Часть 47 из 176 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Молитесь, мсье Суле, — любезно предложил ему д’Антон.
Когда появился Лафайет, уже рассвело. Д’Антон с неприязнью отметил его безукоризненный наряд; впрочем, свежевыбритые щеки маркиза заливал гневный румянец.
— Вам известно, который час?
— Пять утра? — с готовностью откликнулся д’Антон. — Это если на глаз. Я всегда полагал, что солдату не привыкать вскакивать среди ночи.
На мгновение Лафайет отвернулся, сжал кулаки, посмотрел на небо с алыми прожилками. Когда он повернулся, его голос был тверд и дружелюбен.
— Простите. Мне не стоило так говорить. Капитан д’Антон, не правда ли? Из кордельеров?
— И ваш искренний почитатель, генерал, — сказал д’Антон.
— Весьма польщен. — Лафайет с изумлением взирал на подчиненного, которого предъявлял ему новый мир: громадного, широкоплечего мужчину с лицом, покрытым шрамами. — Не уверен, что это было необходимо, впрочем, полагаю, вы хотели как лучше.
— Мы будем и дальше делать все, что в наших силах, — твердо ответил капитан.
На мгновение в голову генерала закралось подозрение: уж не разыгрывают ли его?
— Это мсье Суле, я подтверждаю его полномочия. Мсье Суле пользуется моим полным доверием. Разумеется, я выпишу ему новый документ. Это вас устроит?
— Более чем, — поспешно ответил капитан. — Но мне хватило бы вашего слова, генерал.
— Я возвращаюсь домой, капитан д’Антон, если я вам больше не нужен.
Капитан сарказма не оценил.
— Добрых снов, — сказал он.
Лафайет резко отвернулся, подумав, нужно решить, должны ли мы отдавать друг другу честь.
Д’Антон повел свой патруль обратно к реке, его глаза сияли. Габриэль ждала его дома.
— Зачем ты это сделал?
— Демонстрирую инициативу.
— Ты только рассердил Лафайета.
— Это и было моей целью.
— Они любят такие игры, — заметил Паре. — Уверен, вас назначат капитаном ополчения, д’Антон. А кроме того, изберут председателем округа. Как-никак вас тут все знают.
— Меня знает Лафайет, — сказал д’Антон.
Вести из Версаля: мсье Неккера вернули, мсье Байи назначен мэром Парижа. Издатель Моморо трудится сутки напролет, набирая памфлет Камиля. Найдены подрядчики, чтобы снести Бастилию под корень. Люди растаскивают тюрьму по камешкам на сувениры.
Начинается эмиграция. Принц де Конде спешно покидает страну, счета от адвокатов и не только остаются неоплаченными. Уезжают брат короля Артуа и Полиньяки, фавориты королевы.
Семнадцатого июля мэр Байи покидает Версаль в украшенной цветочными гирляндами карете, прибывает в мэрию в десять утра и немедленно отправляется обратно встречать короля вместе с толпой сановников. Они добираются до пожарного насоса в Шайо: мэр, выборщики, стража, ключи от города в серебряной чаше — и там встречают триста депутатов и королевскую процессию, которая движется в обратном направлении.
— Сир, — говорит мэр Байи, — вручаю вашему величеству ключи от доброго города Парижа. Те, что поднесли Генриху Четвертому. Некогда он завоевал свой народ, а теперь народ завоевал своего короля.
Это прозвучало бестактно, хотя Байи говорил совершенно искренне. Раздаются аплодисменты. Ополченцы в три ряда стоят вдоль дороги. Маркиз Лафайет прогуливается перед королевской каретой. Палят пушки. Его величество выходит из кареты и принимает у мэра Байи трехцветную кокарду: к красному и синему добавлен монархический белый. Король прикрепляет кокарду к шляпе, и толпа разражается приветственными возгласами. (Перед тем как покинуть Версаль, Людовик составил завещание.) Он поднимается по ступеням Отель-де-Виль под аркой из шпаг. Вокруг беснуется толпа, она теснит короля, пытаясь дотронуться до него и убедиться, что он ничем не отличается от прочих людей. «Да здравствует король!» — вопит толпа. (Королева не надеялась увидеть его вновь.)
— Не прогоняйте их, — говорит он солдатам. — Я верю, они испытывают ко мне добрые чувства.
Возвращается некое подобие нормальной жизни. Лавки снова открыты. Костлявый сморщенный старик с длинной белой бородой расхаживает по городу, приветствуя толпы, которые по-прежнему толкутся на каждой улице. Его имя майор Уайт — то ли англичанин, то ли ирландец, — и никто понятия не имеет, как долго он просидел в Бастилии. Кажется, ему по душе всеобщее внимание, однако, когда его спрашивают, за что его посадили в тюрьму, он плачет. В плохие дни он не помнит, кто он такой. В хорошие отзывается на Юлия Цезаря.
Допрос Десно, июль 1789 года, Париж:
Будучи спрошен, этим ли ножом он отрезал голову сеньору де Лоне, отвечал, что отрезал ее черным ножичком, тем, который поменьше, а когда ему возразили, что невозможно отрезать голову таким несуразным инструментом, отвечал, что он повар и научен управляться с мясом.
Камиль был теперь на улице Конде персоной нон грата. Ему приходилось просить Станисласа Фрерона приносить ему новости, передавать его чувства (и письма) Люсиль.
— Насколько я понимаю, — рассуждал Фрерон, — она полюбила вас за ваши превосходные моральные качества. Потому что вы так чувствительны, так возвышенны. Потому что вы с другой планеты, не то что мы, грубые смертные. И что же теперь? Оказалось, вы бегаете по улицам в грязи и крови, призывая к резне.
