Часть 25 из 54 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Почти год порядок был такой: завалиться домой из чудесного мира работы (билет неискупимо проштампован лишь аттракционами минимальной зарплаты) и обнаружить, что Доу отвисает в одном нижнем белье, в гостях у него двое-трое никудышных дружков с нелепыми именами вроде Барсук, Шестиколодный Вик или Мо-Хамло, имена эти у нее не было ни малейшего интереса присоединять к соответствующим лицам, это были его добрые кореша, не ее, одержимые поклонники Системы, той вечно-мутирующей, неизменно-переливчатой тропы к Святому Граалю «двадцати одного». Тайная механика Системы была безнадежно запутанной, стиль речи – разделения, удваивания, разницы хай-лоу – инсайдерский шифр, но главный стимул, казалось, подразумевает некую разновидность подсчета карт, а Джесси и представить себе не могла, что Доу освоит эту задачу, поскольку какие бы запасы терпения и сосредоточенности ни удалось ему приволочь с собою из северных краев, здесь, на великой юго-западной сковородке утраты и разочарования они целиком и полностью употребились. Настроение у него становилось все более рептильным, особенно после того, как парни уходили, и Джесс брали под ружье, чтобы она кон за коном упорно сдавала ему, пока у нее пальцы не натирало, пока голова не принималась пульсировать под сверканием кухонного дневного света, тошнотворные шлепки карт перебивались его пронзительными взвизгами:
– Нет, черт бы тебя драл! Сколько раз мне тебе говорить нужно, сдающий стоит на семнадцати всегда, всегда, всегда, идиотка! – И она думала: ты меня не знаешь, ты не знаешь моих секретов.
Однако существовала в ней некая часть в твердой прочной сердцевине – последняя порция, вылетающая вверх по трубе, когда кремируют любого доброго американца, – что принимала вызов Доу и природу его одержимости. Он накидывался на игру с пылом, предполагалась громадность ставок, не просто денег, ибо завораживающая красота Вегаса состояла в посулах, что здесь, в песке пустыни задачи жизни не столько сократятся, сколько прояснятся до простого математического узла, затем быстро «решатся» вводом в действие нужного теоретического лезвия. Редкую джилл или джонни янки-дудлов миновало касание едкой магии подобного верования.
Голодный Доу искал элементы Системы с раннего детства – в полуподвале своего миннесотского дома он устроил казино с игрушечной рулеткой, учил другую детвору ценному искусству изящно проигрывать, болезненным просмотрам будущего, какое они распозна́ют слишком поздно. Собственная его судьба, очевидная даже в этом развитии не по летам, была выигрывать – либо выжуливая у десятилеток их деньги на обед, либо обманывая своих родителей, какая разница, если дебита удается избежать. Он был иным, разгром переживал физически, утрата была равносильна пуле в грудь, поэтому когда наконец он осуществил свою мальчишескую мечту – приехал в Вегас, и город отозвался тем, что нанял его тело мишенью для учебных стрельб, он умирал в этой страсти, от которой могли излечить лишь время да поправка вдали от игорных столов. Джесси обычно уходила из трейлера домой к матери, покуда оптимизм не возвращался. В этом и состояло величие Америки, надежда постоянно плавала в воздухе у тебя перед глазами. И порой, с такой лишь частотой, что удерживала тебя на крючке, вера вознаграждалась – как в тот день, когда Доу выиграл 5500 долларов, примчался домой с известием, затем трахал Джесси больше четырех часов подряд, не теряя стояка. Так она постигла эротический блеск денег.
– Знаешь, – сказал он ей доверительно, – по этому городишке можно курсировать на круглосуточном улете от секса. – Наверное. Но для этого требовалось, чтоб ты все время выигрывал, а она не знала никого из казиношных жучков, кто крейсировал бы на чем-либо крепче адреналина отчаяния. Постепенно, без фанфар, он стал у них в доме излюбленным наркотиком. Деньги изымались из их жизней, словно морской отлив; молчания удлинялись; драгоценную деревянную вырезную штучку Доу – Хо Тэя, китайского бога удачи – гладили, ласкали и терли с нежной преданностью, какой Джесси не перепадало никогда. Она все ждала, что он на нее набросится; и хотя он кипел, неистовствовал, словесные атаки когтями драли ей плоть, но он никогда на нее и руки не поднял – ни в гневе, ни в любви.
