Часть 49 из 53 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Смилуйся, ради Иисуса Христа! Нет у меня таких денег. – Мужик упал на колени, и Аксинье тошно стало от того, что сама она устроила.
– Встань. Я сына твоего хочу услышать. Говори! – Она смотрела на Илью и понимала, что могла бы сама забить до смерти.
На погибель дочке послан, на бесчинство. Убрать, услать, защитить Нютку!
– Илья, проси милости, – вновь шептал несчастный отец, а отрок молчал, вперив глаза в пол, отскобленный до белизны.
Третьяк завозился, явно желая дать наглецу оплеуху. Все ждут слов какого-то сопляка, точно он священник у алтаря.
– Пусть Нюта скажет правду, – вымолвил Илюха.
Аксинья поняла, что сердце ее не сыщет милости для наглого сына Семенова.
Вечером Третьяк отхлестал кнутом Илью. Аксинья, слыша крики его, вспоминала обо всем, что сотворил отрок, и шептала: «Поделом».
* * *
Уже седмица минула после возвращения с заимки, жизнь в строгановских хоромах потекла по-старому. Великий пост утихомирил всех. Лукаша проводила дни с улыбчивым сыном, ходила с ним взад-вперед, взяв за цепкие ручонки, всякий улыбался, глядя на заботливую мать.
Еремеевна и ее работящие внучки скребли, мыли дом, что и так сиял чистотой. Анна ждала вестей о своем беспокойном муже, непрестанно молилась и с каждым днем становилась все бледнее – даже рыжие волосы ее утратили сияние.
– Спасибо тебе за помощь. – Мешочек с монетами перешел в крепкие обветренные руки повитухи. Горбунья кивнула, развязала льняной шнур, пересчитала плату и, оставив себе несколько монет, остальное протянула Аксинье. – Твое все, ежели бы не ты… Спасла нас – и меня, и Феодорушку.
Аксинья знала, что рожала тяжело, как почти всякая немолодая мать. Утроба исторгла дитя раньше срока. Криком исходила в первый раз, рожая Нютку, а здесь улетела в первую же ночь туда, откуда порой не возвращаются. Анна Рыжая долго описывала умелые руки Горбуньи, что вытащили Феодорушку. Аксинья вернула деньги повитухе, повинуясь безотчетному порыву, обняла ее, ощущая вздрагивающую благодарную спину, прослезилась и сама. Она повторяла Горбунье раз за разом: «Оставайся у меня, дам тебе кров и пищу», но та трясла головой и показывала руками: хочу уйти.
Хозяйка проводила повитуху до ворот, перекрестила ее и пожелала процветания. Она, полюбовница богатого купца, откусившая изрядный кус от каравая удачи, ощущала свое сходство с горбатой повитухой. Ту и за человека-то не считали, видели за уродством, немотой глупость и второсортность. Аксинья не знала о судьбе ее, не знала о прошлом, о доме и родных, но сейчас, прощаясь с повитухой, чувствовала в сердце пустоту. Иногда в жизни появляются люди, что становятся ближе иных родичей.
Она вернулась в горницу, вытащила из богато украшенной зыбки Феодорушку, прижала к себе дитя. Так и не набралась смелости: не раз обмакивала перо в чернила, выводила: «Степан», ставила жирную помарку, тем заканчивала письмецо. Строганов ждал рождения сына, наследника, и страшилась от него услышать гневные слова.
– А ничего, увидит тебя – обо всяких сынках забудет, – ласково говорила она дочке и разглядывала ту, словно в первый раз.
Феодору нарекли без материного слова, но с именем Аксинья всем сердцем согласилась. Вспомнила о покойном брате Федоре, любви своей и скорби. Радовалась грешница дару, что послан Небесами. Помнила, что с греческого Феодорушка – дар Бога.
Не походила младшая дочь на старшую, как утро не походит на вечер.
Карие с темным отблеском глаза, светлый пух на голове, что обещал превратиться в русые косы, безмятежность и сладкий сон – дитя не спешило огорчать Аксинью. Нютка кричала вдвое громче, сердце за нее болело сразу – как поглядела на синеглазку, так ворохнулось что-то и не отпускало. Буря в ночном лесу, а Феодорушка – ясный день…
– Темно-серые котыПод зыбочкой лежат,Под зыбочкой лежатИ хвостами шевелят.И Феодорушке моей,Засыпать велят.
Аксинья мурлыкала слова, кажется, они сами лились на язык. Коты лежали рядом, словно в колыбельной, грели ее ноги, поблескивали желтыми глазами.
– Мамушка!
Аксинья так и заснула, качая зыбку с младенцем, вздрогнула, услышав настойчивый голос старшей. В ночи не найти покоя…
– Мамушка, отчего ты так со мной? За что?
Нютка день-деньской рыдала в своей горнице, на глаза матери не показывалась. И Аксинья рада бы успокоить свое дитя, да только не придумал Бог способа. А нынче, глядя на изреванную дочь, шептала: «Жестокая мать».
– Сусанна, станешь постарше, родишь дитя и поймешь – я права.
– В чем? Илюху во всем винишь, словно он нарочно… Он всегда защищает меня! Он, он, только он один. – Дочь говорила и говорила о том, как хорош Илюха, Аксинья слышала одно: «Мать не защищает, мать не хороша». – Прости ты его. Прости, мамушка.
– Отец приедет и решит. – Аксинья верила, что Степан поступит справедливо. Надобно отплатить за бесчинство – теперь Илюха не ребенок.
Дочка, услышав заветное «отец», шмыгнула красным носом, утерла слезы и сопли, что смешались в месиво, села на лавку. Аксинья легонько покачивала зыбку, тешила себя надеждой: буря прошла.
