Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 27 из 54 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Как ты могла? – Как я могла что? – Голос у Джесси повышался на каждом слоге. – Ты себя ведешь так, словно я сама эти чертовы камешки сперла. – Кто это сделал? Профессор и Мэри-Энн[100] – та отвратительная парочка, что друг от дружки никак отлипнуть не могла? – Женщину звали Кара. Только она перебирала кольца. – Очевидно, работают бригадой. Ее задача была – тебя отвлекать. Они переглянулись длительно, со взаимным негодованием. – Ты на что это намекаешь? Я эти долбаные кольца каждый вечер показываю десяткам пар. Их мог прихватить кто угодно. Кто же знает, сколько их уже тут нет? И, честно говоря, мне не нравится общий тон твоих замечаний. Если ты намерена меня допрашивать, давай позовем сюда настоящих легавых. – Прекрасная мысль. Папка будет так доволен, если сюда нанесет визит официальный патруль. Помнишь, что было, когда Родриго помял лимузин? – Он меня уволит? – недоверчиво спросила Джесси. – Зачем останавливаться на этом? Я тебя в это дело втянула. Нет, мы просто забудем обо всем этом мелком происшествии и сделаем вид, будто ничего не случилось. – Она принялась так перекладывать оставшиеся драгоценности, чтобы нехватка оказалась не так заметна. – Я заплачу за пропавший товар. Можешь вычитать из моего ежемесячного чека. – По-моему, я больше не желаю это обсуждать, – сказала Никки и резко поспешила прочь из помещения. Ошеломленная Джесси дала ей уйти – ее слишком оглушило, чтобы начинать новый виток. Ей требовалось время и спокойный уголок, в котором можно оценить раны, их серьезность, их побуждение, их намерение. Была ли эта неуместная кража главной темой – или же темой прежде темы? Не заделась ли случайно проволока на жуткой территории отца-дочери – или же Джесси бессчастно нырнула в кроличью нору их совместной жизни, в истинную историю, упрятанную в те неисследованные тоннели и садки под повседневным трепом, привычным сексом – в подземную берлогу коварных человеческих отношений: в темную путаницу выскакивающих бесов, кривых зеркал комнаты смеха, жутких тупиков, множественных фальшивых доньев. Если б только могла она прямо сейчас ощутить у себя в объятиях своих детей, в этот самый миг – внезапные судороги вины от того, насколько мало часов во все более сокращающихся днях она, кажется, проводит в их липучем обществе. Мало того, что она некомпетентная батрачка в свадебном магазине, так еще и скверная мать. Она умостилась на табурете за упрекающим безмолвием кассового аппарата, отсчитывая минуты, – единственную пьяненькую парочку, ввалившуюся на бракосочетание и кофе на заре, безразлично обслуживал где-то витающий автомат на подсевших батарейках. То, что между тобой и теми, кого любишь, могут произвольно ввязываться совершенно чужие люди, – невыносимый ужас. Совершенное Томом и Карой, когда они сперли горсть относительно незначительных камешков, – если это действительно их настоящие имена, если они и впрямь были преступниками, – в то же время было шмоном содержимого ее сердца. Совершенно чужие люди. Засланцы зла. Ибо без доверия мир становился воющей пустошью обособленных, постапокалиптической панорамой людей, животных, деревьев, вроде бы никак не затронутых – и только живые связки между ними совершенно уничтожены. Война окончена, и чудовища в ней победили. В гнетущем свете раннего утра неоновая пальма у нее за окном выглядела плохо вылепленной скульптором сигарой, у которой взорвался кончик. Ни Никки, ни Джесси не произнесли ни слова в машине по пути обратно, да и дома, пока готовились ко сну, минуя друг дружку в коридоре, входя, выходя из комнат, – парламентеры воюющих провинций, кого по ошибке поселили в