Время бежало дальше без них, Доу за своим столом, заваленным замусоленными картами и бестолковыми диаграммами, ожидал, когда же повернется Колесо, Джесси в спальне у окна оглядывает пустыню снаружи в поисках подсказки. Пустыня не ждала и не надеялась – она претерпевала. Бог-Ящер помнил, когда камень тек, как вода, помнил, когда потечет он снова, промежуток меж двумя этими событиями – не больше мырга одного полуприкрытого неумолимого глаза. Этот город обречен, думала она, и мы, обитатели его, тоже.
А потом, одним совершенно ясным утром она посмотрела на этого чужака, с кем больше года уже делила свою жизнь, и впервые увидела его, и, не в силах сдержаться, такова была мощь чистого ее изумления, выпалила со всею невинностью основополагающий вопрос:
– Ты кто?
В ответ Доу метнул ей в лицо полную колоду карт, острые края порезали ей лоб, нос, губы. Ее это слишком потрясло, и она не отозвалась. Под поверхностью, где слова непрестанно выстраивались в доводы и осмысление, она понимала, что ее жизнь с Доу завершилась. Оставалось этой истине лишь всплыть кверху, перевернуться вспухшим брюшком к свету, а Джесси – начать череду действий по извлечению себя, которые завершатся тем, что она возвратится к себе в прежнюю комнату дальше по коридору от материной, переживать кошмары своего детства (горгульи на кроватных столбиках, машинная дама в чулане с хирургическими инструментами вместо рук, люк под кроватью, где таятся щелкающие пальцы, чтобы утянуть ее в подземное рабство к токсичному мусорщику-зомби, работающему на загрязненных ядами фабриках будущего), мешанина дней с головной болью, проводимых в отражении материна зудежа («никаких фишек он не держал, я у него по глазами видела»), отвратительные поползновенья материных дружков, невоздержанных версий Доу постарше, у кого дурная кожа и меньше мозгов. Когда она сперла довольно из карманов этих одурманенных дружков, чтобы финансировать свое бегство – немедленно улепетнула в новую квартиру, к новой жизни.
Устроилась она танцующей рабыней в «Пир Нерона». Через неделю уже склеила Спартака. В действительности его звали Гэрретт Пью, он был привлекателен и добр, и не без собственных грандиозных порывов вроде реализации ста миллионов долларов (жалкого одного миллиона, казалось, уже не вполне достаточно) к тридцати пяти годам – возрасту, когда от обычного вируса гриппа неожиданно скончался его отец. То, что Гэрретт был полон решимости накопить этот шмат налички, управляя когда-нибудь собственным казино, тут же расположил к нему Джесси – вот наконец-то человек, работающий с нужной стороны игорного стола. Днем Гэрретт носил копье на пиру Нерона; по вечерам посещал занятия в школе крупье «Том и Джерри»[91], истории про которую только подтверждали давние подозрения Джесси: первая неделя посвящалась тому, как жульничают клиенты, остальные пять – тому, как клиентов обжуливать. Как и Доу, его редко можно было увидеть без колоды в руках, и Джесси постепенно выучилась не вздрагивать от звука тасуемых карт. Вернувшись, в ней вновь поселилось доверие – сторожкий, но, по сути, верный пес, довольный, что постель еще не остыла, что миска полна. Гэрретт возвратил ее к той личности, какой она была, когда только познакомилась с Доу, и за это она его любила. Глаза у него были задушевно карими, губы – мягчайшими из всех, что она когда-либо целовала, с ним рядом она много смеялась. По стечению обстоятельств поженил их в часовне «Счастье» Преподобный Папка – церемония оказалась настолько краткой, что их свадебные фотографии, как ей нравилось шутить, оказались серией снимков пустой комнаты. Через месяц она уже была беременна Кэмми.
