Часть 63 из 81 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— А Чиж где был?
— На перевязку дёрнули, у него шов после операции гноится. Вот они и воспользовались, что я один остался… Но когда я вернулся с больнички, они сами туда попали: пришли земляки Чижа и вернули за меня должок.
— Вот сучары! — ругнулся Лёва-Жид. — Ты не догадался им обо мне напомнить? Меня же здесь хорошо знает местная братва — с год во Владимирской парился…
— Говорил… — махнул я рукой. — Бесполезно!
— Бесполезно, говоришь? Назвать их можешь? Хочется, чтобы поняли, кто они есть в этой жизни!
— Да хватит с них, Лёва, своё они сполна получили и, надеюсь, всё поняли, а если не поняли, то жизнь их достанет…
— Не скажи! Жизнь жизнью, а Лёва-Жид никогда и никому не спускает… — не успокаивался он.
— Как скажешь, Лёва… — Я пожал плечами и назвал троих беспредельщиков.
Ничего не слышал о дальнейшей судьбе этой троицы, но честно признаюсь, им вряд ли кто позавидовал бы…
Лёва-Жид поведал мне, как он оказался на этапе. Получив свои очередные семь лет, он очутился на одной из командировок строгого режима в Коми АССР под Сыктывкаром. А на той зоне правил борзый «Хозяин»: из молодых реформаторов, который захотел оставить своё имя в исправительной системе, пытаясь доказать, что сможет «перековывать» «Воров в законе» и криминальных «Авторитетов». А тут Лёва-Жид пришёл, он его месяца четыре в ПКТ («помещение каменного типа» — тюрьма в тюрьме) гнобил, «морозил» вовсю, а когда Лёве-Жиду надоело, он решил свалить с этой «сучьей» зоны: напросился к «Хозяину» на встречу и вогнал тому в брюхо заточку по самое «не могу»…
Следствие, Суд, прибавка до одиннадцати лет, первые три года — отбывание в крытой тюрьме. Вдруг Лёва-Жид, видимо найдя во мне благодарного слушателя, углубился в воспоминания о детстве, о своей семье. Я с интересом внимал его монотонной речи и лишь изредка, если что-то было непонятно, задавал вопросы…
Его рассказ-воспоминание растрогал меня настолько, что я записал его почти дословно в свою тетрадь, которую удалось-таки вывезти на свободу. Предлагаю его вашему вниманию, сохраняя колорит и самобытность рассказчика…
«— Сейчас слушаю, как барабанит за окном дождь, вспоминаю отца…»
Речь Лёвы-Жида лилась ровно и монотонно.
«— Наверное, потому, что в день его смерти стояла такая же погода: шёл сильный дождь… Показалось: я вижу этот дождь…
— Отец лежал тогда в больнице, — продолжал Лёва-Жид, — и мы с матерью почти каждый день по очереди ходили его навещать. Положение у него было тяжёлое. Полный паралич, неподвижно сковавший его в кровати, да ещё немота в полной мере ещё больше раскрыли доброту его карих глаз, и они, глубоко ввалившиеся, ласково смотрели на меня, когда я сидел рядом и гладил его большие, вузлах, мозолистые руки…»
Лёва-Жид вдруг замолчал, и чуть слышный стон вырвался из его груди. Я уже хотел было предложить ему прекратить воспоминания, если они вызывают такие тяжкие страдания, но он поднял глаза на меня, и в них открылось столько боли и вины, что я сразу понял: ему нужно выговориться. Во что бы то ни стало! И выговориться прямо сейчас.
«— В тот памятный день, — продолжил свои воспоминания Лёва-Жид, — мать прибежала в школу и попросила меня сразу после уроков сходить к отцу: заболела её сменщица, и она вынуждена была остаться и на вторую смену. После уроков я пошёл к отцу, но, проходя мимо спортплощадки, увидел пацанов из нашего класса, которые начали играть с нашим давним соперником по футболу — седьмым, А". Разве я мог пройти мимо? Конечно нет!..»
Лёва-Жид закурил, затянулся и выпустил облачко дыма:
«— Время летело незаметно, и после того как счёт был тридцать на тридцать, я поспорил с одним пацаном из-за пенальти и на его визг ответил ударом. На мою беду, мимо проходила его мать и всё увидела. Подхватив чей-то ремень, она кинулась на меня, чтобы защитить своё чадо. Я припустился наутёк, легко оторвался и пулей рванул в свой подъезд, на четвёртый этаж. Я даже не думал, что она побежит за мной. Пока искал ключ в портфеле, тревожные телефонные звонки за дверью призывно просили поторопиться.