одну гостиницу на границе. После часа метаний, когда она ворочалась и разглядывала, как трещины на потолке обретают отвратительные контуры гигантских насекомых с жалами, Джесси открыла рот, чтобы бесстрастно утвердить: – Я не брала эти кольца. – Я и не говорила, что ты брала, – тут же ответила Никки ясным голосом неспящей. – Твоя работа была – удостовериться, чтобы их не взял никто другой. – Валяй, выкладывай, не держи в себе. Никки откинула простыню и села на кровати. – Вот бы в этом чертовом доме хоть одна сигаретка завалялась. Уму непостижимо, что мы опять это обсуждаем. Тема, по-моему, всплывает раз в месяц вне зависимости от обстоятельств. Тебе что нужно, Джесси, – нотариально заверенный документ, свидетельствующий о моей неугасимой вере в тебя? Незадача в любом случае – не между нами. Это же не первый случай, когда на твоей смене за дверь уходит неоплаченный товар. Пару недель назад было свадебное платье, и еще какая-то разнообразная срань за последние несколько месяцев, о которой Папка уже знает. Ставить его в известность об этом последнем случае вовсе не обязательно. Джесси это потрясло. – Почему ты не сказала мне? – Не так уж и важно. Я же знала, что это не ты, несмотря на то, что ты можешь подумать. – Минуточку, – сказала Джесси, которую разозлила покровительственная, если не прямо-таки снисходительная интонация замечаний Никки – патерналистская от корня «патер», патриархальный, пивень петушиный, – но я не сознавала, что чувства твоего отца для тебя важнее моих. – Несправедливо, Джесси, эпохально несправедливо. Но, впрочем, тебе же всегда нужно делать все, лишь бы только выиграть любой спор, чтобы последнее слово за тобой осталось, точно так же, как нужно планировать любой отпуск и тратить последний доллар. Боже мой, да тебе и кончать первой нужно. Я с таким же успехом могла бы жить с мужчиной. Повис миг обугленного молчания – Джесси просто уставилась на это существо, которое взяла себе в возлюбленные. Как такое может происходить? Опять ее обвел вокруг пальца этот коварный проказник – она сама. Никак не могла поверить она в собственную неизменную наивность, в ее несокрушимость скальной породы, которая, как бы алмазно-остер ни был бур фактов, оставалась, похоже, засаженной в сам ее характер, пока тот окончательно не разломают и не вывезут. Как-то удалось ей на глубочайших, самых глубинных уровнях убедить себя, что она прибыла наконец на станцию обеспеченной неприкосновенности от изобильных и ядовитых недугов отношений, что просто упрямая правда того, что любишь кого-то одного с тобою пола и терпишь оскорбления, какие неизменно вызывает такая возмутительная ересь, жалует страстную безупречную любовь, территорию, свободную от неврозов, в согласии с естественной экономикой психических сдержек и противовесов. Детский сад, да и только. Насколько же мало после всех этих лет, горького прироста, всего терпеливого определения, синяков жизненного опыта, насколько мало ценности она поистине знала. Вечно невинная, неизменно изумленная. – Извини, – сказала Никки, вытягивая примирительную руку, но Джесси уже вскочила и вымелась за дверь, не успели ее коснуться. Прибежище нашла она в комнате у детей, на краю кровати Кэмми, в мохнатой материнской мягкости говорящего мишки Мистера Мэка, среди солнечной недвусмысленной бодрости обстановки, всеобъемлющего хлебного аромата маленьких детей, утешения мельчайших деталей дома, заброшенных уголков, где обитала благодать, как вновь и вновь доказывал кризис – с того мига, когда Гэрретт впервые ударил ее так же осязаемо, как осязаемо бледно-голубое кресло-качалка, в котором она укачивала Бэса ночами страха как за мать, так и за сына. Неужто теперь от нее требуется – как покаяние за непонятные