Почти весь срок свой она проболела – ее обманом завлекли на борт в этот штормовой рейс до таинственно далекой земли материнства. Куда б ни ходила она, всюду носила с собой бумажный пакет на крайний случай; Гэрретт растирал ей спину, снабжал галетами, говяжьим бульоном и густым шоколадным мороженым все те немногие часы бодрствования, какие им удавалось делить друг с дружкой каждый унылый день. Конечно, как только стало заметно, с работы танцующей рабыни ее тут же уволили: очевидное состояние ее было слишком уж отъявленным напоминанием о последствиях в городе, чье само существование зависело от отсрочки последствий, покуда, то есть, все твои счета – финансовые, физические и эмоциональные не окажутся тщательно оплачены. Сидя дома наедине лишь с собой и баскетбольным мячом в животе, она скучала. Телевидение сводило ее с ума, шум, горячка и пагуба казино без воздаяния – когда бы то ни было. Она пристрастилась к чтению между приступами тошноты: дешевые отчеты о настоящих преступлениях в бумажных обложках, о серийных убийцах, преследующих одиночек на 95-й федералке, о сатанинском культе подростков-каннибалов, терроризирующих Фресно, о насильнике в женском платье, действующем на верхнем Бродуэе, – истории с той же двусмысленной притягательностью террариума с рептилиями, где ужас свернут гипнотическими кольцами, пышущими смыслом, даже отвращение имело собственный особый посыл. Втайне она восторгалась неблагозвучием насилия, ей очень нравилось следовать – пусть всего лишь и в безопасности воображения – за безрассудными шагами ее собрата-человека за черту, за все черты, в ускоряющуюся ночь совершеннейшей свободы, – или была ль такая безнаказанность перед законом рабством ужаснее тюремных решеток или кроткой покорности? Этого она не знала – но когда в ее сны стало наносить разнообразные части тела, когда тревожные воспоминания о погоне через затемненные комнаты, в которых она раньше не бывала, начали неотступно возникать и днем, она переключилась на чтение откровенных биографий знаменитостей из страха, что уродство тех образов, какие столпились у нее в голове, может заразить мозг ее нерожденного ребеночка. Озабоченность иррациональная, но в истинности ее она не сомневалась по мере того, как всякая разраставшаяся неделя ее беременности, казалось, все глубже втягивала ее в царство волшебства.
Роды стали событием невыразимых пропорций, дикой гонкой среди смыслов, какие память не могла воссоздать без ущерба: мироздание завязалось узлами боли; распусти нити, освободи звезды, чьи цветки сулят свободу от мук времени; потрясающа разоблачительная сила пытки, что влекла ее, крохотную попискивавшую ее, все выше и выше, сквозь потолок и крышу, в космическое пространство, прочь из космического пространства, в холодные покои темной королевы с лоскутным лицом старых кошмаров – она склонялась со своего трона, чтобы сообщить Джесси нечто такое, чего та не желала слышать, и едва тонкие синие губы задвигались, Джесси съежилась в ужасе, ее завертело вниз до точки настолько плотной, что внутренний взрыв души отвратился лишь плачем новой звезды, то на поверхность всплыла жизнь, и Джесси раскрыла недоуменные глаза на святую сморщенную мордашку новой дочери своей, в чьем зареве видения ее безумного странствия к этому зрелищу принялись испаряться так же начисто, как и утренняя роса. Жизнь – амнезия смерти, подумала она, а забывание – милость, к которой мы льнем.
Теперь миги ее жадно впитывала Кэмми; для кормежки ребенка, выяснила она, требовалось молоко и ее жизнь – вся без остатка. Отвлеченная пеленками, кормежками, хлопотами, вневременными случаями чистейшего обожания, Джесси потеряла след своего мужа. У нее не оставалось свободного времени, чтобы проверить ему пульс, смерить ему температуру, отметить натиск тревожащих симптомов. Еще в начале старших классов Гэрретт разработал для себя генеральный план – тайный график, в котором размечались минимальные темпы финансового успеха от года к году на пути к преждевременному обретению ядреного плутократизма. Беда вот в чем: жизни не удавалось не отставать от плана. Гэрретта уволили с его первой должности крупье за чрезмерную улыбчивость, со второй – за то, что уронил мешок никелей, когда в заведении час пик. Он перепроверил свои показатели. В его манеру начала вкрадываться не свойственная ему брюзгливость. Несколько других казино ему отказали – его ум уже покусывали по краям паранойяльные видения смертоносных черных списков, – после чего его наконец приняли в салун «Песчаный доллар», вульгарную третьесортную деньговыжималку для нешикующих туристов, где крупье одевались в атласные рубахи с бахромой, завязывали узлами банданы и носили десятигаллонные шляпы. Гэрретт обожал играть в ковбоя. Как только он надевал костюм, костюм надевал его: моментальный мачизм в сапогах из ящеричьей кожи на высоких каблуках. Наряд свой он носил истово, как на работе, так и дома, при виде воображаемого пятнышка на нем впадал в мелочные ярости. Распорядитель в казино был неисправимой сволочью, он весь выварился в цинизме жизни, проведенной за игорным столом, и единственным наслаждением для него оставалось гнобить наемных работников.
