Часть 52 из 157 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
А Дим обрывает:
– Не думаю. Я схожу и посмотрю, – он говорит, впихивает руку в рукав куртки.
Впопыхах впихивает, а от того рука не впихивается.
И он злится, распоряжается резко:
– А ты сиди в номере, Север.
Жди.
Конечно, безусловно, вестимо.
Вот просто щас, как любит говорить его сестра и как с ядовитой любезностью и покорностью выговариваю ему я, бросаю в спину, потому что ждать и проверять, как я сяду на кровать и стану преданно ждать, Диму некогда.
Он спешит, почти бежит.
И бежит.
И догнать его я не успеваю.
Я опаздываю.
Даже если свитер натягиваю, скатываясь с лестницы старого отеля, даже если джинсы застёгиваю, уже вываливаясь на улицу, даже если бегу, ставя рекорды и задыхаясь от скорости и запаха вполне реальной гари. Даже если бежать совсем чуть-чуть, до перекрестка и направо, даже если… я всё равно опаздываю.
Он уже взбегает на крыльцо.
Заходит.
В седьмой дом на улице Ян Гуса.
Что окружен ещё не зацветшими рододендронами, что прекрасен даже в огне, и каменные гаргульи, застывшие под крышей и обхваченные языками пламени, в этом инферно прекрасны. Они скалят острые зубы, выглядят живыми, и зря хмыкал Дим, что моё воображение слишком буйное.
Не правда.
Они, гаргульи, живы и разумны.
Они, знающие всё и наперед, понимали сразу, что мы не успеем, не придем в гости к пану Герберту, а поэтому ухмылялись уже вчера, провожали насмешливыми взглядами, когда мы прошли мимо, решили, что до утра визит ждёт, поскольку не в двенадцатом часу ночи и не после долгой дороги заявляться к почтенному пану.
Лучше бы заявились.
Лучше бы сразу.
Лу…
Я не додумываю, я теряю враз все мысли, я повисаю на чьей-то руке, что перехватывает попёрек живота, удерживает, не давая броситься дальше, впёред, к дому. И крик, который остаётся вместо всех мыслей, вырывается, раздирая горло, скатывается в истошный визг:
– Дим! Димо! Дим…
Я захлебываюсь.
Теряюсь в ужасе, который, оказывается, имеет алые отблески и каменную ухмылку объятых пламенем гаргулий, который, оказывается, может трещать черепицей, взрывая её и барабанные перепонки, который, оказывается, бывает обжигающим и ярко-красным до слепоты и черноты перед глазами.
Какого хрена он туда полез?!
– Димо! Убери руки! Дим! Пустите!
– Дита! Там Дита! Помогите же ему кто-то! Моя Дита!.. Спасите! – кричит.
Женщина.
Мечется, заламывая руки.
И взглядом, застывая и переставая на миг даже вырываться, я в неё впиваюсь, всматриваюсь, загораюсь не хуже крыши.
Злостью.
Ненавистью.
Ещё бешенством.
К ней, мельтешащей, призывающей лезть в огонь других и почему-то не кинувшейся самой спасать свою Диту. К ней, ревущей и орущей, когда у меня слёз нет и когда у меня выходит лишь немой крик. К ней, неуместно яркой в голубом платье, что перед глазами мелькает чаще всего, впечатывается намертво в память.
И меня колотит, разрывает от ненависти и злости при виде этого платья. И голубой цвет я теперь возненавижу точно, если выживу, если сердце, что горит больно и колотит быстро-быстро, грудную клетку не разорвет.
Если…
– Пусти!!! – я шепчу на упрямстве, через силу и бессилие, повисаю окончательно на ком-то, потому что ноги не держат, подкашиваются, впервые в жизни давая понять: как это может быть, чтобы стоять самостоятельно не получалось. – Там Дим, пусти…
– Не пущу, он выйдет, – меня встряхивают.
Клацают зубы, придавая силы, вот только вырваться все равно не получается. Только задирается, ещё больше сковывая и мешая, свитер, и ногами я молочу и пинаю воздух, а не ту заботливую сволочь, что стойко держит.
Не пускает.
Даёт смотреть.
Наблюдать, как дым, что чернее неба, поднимается ввысь, извивается, заволакивая огрызок луны, спускается обратно, чтобы глаза разъесть, забить едкой вонью горло и легкие, разодрать их до кашля и хрипа.
До удушья, которое и от дыма, и от злости.
Жгучей.
Тоже полыхающей.
Дим.
Не.
Смел.
Не имел права лезть туда, дабы кого-то спасать и вытаскивать. Он не должен был, пусть этот кто-то и оказывается ребёнком, чья нерадивая мамаша голосит всё громче, лепечет на смеси немецкого и чешского, объясняет всем зевакам и сочувствующим: как и почему её Дита оказалась одна дома ночью.
Плевать.
Мне трижды плевать.
На детей, их мамаш и весь мир вместе взятый.
Живым и целым мне нужен Дим, а остальные пусть спасаются сами или не спасаются. И не будет меня мучить совесть, не придут кошмары, потому что я эгоистка, потому что, выбирая между чужим ребёнком и Димом, я выберу – без сомнений и терзаний – Дима.
Который не показывается.
Не появляется.
Три минуты, и четыре, и пять.
Семь.
Я считаю.
Четыреста двадцать семь, если в цифрах, которые я старательно выговариваю онемевшими губами, кажется, вслух, но получается неслышно. Я твержу их словно мантру, продолжаю счёт, как в детстве, когда до десяти, а после уже четыреста тридцать.
И снова один.
И два.
Три.
Танцует пламя.
Исполняет уже по всей крыше свой первобытный танец, которого боялись ещё древние люди в своих пещерах. Они боялись, но тянулись, боготворили его, но иссекали огненное божество из камня, не подходили близко, но смотрели, потому что любопытство.
Потому что хлеба и зрелищ испокон веков.
Пусть минуют года, столетия и эпохи, сменяются гладиаторские арены и триумвираты на фильмы и иные союзы, но хлеба.
И зрелищ.