неискупимые преступления – еще раз претерпевать изысканно обостренную боль очередной разлуки? Уже хлюпая носом, пока еще даже сама не поняла, что заплакала, она просто дала себе волю, слезы – святыня, очищающая ум, расковывающая жесткости тела, подношение жизненной соли самой жизни. Во сне ей сказано было, что сегодня она будет плакать, но она, очевидно, неверно истолковала символы. Никки принялась тихонько стучаться в дверь, предлагая сладостные слова извинения. Отпирать Джесси не желала. Тут дело личное – это стирка ее души, – и она не потерпит, чтобы ей мешали, пока плач не остановится, потому что она выплачется. Рубашечка Бэса, которой она вытирала себе лицо, ощущалась такой же благословенной, как любой плат Вероники. Таинственно привлеченная к окну, глядела она вдаль, на восходящее солнце, туда, где из прозрачного синего раствора неба каждый день кристаллизовались серые горы, словно древние очерки, проступающие в темном покое сердца. И когда боренья с очертаньями завершатся, придется все восставать и восставать. Она подумала о Никки и изумрудных планетах ее глаз, и об обезоруживающей излучине ее улыбки, и о неукротимом вихре у нее на макушке, и о том, как от нее иногда пахнет свежей картошкой фри, – и Джесси подумала: Никки любит Бада любит Гленду любит Родриго. Она подумала: Джесси любит Бэса любит Кэмми любит Мистера Мэка. И да: Джесси любит Никки любит Джесси. Любовные цепи. Истинный отрезок каждой неизбежно связан с другим, покуда единственная важнейшая цепь не сомкнется на разрывающемся земном шаре, чтоб безрассудные куски его не разметало со скрежетом до шумного его конца. Никому не под силу разорвать цепь любви. Ни Тому или Каре, ни Гэрретту, ни Преподобному Папке или Мамуне Оди, ни мерзкому мистеру Мозесу в соседнем дуплексе, ни бродячим подросткам-гомофобам, ни УПЛВ, ни ОП[101], ни Семейному суду[102], ни даже Мелиссе. То, из чего выковали цепь любви, гарантированно неуничтожимо. Правда. Семь Ночь длинной свинины Из Самбира они уехали на заре – единственные белые лица в перегруженном речном такси, направлявшемся вглубь страны к Танджун-Льяну, лагерям лесоповалов и разбросанным селениям за ними. Лодка заполнилась быстро, и когда явились Коупленды – после неистовой гонки на бемо в последнюю минуту по теснейшим, ухабистейшим, кривейшим улочкам, хватаясь за поручни, свой багаж и друг дружку, – на подбитых матах палубного покрытия у правого борта им повезло отвоевать клок пространства размером с половичок. Похмельные, обезвоженные, на редкость ворчливые, решили они не разговаривать, пока не минует потребность в упреках. Вокруг них на всех до единого дюймах палубы было не протолкнуться, однако для припозднившихся продолжали отыскиваться места, целые семейства счастливо втискивались в зазоры едва ли шире телефонной будки, дремлющие младенцы болтались в расшитых бисером люльках на крючьях в бимсах. Были там куры в бамбуковых клетках и пара сварливых коз, привязанных к красному пиллерсу на корме. Все – вне зависимости от возраста и пола – погружены в напряженные отношения с сигаретой, как будто никотин – некий драгоценный ингредиент, сущностно важный для благополучия. Ряды жестких деревянных банок от одного конца до другого забиты пассажирами, которые, словно прихожане на своих церковных лавках, единообразно смотрели вперед, покорно внимательные к грязноватому свету, шедшему из неисправного телевизора, привинченного к носовой переборке, пастор Боб и его «Час чуда света» передавали живьем-в-записи из Зала чудес в Корпусе-Кристи, штат Техас, послание сегодняшнего утра: Доллары Освобождения. Цвет на экране расслоился на широкие неровные полосы зеленого, желтого, лилового – национальный флаг чужой планеты, наложенный на завораживающе рыбьи черты пастора. Никто, похоже, не возражал.