– Вегас – городок компании, детка, а ты в нем незваный гость. – Стоял, бывало, прямо за спиной у Гэрретта, сопя ему в затылок теплыми креветками: – Нервы, детка, все дело в нервах, – сверкая бессодержательной ухмылкой черепа, понося его перед игроками за скверную осанку, недолжное одеяние, небрежную сдачу карт и прочие вымышленные неучтивости. Если игрок отходил с более чем несколькими купюрами (точное количество их колебалось в зависимости от настроения распорядителя в зале), он прогонял Гэрретта сквозь унизительную репетицию: вскрыть колоду, побить верхние шесть, семь, восемь карт, раздать на скорость (у Гэрретта этот способ получался средне) и ободрать колоду (что ему удавалось паршиво). Затем он мог все равно оставить его на месте до следующего перерыва или двух, чтобы отрабатывал свой кармический долг, очищал атмосферу вокруг стола, пока процентовка не возвращалась к нормальному тяжкому равновесию заведения. По вторникам и четвергам от Гэрретта требовалось носить белые носки, черные – только по выходным, эти амулеты были призваны отражать везение игроков, а если Гэрретт забывал, его штрафовали. Зачастую по выходным Гэрретта неожиданно вызывали отработать четырнадцатичасовую смену; ни дня не проходило без угрозы увольнения. Когда наконец он собрал в кулак всю свою дерзость и спросил: почему вы ко мне так относитесь? Зальный распорядитель ответил:
– Нипочему, ты мне просто не нравишься.
Впервые, когда Гэрретт ударил Джесси – жестко шлепнул по щеке, – он тут же извинился. Младенец плакал уже час, он пытался позавтракать в пять часов вечера, Джесси жаловалась на обилие его настроений, как вдруг он дотянулся и вмазал ей. Джесси это потрясло, но долго она сердиться ни на кого не могла, в особенности – на своего мужа; лицо это несло в себе оправдательную слабость во всех своих погодах. И хотя весь дом вновь анестезировала радушная рутина, между ними оставалось тупое биенье громадного несказанного.
Гэрретт пристрастился повсюду таскать с собой копию своего жизненного плана, сверяясь с ним в неуместные мгновения. Ему было страшно: время ускользало, а хватка слабла. Пара стаканчиков после работы помогала ему думать, сосредоточиваться на сути задачи. Затем без предварительного обдумывания или сожалений он поймал себя на том, что крадет у казино – прикарманивает фишку тут, фишку там. Купил себе шикарные золотые часы в точности как те, какие носили его игроки, и когда Джесси поинтересовалась ценой, он стукнул ее снова. Никаких извинений. В рукав на резинке он вшил усовершенствованный тайник фокусника, фишки, спрятанные в ладони, исчезали у него в одежде быстрее, чем успевал заметить глаз, включая предположительно и электронную его разновидность, сокрытую в зеркальном потолке. Себе он покупал все больше подарков: костюмы, украшения, фотоаппараты, видеотехнику, время от времени безделушку-другую для Джесси и ребенка. Она ничего не говорила. Игра в ковбоев эволюционировала – почти что неизбежно – в игру надругательства, капризничать для него стало делом таким же обыденным, как пожимать плечами, что с обескураживающей действенностью вросло в великий механизм привычки, амортизатор природы, когда обыденное и неимоверное укрощались с безразличным равенством. Повторение было равносильно принятию – по крайней мере, с его стороны; дела на домашнем фронте наконец достигли того исполнительского уровня, с которым ему было бы уютно. Ибо теперь он менялся: метаболизм, психология, сами шаблоны мышления, слущивалась эта болезненная шкурка неудачника, он двигался по своему расписанию вверх, нейтрализуя психические атаки, ведущиеся против него со всех сторон, заменяя апельсиновым соком пиво на завтрак. Он становился новым человеком, неуязвимым – делал все, что ему заблагорассудится.