Сорвав трубку, я не успел выговорить и слова, как какая-то женщина назвала нашу фамилию. Почему-то в груди моей стало холодно-холодно, и вдруг я услышал, что час назад скончался отец. В трубке гудели короткие гудки, а я всё стоял, ошеломлённый этой вестью. Даже никак не среагировал на мать того пацана, как фурию влетевшую в квартиру и сразу захлеставшую меня ремнём по лицу, спине, плечам.
Я не чувствовал никакой боли, а слёзы градом текли из моих глаз по щекам, оставляя соль на разбитых губах.
Женщина, видимо удивившись тому, что я не защищаюсь, прекратила хлестать меня и спросила:
— Что случилось?
И когда я с трудом выдавил, что умер отец, неожиданно погладила меня по голове, достала платочек, поплевала на него и вытерла разбитые в кровь губы. Потом, что-то бормоча про себя, направилась к выходу и закрыла за собой дверь. Я вышел на балкон и подставил лицо под хлёсткие струи дождя. Сколько я тогда простоял так, не знаю, но потом, не зажигая света, продрогший до костей, промокший до нитки, я упал на диван. И в душе моей всё давило и давило чувство вины: отец ждал меня, а я?..
Поэтому с тех самых пор, когда вспоминаю тот день, я всегда ощущаю чувство своей вины. С отцом меня связывала большая дружба, и, сколько ни вспоминаю себя с ним, не могу припомнить, чтобы отец хотя бы раз отнёсся ко мне не как к равному себе. И его я слушался больше, чемматъ…»
Я на миг представил себя на его месте, и внутри так защемило, что мне стало дурно.
Лёва-Жид заметил и тут же сказал:
— Может, я зря тебя напрягаю своими болячками?
— Нет-нет, рассказывай дальше…
Я взял себя в руки, сознавая, что если он сейчас не избавится от груза воспоминаний, то больше никогда не решится с кем-то поделиться ими, а значит, не сбросит с себя груза вины…
— Ну, слушай… — проговорил он и продолжил рассказывать:
«…Родился я в одном из старых районов Москвы — в Лефортове. До сих пор помню, как с горки сбегал к тогда ещё не мощённому берегу Яузы. А за ней начинались многочисленные пруды Лефортовского парка. Зимой, когда лёд накрепко сковывал реку, мы с моим старшим братом Александром по льду пробирались туда кататься с Воробьиных гор на самодельных лыжах, сделанных из досок бочки.
Наша семья проживала в фанерном бараке, а родители наши работали рядом, кочегарами в котельной. Так что отец почти круглосуточно находился в котельной, ибо матери всегда хватало работы по дому. В те пятидесятые годы отец делился с нами своими воспоминаниями о фронте. О они были настолько яркими, что мы с братишкой, рассовав его многочисленные награды по карманам, бежали к нему в котельную и, рассевшись у него на коленях, доставали их по одной, и он часами рассказывал нам о каждой: за что и когда её получил. По его рассказам всё выходило так, что заслуги его в этом почти никакой и не было.
Героями в его рассказах были его друзья-товарищи, и ни одного имени отец не забывал, даже если кого-то уже давно не было в живых. Как он сам воевал, для нас с братом не было загадкой — без содрогания на его тело невозможно было смотреть! И трудно было понять, как только он смог выжить, и не только выжить, а ещё и протянуть свои шестнадцать послевоенных лет! Исполосована вся спина, не найдёшь ни одного живого места на груди, шее, не было по колено одной ноги.
А сколько в нём было осколков! Некоторые постепенно выходили сами, некоторые даже я выдавливал. Можешь себе представить, что после смерти при вскрытии у него обнаружили ещё более двадцати осколков. Месиво шрамов настолько изуродовало его тело, что он старался никогда не оголяться даже по пояс при посторонних людях.
Ещё с дошкольных лет мы решили с ним, что я пойду в Суворовское училище, но, когда пришла пора учиться, отец пошёл в военкомат выправить направление для меня, а вернулся в стельку пьяный, ругая на чём свет стоит „всяких там чёртовых бюрократов", и долго не мог успокоиться. Решили попытаться пойти после седьмого класса, но до него ещё нужно было дожить. А тут ещё переезд в новый дом: нам дали комнату в трёхкомнатной коммунальной квартире, и всё как бы заглохло и забылось само по себе.