Гавань окутывал зернистый туман, предметы вблизи и вдали маячили в случайной бессвязности, словно символы во сне. Заостренный нос малайского сухогруза с оранжевыми потеками. Пулевидный купол городской мечети, серебряный и мятый, словно обернутый алюминиевой фольгой. Красночерепичная крыша отеля «Счастье», где пегие кошки дрыхли на балконах и, словно королевские особы, бродили по номерам. Призрачные черные паруса проходящей проа – зловещие, как акульи плавники. И ниже по течению различимы сквозь сумрак даже на таком расстоянии от побережья – драные газовые свечи градирен нефтяного комплекса «Пертамина». В этот валкий час мир врассыпную. Неожиданно взвизгнув судовой сиреной, палуба содрогнулась, ожила, и длинный деревянный пирс принялся медленно отступать. Они отчалили – вверх по реке Кутай в спутанное мифическое сердце Борнео. Дрейк сжал руку жены. – Я тебя люблю, – прошептала Аманда, глянув ему через плечо, чтобы проверить, что этот скромный обмен нежностями не оскорбил никого из тех, чьи обычаи позволяли выставлять напоказ лишь нежность к лицам своего пола. Пастор Боб продолжал завораживать свою несомую по водам паству. Библия – книга деловая. У Бога есть личный финансовый план для всех и каждого из вас. Пусть Иисус распоряжается вашими деньгами. Обмякнув в нарочитом высокомерии у дальнего леера, очевидно, не в курсе обещанных пенни с небес, на Аманду неприкрыто пялился жилистый человечек в мешковатых шортах, чистой белой рубашке и выцветшем розовом тюрбане, член экипажа с коричным личиком, настолько лишенным всякого выражения, что Аманда вдруг ощутила себя вещью, причудливой раздражающей формой, которой временно случилось загораживать ему вид на зрелище где-то снаружи, предназначенное лишь ему одному. Как и большинство в экипаже, он был бугисом с соседнего острова Сулавеси – потомком зловеще знаменитого народа мореходов, чьи пиратские подвиги производили такое впечатление на их европейскую добычу, что, говорят, само название их вошло в язык – пугать непослушных детей темными ветренными английскими ночами: веди себя хорошо, или тебя сцапает бука. – Где? – Голова Дрейка завращалась вокруг своей оси. Он терпеть не мог таких приставаний и подчеркнуто разбирался с нарушителями, не сходя с места. – Не беспокойся. Он уже ушел. – Изящное компактное туловище мужчины отклеилось от лееров и стремительно сбежало к корме, волоча за собой хвост. – Он на нас пялился с самой посадки. – Теперь она знала, что означает фраза «дурной глаз», и ей было интересно, не вакуум ли это дурное, не отсутствие ли соединительной ткани, не щупальца ли души, втянутые так глубоко внутрь, что скорлупа стала жизнью, силой незабитости. Плечи ей передернуло. Она скривилась. – Жуть, – произнесла она. Дрейк не переставал озирать толпу. В своей бейсболке «Лос-Анжелесских ловчил»[103] и солнечных очках-«авиаторах» он походил на тренера по бейсболу, который оценивает соперника. – Слишком, к черту, рано еще, чтобы с такой дрянью связываться. – Стало быть, ты имеешь в виду, что в разгар дня будет нормально, часа в два-три, скажем? – Аманда. – Я просто спросила. Дрейк сдвинул бейсболку к затылку и протер лоб черным носовым платком. Он уже потел. – Не знаю, в этой стране трудно отличить извращенцев от просто любопытных. Кто на нас только ни смотрел, как только мы сошли с самолета в Джакарте? Хочешь быть знаменитой, хочешь внимания масс? Наслаждайся. – Но эти люди смотрят на нас не потому, что знают, кто мы такие, а потому, что не знают. И я не чувствую себя прославленной, я себя ощущаю образцом на предметном стекле. – Ура Голливуду[104]. Суденышко пыхтело, грохот его машин без глушителей помогал