Теперь уже Джесси беременна была Бэсом, почти весь день – одна с Кэмми и своими размышлениями. Девочкой она слышала, как мать ее похвалялась:
– В этой семье каждая женщина держит удар, и большинству приходилось это делать. – Эту традицию длить ей вовсе не хотелось. С той высоты, какую предоставляло материнство, ей было видно, что Гэрретт – всего-навсего один из вездесущих мужчин-зародышей, что роились вокруг ее жизни, как тараканы, бродячие канистры нерастраченного сока мошонок, ядовитые для других, ядовитые для себя, потерявшиеся мальчишки, что еще не нашли – и не найдут никогда – никакого применения своим жизням, такими пусть лучше просто управляют мощные папашки с мощными дубинками, которых они, судя по всему, так отчаянно ищут, – а эта роль, к несчастью для нее, совершенно отсутствовала в ее репертуаре.
Уже после того, как Гэрретта арестовали за вождение в нетрезвом виде, и после той сцены, что разыгралась у них в спальне, Джесси начала воображать, как она его убьет: фантазия эта заполняла самые приятные мгновения ее дня. По мере того, как накапливались детали, картинка становилась отчетливее по качеству, она понимала, как акт воображения может стать прелюдией и подводить к своему всамделишному осуществлению. Ее пугали ее собственные возможности. А хуже то, что она ощущала от него душок тления, весь дом был им заражен, каждая комната.
Одним смутным утром Гэрретт спал после запоя – полностью одетое тело себялюбиво кинуто поперек их кровати, прекращение храпа – достаточное предупреждение, и Джесси одела дочку, набила кое-какой одеждой мешок для прачечной и ушла. Для таких женщин, как она, имелось место – неприметный дом на улице неприметных домов. Через месяц Гэрретт ее нашел. Он умолял и обещал, и она ничего не могла с собою поделать, она вернулась, ну его к черту, ей грустно да и одиноко. Рождение его сына Бэса возымело долгожданное успокоительное действие. А потом, несколько недель спустя, когда Гэрретт уже готовился уйти с работы, его встретили мрачные представители службы безопасности казино. Когда Джесси приехала за мужем, любезный человек в сером костюме и серебристых очках объяснил ей, в чем дело. Она знала, что будет дальше. Вернувшись домой, собрала всю наличку, какую сумела найти: толстые пачки ее были запрятаны по всей квартире, – села в машину, еще одну из множества его последних расточительств, и сбежала. Недели безумия Л.-А. хватило, чтобы пригнать ее домой, к матери, несмотря на боязнь, что он там будет ее ждать. Но к чему ей оборачивать свою жизнь вокруг его искореженного силуэта? Но однажды на заре он возник на дорожке перед домой, робкий проситель в тех же мятых рубашке и штанах, в которых она видела его в последний раз.
– Без комментариев, – объявила мать, явно сердитая – только непонятно, на него или на нее. Джесси поколебалась лишь мгновение, а затем отперла дверь и вышла к мужу. Глаза у него заплыли, лицом он посерел – очевидно, не спал несколько суток.
– Хорошо выглядишь, – сказала она.
Оставь себе детей, оставь машину, прости меня, я не перестаю о тебе думать. Своих дел с законом обсуждать он не стал. Он был пугающе взросл – до того, что она ощутила опасный подъем у себя в груди, подавить который нелегко. Он был ей небезразличен и никогда безразличен не будет. Они пожали друг дружке руки, попрощались, и, глядя, как он уходит по пустой улице, она ощутила, что ей их обоих жальче, нежели ей бы хотелось.
У нее начался период крайней неугомонности, утишить какую было невозможно: она вновь проигрывала свои подростковые ссоры с матерью, возмутительно кокетничала с сочувственными материными дружками, срывалась на детях – тревожное развитие ситуации, которое обезвреживала, уходя из дому. Она пристегивалась к машине и ехала вверх по 15-й федералке до Моапы, вниз по 15-й федералке к Тараканьему озеру и обратно, петлей, какую искала, чтобы повеситься. Женщина безумная и одна в опасной машине на высокой скорости. Ей нравилась эта мысль. Затем, гоняясь за закатом одним длинным и в особенности меланхоличным днем, когда ванильная имитация неба под мрамор малиново краснела, праздничная глазурь капала на каменных присяжных гор, она стала свидетельницей примечательного зрелища: пролета нескольких тысяч фунтов белого «Камаро» сквозь чистую жидкость конца дня в пустыне, на самом деле – образ из кино, вслед за которым тащились обычные ленты драной нереальности, машина в нескольких сотнях ярдов впереди вдруг катапультировалась из узла тормозящего потока транспорта, дважды перевернулась с дельфиньей неуместностью, затем врезалась обратно в разделительный овражек взрывом пыли, дыма и осколков стекла. Джесси даже не осознала, что остановилась, пока не обнаружила себя в потрясенной кучке других зевак, уже несшихся к обломкам. Водитель, девушка, все еще была пристегнута ремнем к сиденью, болталась вверх тормашками в своей упряжи безопасности. Была она без сознания, с ее медового цвета волос обильно текла кровь. Джесси бросила один пристальный взгляд на ее лицо – и тут же пожалела об этом. Человек с сотовым телефоном набирал 911. Какая-то женщина дотянулась через разбитое окно, пощупала пульс. Подняла взгляд на Джесси, темные глаза ее – спирали в ничто.