Д’Антон утверждал, что Фрерон «хочет расчистить местечко для себя». Он ехидно процитировал слова Вольтера про отца Кролика: «Если змея ужалит Фрерона, то умрет змея».
Правда заключалась в том — впрочем, Фрерон не собирался делиться ею с Камилем, — что Люсиль совершенно потеряла голову от любви. Клод Дюплесси пребывал в заблуждении, что если свести дочь с правильным человеком, то это излечит ее одержимость. Но ему было нелегко отыскать мужчину, способного хоть немного отвлечь Люсиль от предмета ее страсти. И если он находил соискателей заслуживающими внимания, было очевидно, что она их отвергнет. Все в Камиле возбуждало Люсиль: его несолидность, его наигранная детскость, его живой ум. И более всего то обстоятельство, что Камиль внезапно стал знаменитым.
Фрерон, старинный друг семьи, подметил перемену, которая совершилась в Люсиль. Кисейная барышня превратилась в энергичную молодую женщину, с уст которой не сходили политические лозунги, а в глазах светился ум. Она будет хороша в постели, рассуждал Фрерон. У него была жена, домоседка, которую он ни во что не ставил. И он не оставлял надежды — в наше время возможно все.
К несчастью, Люсиль переняла досадную привычку называть его Кроликом.
Камиль спал мало: не хватало времени. А когда засыпал, сны выматывали его. Ему снилось, inter alia[13], что весь свет собрался на званый вечер. Иногда это была Гревская площадь, иногда гостиная Аннетты или зал Малых забав. Там присутствовали все, кого он знал. Анжелика Шарпантье беседовала с Эро де Сешелем: они обменивались наблюдениями за Камилем, опровергая его выдумки. Софи из Гиза, с которой он переспал в шестнадцать, делилась подробностями с Лакло, который достал записную книжку, а мэтр Перрен, стоя рядом с ним, привлекал к себе внимание раскатистым адвокатским рыком. Прилипчивый депутат Петион с глупой улыбкой держал за руки мертвого коменданта Бастилии, а безголовый де Лоне все время шлепался об пол. Его старый однокашник Луи Сюло спорил на улице с Анной Теруань. Фабр и Робеспьер затеяли детскую игру — застывали как вкопанные, когда спор прекращался.
Сны беспокоили бы Камиля, если бы каждый вечер его не приглашали на званые вечера. В его снах содержалась истина — все, кого он знал, сошлись вместе. Камиль спросил д’Антона:
— Какого мнения вы о Робеспьере?
— О Максе? Славный коротышка.
— Вам не следует так говорить. Он переживает из-за своего роста. Всегда переживал, по крайней мере, в лицее.
— Боже мой! Пусть будет просто славным. Мне недосуг потакать чужому тщеславию.
— И вы еще обвиняете меня в отсутствии такта.
Так Камиль и не понял, что д’Антон думал о Робеспьере.
Он спросил Робеспьера:
— Какого мнения вы о д’Антоне?
Робеспьер снял очки и принялся задумчиво их протирать.
— Весьма высокого, — ответил он спустя некоторое время.
— Но что о нем думаете лично вы? Вы недоговариваете. Обычно вы выражаете свое мнение более пространно.
— Вы правы, Камиль, вы правы, — мягко ответил Робеспьер.
Так он и не понял, что Робеспьер думал о д’Антоне.
Как-то в голодные времена бывший министр Фулон заметил, что если люди голодны, пусть едят сено. По крайней мере, такое высказывание ему приписывали. Поэтому — и это было сочтено достаточным основанием — двадцать второго июля Фулону пришлось отвечать на Гревской площади за свои слова.
Бывшего министра охраняли, однако небольшой, но грозной толпе, имевшей на Фулона свои планы, не составило труда его отбить. Прибыл Лафайет и обратился к толпе. Он не собирался вставать на пути у народного правосудия, однако Фулон заслуживал справедливого суда.
— Тому, кто виновен уже тридцать лет, суд ни к чему! — выкрикнул кто-то.
Фулон успел состариться, прошло много лет с тех пор, как он на редкость неудачно сострил. Чтобы уберечь бывшего министра от расправы, его спрятали и распустили слух, что он умер. Говорили, будто обряд совершили над гробом, набитым камнями. Однако Фулона выследили, арестовали, и сейчас он молящим взглядом смотрел на генерала. Из узких улочек за мэрией раздавался тихий грохот, в котором Париж научился распознавать топот ног.
— Они подходят с разных сторон, — доложил адъютант Лафайету. — Со стороны Пале-Рояля и Сент-Антуанского предместья.
— Знаю, — сказал генерал. — Я слышу обоими ушами. Сколько их?
Никто не мог сосчитать. У генерала не хватало солдат. Лафайет неприязненно взирал на Фулона. Если бы городские власти хотели его защитить, заботились бы о нем сами. Он посмотрел на адъютанта, пожал плечами.
Толпа забрасывала Фулона сеном, пук сена привязали ему на спину, заталкивали сено в рот.
— Ешь, сено вкусное! — убеждали его люди.
Фулон давился жесткими стеблями, пока его тащили вдоль Гревской площади, туда, где на железный столб накинули веревку. Спустя несколько секунд старик болтался там, где в сумерках будет качаться большой фонарь. Затем веревка оборвалась, и Фулон рухнул на толпу. Изувеченного и избитого ногами, его снова вздернули. И снова веревка оборвалась. Руки толпы поддерживали Фулона, чтобы по случайности его не добить. И в третий раз петлю накинули на ставшую багровой шею. На этот раз веревка выдержала. Когда мертвого (или полумертвого) Фулона вынули из петли, толпа отрезала ему голову и насадила ее на пику.