расчищать путь через туман в гавани. Течение, скользившее вдоль борта, было серым и маслянистым, словно вода от мытой посуды, и несло от него по́том, мусором и человеческими отходами – подспудным ароматом издыхающих форм жизни. Проплыли мимо громадного японского танкера, откуда сонный член экипажа, вытирая полотенцем волосы, уставился на них сверху с выражением веселого благодушия. Зигзагом прошли между приземистыми угольными баржами и дрейфующими плотами, заваленными пирамидами массивных бревен твердой древесины с их грубым, потрясенным видом только что сваленного леса. Вдоль берега теперь, постепенно проступая из редеющего тумана, тянулись ряды убогих хижин на паучьих лапках опор и дома-лодки с драными вехотками вместо занавесок, ручные лесопилки и плавучие доки, каждый со своим полукругом зализанных баркасов носами наружу, словно эллиптические деревянные лепестки. На грязном берегу прерывистой чередой начали собираться люди, рты белы от пены – они энергично чистили зубы речной водой. – Вынуждена признать, – сказала Аманда, – что мне впервые начинают закрадываться серьезные сомнения. – Насчет этой поездки или насчет того, чтобы стать знаменитой? – невинно уточнил Дрейк. – Насчет брака с тобой, осел. – И руки ее проникли ему под рубашку, защекотали ребра. – Осторожней, – прошипел он, стараясь сдержаться и не расхохотаться, отбиваясь от нее. – Ты себя ведешь, как самый настоящий западный варвар. Она огляделась. Справа от нее двое неулыбчивых мужчин прервали шахматную партию, чтобы получше рассмотреть эту невоспитанную иностранку. Слишком уж много лиц обратилось в их сторону. Она бодро улыбнулась им в ответ, затем устроилась поудобнее среди своей клади, стараясь представлять собой как можно более незаметную мишень. Бремя бледной кожи. Эта мерзкая история притом. Дрейк спрятался за обложкой своего вездесущего путеводителя «Индонезия сегодня». – «Среди пекитов верхнего течения реки Кутай, – вслух начал читать он, – смерть – событие неестественное. Вызывать ее можно лишь колдовством или насилием, и, когда она происходит, за нее следует отмстить, иначе уменьшится дух народа». – Давай не сейчас, Дрейк. – «Через три дня после кончины смятенная душа наконец отыскивает путь из лабиринта тела и выходит наружу через рот в виде местного насекомого или птицы». – Я переключаюсь с твоей волны, мистер. – Аманда прикрыла себе глаза предплечьем, словно компрессом, надеясь хотя бы на несколько блаженных минут потерять конкретное место во времени и пространстве. Ее тут же захлестнуло накрошенным монтажом пересвеченных съемок путешествия. Головокружение отпускника. Чересчур много новизны за слишком короткое время, а сна слишком мало. Каждая новая заря в этой замечательной стране запускала свежую атаку на хлипкий форт их первоначальных представлений, как будто азиатское солнце – большой таинственный револьвер, стреляющий днями в медных оболочках в незащищенную набивку их голов. В Джакарте видели они, как из уха у человека выползает зеленая мамба. Средь дюн красного пепла смотрели, как двенадцатилетний мальчик жонглирует вулканическими камнями над качким морем туч на вершине горы Мерапи. На Бали их вытеснила с улиц Денпасара толпа, танцующая по прихоти бога мартышек. Все мечты мира, верования, духи собрались тут, на зачарованных островах Индонезии. Стихии человеческого бессознательного занимали в пейзаже места, словно зримые предметы. От разума к разуму трещали разряды силы, и самой земле было тягостно, она стонала и рокотала в своих цепях, в узилище материи. Пусть крутится, решила Аманда. Со временем эта безумная, запинчивая спешка должна пригаснуть, замедлиться, успокоиться на ключевом образе этого кино, новообретенном якоре ее сердца – на