– Умерла, – сказала она.
– Что? – спросила Джесси. Слово она расслышала, внятно и отчетливо, а вот с пониманием его, похоже, случилась задержка.
– Умерла, – повторила женщина. – У вас все хорошо?
Поднялся прохладный вечерний ветерок, поперчил щеки песочком. Из сумерек возник фургон неотложки – тщетное карнавальное выражение цвета и шума.
Женщина довела Джесси до машины, посидела с нею, потому что она заплакала, тело ее схватило и затрясло нечто иное, освобождение от уровней таких глубоких, что страх был бы невыносим, если б не подразумеваемое понимание того, что эта женщина, незнакомка эта останется рядом с нею, покуда не минует кризис, сколько бы времени это ни заняло. Час спустя, когда для пролития не осталось больше слез, ее истощенная плоть превратилась в скорлупу стыда и сожаления, то, что в ней сохранилось – дух хрупкий, как дымок, – отправилось следом за этой женщиной к ней домой, где ее баловали, успокаивали экзотическими чаями, внимательно слушали до глубочайшей ночи. Джесси она понравилась. Вроде бы они уже встречались, к удивлению Джесси, – на ее собственной свадьбе, где ее новая подруга, умелая органистка, по просьбе Гэрретта сыграла серьезную медленную аранжировку «Зажги мой огонь»[92]. Женщиной и была Никки.
Через месяц Джесси к ней переехала.
Она теперь меняется так быстро, беспокоилась она – и лишь наполовину в шутку – о том, как трудно ей себя догонять. Переставлялись местами сами молекулы. Она занималась своими делами изумленная, неприкрыто бормоча сама себе: я не я. Необычайно. Просыпаться в постели рядом с теплым присутствием другой женщины – переживание таких вывихнутых оторопей, что требовалось много одиночества, целые безмолвные поля его, чтобы засечь и рассортировать чувства как нужно, отыскать в них подсказки: в чем же смысл этой сбивающей с толку радости? Она была, как ребенок, открывший для себя мороженое, который теперь хочет его каждый день да еще и по нескольку раз. Конечно, она трогала и даже целовала подружку-другую, но то были дружеские касания, дружеские поцелуи. Но как же странно, до чего бесспорно волнующе заниматься сладкой телесной любовью со своим собственным полом, знать в ошкуренных кончиках своей души комбинацию замка́ в хранилище, полностью погружаться в чувственную сладость отыскания себя, своего полного «я», в живое зеркало удовольствия другого человека. Голод ее по Никки был пугающ: впервые обнажила она кому-то пустоту своего бытия, и сама поразилась ее размеру, габаритам нужды. Каждый день – непреклонное опорожнение, думала она, без связующей силы любви.
Никки, независимый половой мистик, верила в то, что любовь – это выплеск потустороннего здесь и сейчас, и всякий раз, когда предаешься любви, ты делаешь это буквально – вверяешь себя трению половых органов, разогревающему землю пламенем небес, а заодно и увеличиваешь свое грядущее пространство в вечности.
– Хочу быть состоятельным ангелом, – сказала Никки. – Хочу населять особняк на северном берегу рая.
– Я тебя люблю, – объявила Джесси. – Я люблю качество твоего ума, люблю легкие очертанья твоих асимметричных грудей.
Джесси отказывалась вылезать из постели по нескольку дней, а когда наконец поднялась – сбрила волосы с правой стороны головы, а оставшуюся половину выкрасила в платину. Одну неделю одевалась проституткой, следующую – рабочим на стройке. Возбуждало уже освобождение от репродуктивной тревожности; до чего гнетуще «естественным» раньше был этот груз. Ей хотелось подбегать на улице к натуралам, выкрикивать непристойности им прямо в ошарашенные лица.