Дом был не новый, а только надстроенный, но наша комната в двадцать восемь метров, да ещё и с балконом, после барака казалась нам настоящим дворцом. Паркетный пол, натёртый до зеркального блеска — даже в носках было жалко по нему ходить, а с балкона открывался такой чудесный вид на Лефортовский парк, что аж дух захватывало. В двух других комнатах тоже жили по семье, и в каждой по девчонке с одинаковым именем — Марина. С обеими Маринами мы часами просиживали на балконе, пока я ещё не успел обзавестись друзьями на новом месте.
Позднее друзей-товарищей стало много, и некоторые были плотно связаны с воровской жизнью. Сейчас многих из них уже нет в живых. Кого убили в пьяной драке, кто погиб на Колыме. Я часто задаю сам себе вопрос: ради чего они сложили свои буйные головы? Кого защищали?
Сейчас, когда прошло столько лет, я виню себя за то, что уже никогда не смогу рассказать своим детям, как в своё время рассказывал нам с братом отец, о тех душевных ранах, которые нанёс сам себе в молодости, я уж не говорю о ножевых и огнестрельных шрамах на своём теле. Что могут услышать обо мне мои дети? О беззаботном детстве, о беспечной юности, о прожжённой молодости? Ведь только в зрелые годы набираешься достаточно ума, чтобы оценить, что потерял за свою воровскую жизнь…»
— Ты что, жалеешь, что пошёл воровским путём? — тихо спросил я и тут же подумал, не зря ли я спрашиваю его об этом.
Он несколько минут молчал, потом вздохнул:
«— Жалею ли я? Иногда жалею, но это бывает очень редко. Дай мне продолжить, вполне возможно, что ты сам ответишь на свой вопрос. Никогда не забуду свою первую, как мне тогда казалось, любовь. Где-то классе во втором что-то толкнуло меня в моё бесшабашное сердце. Даже мать, не очень-то следившая за нами с братом, заметила, как я верчусь перед зеркалом, выглаживаю стрелки на брюках и спрашиваю её: достаточно ли я красив? Ленка Поливанова, соседка по подъезду (по прозвищу — Лёлька Америка: её так прозвали за то, как она одевалась), не у одного меня она вертелась в голове, о ней вздыхали многие, однако по-тихому, как и я сам вначале. Но где-то в пятом классе я ринулся в атаку.
Стал провожать из школы, водил на каток, а весной взял и написал ей записку с признанием в любви. Молча сунув ей записку, долго бродил по парку, воображая разные варианты встречи с ней завтрашним днём. Но завтра наступить не успело: когда я вернулся, брат с отцом ужинали, а мать возилась на кухне. Услышав, что я пришёл, она выскочила к нам и швырнула мою записку отцу, ехидно бросив при этом:
— Жених-то наш записки пишет, а девки-то мне их несут и жалуются!
Отец взглянул на меня совсем по-доброму, тем не менее я заполыхал ярким пламенем от стыда, хотелось вскочить из-за стола и убежать прочь, но отец пристыдил:
— Сиди, Лёва! Мужик ты или девка кисейная? Я рад за тебя, что ты вырос. А любви своей не стыдись, сынок! Ею гордиться надо и добиваться своего!..»
— Очень мудрый у тебя был батя, — заметил я.
— Не то слово! — со вздохом кивнул он и продолжил свои воспоминания:
«В тот вечер мы проговорили с ним несколько часов, а утром я, встретив Ленку, с вызовом посмотрел ей в глаза и не захотел даже слышать о вчерашнем событии…
Несмотря на то что не разлюбил её, сделал вид, что она стала мне безразлична. Вскоре в семье нашей пошли передряги: отец запил, дошло до развода…
В отчаянии, не зная, как жить дальше, я всё и всех забросил! Не приходил ночевать неделями, спал с мальчишками в летних сараях до самыхморозов…»
— А что случилось у отца с матерью? — спросил я.
— Понимаешь, никто из нас не догадывался, что у отца в голове был осколок, который, как говорил врач, доводил его головными болями до невменяемости. И, чтобы как-то уменьшить боль, он напивался почти ежедневно, кидался с кулаками на мать, бил брата, и только мне иногда удавалось его успокаивать, но ненадолго, и дня через три всё начиналось сначала. Незадолго до его кончины они развелись. Пить он стал меньше, почти всё время стал проводить в госпиталях. К чести матери, она всегда ходила навещать его и носила передачи.
Чуть помолчав, он снова удалился в свои воспоминания:
«…Похорон я не помню, ибо это страшное событие выбило меня из колеи: я окончательно бросил школу и стал обивать пороги ремесленного училища, которое сумел закончить до армии мой брат. Наконец был принят в группу слесарей. Так началась моя трудовая деятельность в тринадцать лет. Все в группе были старше меня, и постепенно, чтобы не выделяться, я стал курить, а иногда и пить вино. Мать вскоре смирилась и даже сама стала давать деньги на сигареты.