– Мамушка, скажи, отчего ты с ней возишься? Лукерья и не подходит, кривится, будто крысу видит. Отчего она ребенка не берет?
Аксинья оцепенела, пытаясь нащупать гать поперек болота. Правду сказать? Или ложью растекаться по…
– Сестрица она мне, да? – Синие глаза, омытые соленой влагой, потемнели.
Выросла дочка, не обмануть, не отвертеться. Аксинья кивнула.
– Только отец велел… – Она замялась. Как рассказать то, что самой неясно? – Священник записал, что Феодорушка – дочка Голубы и Лукаши. Для всех так оно и будет.
– Для чего обманывать людей? – Нютка уже выпятила подбородок.
– Отец твой за дитя боится. Защитить решил до поры до времени. А потом своим признать.
– А за меня? Я не дитя?
«Дочка, – хотелось крикнуть Аксинье, – ты словно трехлетка, обидчивая, упрямая, а надо бы взрослеть».
Нютка подошла к зыбке, поглядела на младшую сестрицу. Она не выказала умиления, не погладила дитя по гладкой щечке. Фыркнула и покинула горницу, утащив трехцветную кошку. «Смирит ревность да признает сестрицу», – утешала себя Аксинья.
Да тут же всплыли в памяти злые слова Василисы, старшей сестрицы, что всю жизнь ненавидела младшую. Ухнула сова-предчувствие: «И эта не признает».
* * *
Рыжая Анна носилась по горнице, точно охваченная бесами. Антошка, малое дитя, крутил головенкой, не поспевал за яглой[102]матерью. На домашнюю рубаху натянула однорядку, замотала голову платком, забыв о повойнике. Аксинья с жалостью глядела на обезумевшую пташку. Утром дьяк, что получал от Строгановых мзду, принес недоброе известие.
– Анна, угомонись, угомонись, душа моя, – ласково увещевала Аксинья, но молодуха не слушала ее.
– А он… он… как он? Я не могу, слышишь, не могу, – повторяла, и рвалась из рук, и вновь натягивала сброшенную было на пол одежу.
– Не нужно, Анна, туда идти. Выплачь горе свое, помолись. Мы с тобою. – Аксинья знала, что речи ее бессмысленны и жестоки. И молодуха поступит по-своему. Кто бы слушал чужие слова на ее месте?
Они больше не говорили, сдерживали слезы и крики. Страшное предчувствие лишало их связности поступков и помыслов. Обрядившись в темные, невзрачные одежды, вышли они из дому, направились к площади.
– Гляди, ведут их, – выкрикнул парнишка не старше Нютки, зеваки подняли крик.
– Ироды поганые.
– Господи, спаси.
Толпа гудела, бесновалась, крестилась и переминалась с ноги на ногу в ожидании зрелища. Лихие карманники резали кошельки, кудахтали бабы, боясь потерять детей. Ухмылялись мужики, где-то рядом скоморохи распевали похабщину про попа и попадью.
– Анна, пойдем отсюда. – Аксинья потянула ее за руку, надеясь, что опомнится, убоится, поймет, но Рыжая вырвалась, расталкивая людей, нарываясь на окрики и глумливые усмешки, пробивалась все дальше и дальше, к помосту.
Аксинья пошла вслед за ней и получила свою долю недобрых речей, но локти ее работали смело, а ум готов был ответить гадостью на гадость. Она потеряла Анну среди толпы – и кто толкался здесь, в разгар дня в ожидании того, что не надобно видеть?
– Анна! Нюра! – повторяла она, но толпа поглощала все крики.
Пожилой купец, углядев рядом женщину, махнул Аксинье: мол, помогу. Пошел вперед, толкая и швыряя народ – все подчинялись бобровой шапке и богатой песцовой шубе.
– Тати! Тати! – побежал ропот по сотням голов, Аксинья увидала Анну у самого помоста, настигла ее, обняла. Да только все утратило значение. Анна глядела на троих осужденных, глядела так, точно время остановилось.
Молодой дьячок долго читал указ, заикаясь на каждом слове. Аксинья, схватив за локоть несчастную молодуху, думала лишь об одном – как бы та не упала, не зашиблась головой о доски. Услышала лишь: «Ефим К-клещи з-за тат-т-тьбу и раз-збой… карается с-смертию», укусила руку, чтобы не закричать. А каково сейчас Анне – не помыслить.
Как хотелось Аксинье выскочить да завопить на всю ивановскую:
– Неправедно осудили Ефима! Жив был, жив Тошка, дьяки да целовальники правду мою слушать не хотели! Напраслину возвели.
Кто знает, может быть, сгребла смелость в большой костер, вышла к добрым людям… Только вспомнила голову, болтавшуюся на ветке, да рассказы Фимкины… И костер потух.
Анну трясло – от страха, ненависти, любви… Много лет назад Ульянка стояла на той же площади, глядела на помост с той же страстью да молилась за Григория. Сейчас плачет – среди языков адского пламени – жалеет дочку свою несчастную.
Виселица приковывала взгляд – толстые жерди, веревки с петлей – неотвратимая, злая. Тощий палач, что выглядел ребенком, развязывал первого лихого человека, не было в движениях его степенности – страх вперемежку с неловкостью.
Служилый, глядючи на несуразного палача, скривил рожу, оттеснил его в сторону – уйди, неумеха! – сам развязал руки, позволил поклониться честному народу, сам продел черную, словно обугленную, голову, сам толкнул – и глядел вниз на болтающееся, теряющее последние капли жизни существо.
Палач развязывал руки второго татя, рыжего, бесстыже ухмыляющегося, и Аксинья пыталась поймать его взгляд и одарить теплом. Но Фимка, Ефим Клещи – лопоухая головешка, вши на гребешке, смех, язык без костей – не видел ее.