– Ты совсем с поводка сорвалась, девочка, – заметила Никки, развлекаясь.
– Съешь меня, – ответила Джесси.
В защищенной уединенности своего американского дома они привольно отведывали от шведского стола эротической практики, и в выборе у них ключевым фактором служила новизна. Они были молоды и влюблены, и резиновые костюмы неотвратимо их возбуждали. Серьезный флирт с садомазо закончился, однако, непредумышленной комедией, когда Никки, стоя на коленях в масле и плавая в кожаной упряжи на несколько размеров больше, обмякла от беспомощного хохота над нелепо начищенным носком сапога, который ей только что весьма отрывисто приказали поцеловать. Джесси, наслаждавшаяся своей ролью, быть может, немного чересчур – дочка легавого, в конце концов, – совершила попытку дисциплинарно ее наказать несколькими неуклюжими ударами хлыста. Никки завизжала от веселья, она растянулась на полу, она вытирала слезы с глаз. Слава богу – наручники. Чуточка связывания, по крайней мере, оказалась услаждающе поучительной для них обеих.
Одними авантюрными выходными они позаимствовали пару игл и тачку у своей подруги Тоби, тату-художника. Та жила одна в бывшем магазине с беззубым черно-белым терьером по кличке Напор и злобным изумрудным попугаем-ара, чей словарный запас целиком и полностью состоял из фраз: «Терпеть тебя не могу», «Где мои деньги?» и «Чего уставился?» Громадную непросвещенную орду нетатуированных Тоби презрительно называла «незабитыми».
– Получишь картинку из-под моей иглы, – утверждала она, – и очень быстро поймешь смысл приверженности. Если бы всех раскрашивали как нужно, вся страна была бы благороднее и праведнее – и красивей, к тому же. – Именно ее специальностью были узоры в духе Дали на тему игральных костей или карт. На правом бицепсе у нее самой красовалось дерзко реалистичное изображение игрального автомата, в окошке – трио лимонов, местный эквивалент девиза «Рожденный проигрывать». Тоби отправляла своих друзей с тюбиком бацитрацина, коробочкой пластырей и собственными благословениями.
Джесси и Никки начали тренироваться на паре дюжин грейпфрутов, надписывая сияющие желтые головы плотным ассортиментом счастливых личиков, сердечек, розочек, черепов и неуклюжих единорогов, напоминавших крыс с железистыми заболеваниями. Когда украсили всю кожуру, пожизненно исшрамив плоть фрукта, они принялись ставить эксперименты друг на дружке, рисуя каракули на листах телесного блокнота, на подошвах, на мертвых мозолистых участках, где от игл было не так больно, а отметины со временем снашивались. Но как только прокололи человеческую кожу, настроение поменялось – ставки поднялись, в комнату вступило что-то иное. Вероятно, это Джесси предложила вознести сталь повыше, и уже вскоре они по очереди с нежной неуверенностью награвировывали свои имена друг дружке на дрожащие попы. Последовавший за этим непреднамеренный приступ любовной игры был откровением животной течки.
– Боже, – воскликнула Джесси, – мне никогда так не хотелось трахаться.
– Все дело в химикатах, – объяснила Никки, – затопивших нам мозги. От ран.
Все простыни перепачкались кровью и краской. Джесси пощупала пальцем свежий барельеф на своей ягодице.
– Теперь мы владеем друг дружкой, – объявила она.
Никки осматривала себя в зеркале.
– Думаю, нет, – ответила она.
Почти каждую субботу они запрыгивали в джип Никки, детей высаживали у матери и гнали в пустыню через красноскальные каньоны, памятники пластичной силе времени, минареты из песчаника и зазубренные арки, продолговатые силуэты фантастических животных, грубые человеческие бюсты, мимо громадной скалы Атлатль, изрезанной символами охоты древних шаманов, которые понимали обряды отображения, как изловить силу их жертвы в силки надписи соответствующего контура, затем по малоезженой дороге, по колее для вездеходов – и в глухомань, ликующе подскакивая на окаменевшем приливе доисторических морей, часы свободы, небо настежь, сам день – живое тело с видимыми связками и сосудами, гористое сердце, гениталии света, чтобы прибыть в тайное место истинной пустоты, куда редко заезжают туристы. Одежду они оставляли в машине и голые, если не считать крепких походных башмаков, пересекали пылающую столовую гору, Wandervogel[93] нового века в женском обличье, перекрикивались, находя окаменелости, посверк возможных драгоценных металлов, Джесси – превосходным сиплым голосом Богарта:
– Если понимаешь свою пользу, связываться с Фредом Ч. Доббзом не станешь[94], – выцарапывая на валуне, рябом от метеоритов, собственный петроглиф, стилизованное сплетенье их инициалов, подарок археологам двадцать второго столетия. Разгоряченные и изможденные, они отдыхали в узкой тени иисусова дерева, оттенки кожи после недель на солнце неуловимо сливались с оттенками земли, коснись одной, коснись другой, рукою, ртом, языком.
