложил, словно боясь, что ему будут возражать. В его измученных глазах Уле почудился скрытый упрек.
— Я хочу сказать, — она вдруг всхлипнула, — понимаете… я не хотела…
— Я все понимаю. — Он помолчал, потом кивнул, соглашаясь в чем-то с самим собой. — Спасибо тебе, — и побрел наверх, тяжело поскрипывая ступенями.
1980
Фокусник
Сигнал из школы пришел на этот раз по почте. Писала классная руководительница 9-го «Б»: «Убедительно прошу зайти…»