После смерти отца она сильно изменилась: принялась красить губы и вмиг как бы помолодела. И всё реже стала бывать дома. Однажды, в неурочный час вернувшись, домой я застукал её с мужчиной. Обида и боль затопили детский разум, и я, вытолкав его в дверь, наговорил грубостей матери, даже не выслушав её объяснения о возможном замужестве. Затем собрал свои вещи и ушёл жить к ребятам в общежитие, где и ночевал несколько ночей. Надолгоменя нехватило, да и комендантша наехала, короче, вернулся домой и завалился спать. С матерью мы почти не разговаривали, а потом и вообще перестали обращать внимание друг на друга. И продолжалось это не один год.
Когда я немного подрос, и умом тоже, она несколько отошла от обиды, и всё постепенно забылось, и уже после второй судимости мы совсем помирились. Я понял, что совершил большую глупость, что не дал ей выйти замуж в сорок лет, а она винила себя за то, что в тот момент отстранилась и меня упустила… То время мы больше с ней никогда не вспоминаем, и даже брат не знает, что тогда произошло между нами…»
— Извини, что прерываю, но как ты приобщился к воровской жизни? — Мне это было действительно интересно.
— Что ж, слушай дальше…
«После смерти отца планы о походной военной жизни резко сменились по-своему интересной, как мне тогда казалось, профессией Вора. Я никого не виню, что встал на этот путь, просто сейчас жалею, что рядом не оказалось человека, который смог бы удержать меня от того первого шага…
Тот первый шаг, вернее, знакомство с преступным миром произошло опасно, неожиданно, но и вполне закономерно. В то лето, окончив первый год обучения в ремеслухе, я никуда не поехал: в пионерлагерь не брали, родственников на природе не имелось, — и мы с моим другом Валеркой с утра до вечера пропадали на прудах Лефортовского парка. У Валерки прозвище было Косой от фамилии Косов. Он отличался дерзким нравом и находчивостью, никогда не унывал от безденежья.
Нас часто выручала рыба, наловленная им на удочку или верши. У него были постоянные покупатели, которым он и продавал свой улов. Но чаще всего мы с ним крутились около режущихся в карты взрослых парней, которые время от времени посылали нас в магазин за водкой за небольшую мзду. В то время было модно держать голубей. И мы конечно же тоже держали голубятню и всю неделю откладывали деньги, чтобы в субботу съездить на Птичий рынок, прикупить новых голубей, чтобы впустить в свою стаю и свистеть, гонять их, лазать по крышам чужих домов, ловить чужих, хотя и своих-то как следует содержать не могли. Но это была главная отдушина от скуки и безделья.
Свои верши обычно мы проверяли либо ранним утром, либо поздним вечером, в темноте, чтобы никто не знал, где они. В парк мы шли короткой дорогой, отыскав в заборе доски, которые легко сдвигались в сторону. Однажды, дождавшись темноты, мы, разговаривая о том-сём, подошли к „нашей" дырке, и я уже притронулся к доске, чтобы сдвинуть её в сторону, как был сбит с ног выскочившим из дыры каким-то рыжим парнем. Я не успел подняться, как за ним выскочили ещё несколько парней, которых я сразу узнал — мы с Валеркой часто бегали им за водкой.
Сбивший меня рыжий успел подняться только на колени, встать на ноги ему не дали преследователи. После нескольких ударов ножом он ткнулся лицом в пожухлую траву, задергался в конвульсиях, царапая ногтями землю, как бы желая зарыться в неё, но вскоре затих. Несколько раз пнув безжизненное тело для проверки, парни заметили меня — видно, Валерка спрятался за деревом или вообще сбежал.
— А с этим что делать, братва? — Вытирая о голенище хромовых сапог „лисичку", один из них нагнулся ко мне. — Рожа-то знакомая! — Он поддел кончиком лезвия мой подбородок и прошипел, дыша на меня перегаром: — Видел что?
Я испуганно замотал головой: нет, мол, ничего не видел и не слышал!
— Оставь шнурка, Фиксатый, знаю я его, это братишка одного знакомого, правильного хлопца, не сдаст! — проговорил тот, что часто оплачивал нашу доставку в двойном размере. — Не сдашь ведь? — спросил он меня.
— Нет, конечно нет! — схрипом выдавил я.
Все рассмеялись, а мой неожиданный защитник подал мне руку, помогая встать на ноги.