– Великолепно, – вздыхала Никки с британским выговором, какой ей нравилось применять всякий раз, когда она бывала нага, и лепная красота головы ее, как у Богоматери, текучая многозначительность ее взгляда, чарующие движения губ, когда она говорила, были событиями по масштабу равными тому, что их окружало.
Мимо неистово пронеслась мелово-бурая хлыстохвостая ящерица – чешуйчатая ртуть, сливающаяся с камня.
– Правда, – серьезно сказала Джесси.
Никки рассмеялась.
– Вот как мы б могли честно жить где-либо еще?
И это было правдой. Край этот был особенный – не только потому, что Джесси в него народилась, но еще и потому, что оттачивал все чувства, не давал им притупиться. Тело гудело приемником, перехватывая сообщения из-под шума человеческой суеты, в глуби, по молчаливым гармоникам пауков, кустарника и взметающегося песчаника, чья барочная архитектура часто напрямик сообщала что-то сердцу Джесси, эта первобытная близость с нечеловеческим – признание его непрекращающегося бытия у нее внутри.
– Если б захотелось кого-нибудь убить, – размышляла Джесси, – тут было б самое место.
Никки скорчила гримасу.
– Таких странных умов, как у тебя, я ни в ком еще не встречала.
Тогда Джесси повернулась и прошептала подруге на ухо, брови Никки изогнулись от притворного ужаса.
– Уверена, что твоя фамилия – не Джеймс?[95] – Но подчинилась без неохоты, еще одно деяние, чьи невинные энергии, воображала она, подпитывают истощенную землю, секс как хорошая экология, психический ливень. Закончив, они полежали вместе на ржавом песке в великой синей базилике этого величайшего дня.
– Я здесь обожаю, – воскликнула Джесси. – Чувствую себя… – она поискала точное прилагательное, – … богато. – Затем продолжала: – Со временем, знаешь, и черепахе, и зайцу равно будет явлено, что самые значительные мгновенья нашей жизни – это те, в каких мы ничего не делаем. Что мы делаем, когда «не делаем ничего», – это и есть поистине мы.
Никки приоткрыла глаз.
– Ты изъясняешься бессмысленными присловьями.
– Отчего ж нет? Я в пустыне. У меня видения, я основываю религию.
– Великая богиня. Дальше начнешь раздавать заповеди и молиться пенису.
– Одну заповедь: руки свои держи при себе – если только их вежливо не направят куда-либо еще. – Ей хотелось пробраться Никки внутрь глаз, но те вновь отступили за прикрытые веки, поэтому Джесси обратилась к встрявшему клину хрящика, к наизусть выученному вздернутому носу. – Разумеется, я воображала жизнь с того конца волшебной флейты кожи, у какой есть владелец. Какая полнокровная девушка так не поступала? Ключ к королевству. Ось культуры. Змея в спальне. Еще бы, давай-ка пустим его в дело. И чем больше, тем лучше.
Медленная тонкая улыбка морщиной пролегла по лицу Никки.
– Ладно, – призналась она. – Я тоже. – Во взгляде ее содержалось веселое согласие того, кто уже давно выучился скакать верхом на звере собственного ума, не слишком часто и проливая что-либо. – Фантазии – это ведь может быть весело, verdad?[96] Но и телевизор – жизнь не настоящая. Помню первый раз, когда я услышала о Фрейде и про эту его чепуху с завистью к пенису. Я была просто в шоке. И это откровение? Это наука? Нехватка – не у нас между ног, она в голове у мужчины. Я там внизу никогда не переживала ничего, кроме власти, – не отсутствие какое-то, а большую, наглую, прекрасную власть.
– И похоть, – предположила Джесси.