великой каменной мандале буддистского святилища Боробудур, исполинской, сотворенной человеком космической горе, что величественно вздымается с равнины Кеду на острове Ява (экзотические имена этих галлюцинаторных островов – Бали, Суматра, Малуку, Тимор – чувственный язык западной фантазии, колониализма в лунном свете, современных ароматов высокой моды). Святилище состоит из семи ступенчатых террас, в основании – четыре квадрата, поверх – три круга. Войдя в восточные ворота, символически поглотившись раззявленной пастью калы – чудовищной головы, вырезанной над входом, – сворачиваешь влево (справа таились бесы) в узкий проход, отделанный барельефами, изображающими повествовательные сцены из 550 жизней Будды, проповеди в камне, влекущие паломника к просветлению, пока обходишь святилище вокруг по сжимающим каналам мира явлений, поднимаясь от террасы к террасе из царства форм вдруг, поразительно – к откровению небесного простора, к освобождающему чуду без формы. На Аманду никогда никакой памятник так не воздействовал, пускай даже, завороженная внушительной физической громадой всего этого места, она, еще при входе, споткнулась на ступени и сильно оцарапала себе правое колено, фраза «Я преткнулась в мире желаний» тут же зазвучала отголосками по будущим званым ужинам, когда они снова вернутся в Л.-А. Интеллектуальное и духовное устройство Боробудура проявляло бесспорно притягательную строгость. Поэтому вопрос, поставленный этим святилищем, звучал настойчиво вдвойне: как порвать узду смерти? Предписание главнейших восточных религий, казалось, делало вид, что ты уже мертв. Грубо говоря, смерть – прекращение красивых картинок. Научись выпутываться из кинопленки, и жар чувств уже не будет жечь; призови мужество подняться с места и на самом деле выйти из кинозала – и ты выскользнешь из уз смертности. Будда как первый на свете ускользающий иллюзионист. Все мы заперты в одном ящике, говорил он. Теперь я снабжу вас копией ключа. Под собою Аманда чувствовала дрожь палубы, скольжение киля вперед, она слышала, как плачет маленький ребенок, бормотание неразборчивых голосов, периодический шелест страниц книги Дрейка, спокойный благовест спокойного дня – и тут постепенно во тьме начала осознавать она, как открываются и закрываются меха у нее в груди, словно дверь качается туда-сюда на почти не ощутимом ветру, дразня ее промельками иной темноты за дверью, тьмы глубокой и сияющей, что нежно билась в такт ее сердцу, тщательной разрядке ее дыхания, Аманда управляла этой дверью, управляла она и тьмою, ее тьмой, ее страхом, ее… продвижение к нирване вдруг лопнуло от чирканья и чпоканья картонной спички. Снова в мире боли и утраты Дрейк закуривал свой первый в тот день кретек. – Это зло, – произнесла она. Дрейк оторвал взгляд от книжки. Жена не шевелилась, но ее глаза распахнулись. Сколько она уже так рассматривает его, ни слова не говоря? – Я думал, ты уснула. – Если ты намерен опять закурить, так чего ж не держаться американских марок, старого доброго, испытанного в деле одомашненного рака? Дрейк беспомощно пожал плечами. – С волками жить. – Когда он затянулся, подожженный кончик сигареты затрещал и стал плевался, частички взрывающихся крупиц гвозди́ки дождем оросили Аманду. – Ай! Блузка моя! – Она резко выпрямилась, стряхивая угольки с рубашки батика, купленной, еще и двух дней не прошло, и надетой сегодня, чтобы производить впечатление на любых полицейских чиновников, что могут повстречаться им в путешествии вверх по течению. Дрейк где-то вычитал, что индонезийские гражданские служащие особенно падки на изысканное облачение. – Отойди, – сказала она. – А то я вся загорюсь. – Все остальные курят.
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!