Часть 3 из 16 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Реакция моя наверняка была иррациональной, Юдзу все же была на двадцать лет младше меня, так что, по идее, она все равно меня переживет, и даже намного переживет, но именно такую вероятность беззаветная любовь старается не замечать, а то и категорически отрицает ее, беззаветная любовь зиждется как раз на этой невозможности, на этом отрицании, и уже не важно, продиктовано ли оно верой в Христа или приверженностью проекту бессмертия, разработанному Google, беззаветно любимый человек просто не может умереть, он бессмертен по определению, реализм Юдзу был всего лишь вариантом отсутствия любви, и это ее увечье, отсутствие любви, уже не подлежало излечению, в одно мгновение она вышла за рамки романтической, беззаветной любви, войдя в пределы любви по расчету, и вот тут я понял, что все, нашим отношениям пришел конец и лучше завершить их побыстрее, потому что теперь я уже никогда не смогу представить себе, что рядом со мной живет женщина, скорее это некий паук, высасывающий из меня последние жизненные соки, паук в обличье женщины, у которой есть грудь, есть задница (ее я уже нахваливал выше) и даже писька (о которой я высказался более сдержанно), но все это уже не в счет, в моих глазах она превратилась в паука, ядовитого кусачего паука, который изо дня в день впрыскивал мне парализующий смертельный яд, и главное теперь, чтобы он как можно скорее исчез из моей жизни.
Бутылка кальвадоса тоже закончилась, было уже начало двенадцатого, возможно, мне следовало как раз уехать, не повидав ее. Я подошел к окну: речной кораблик, наверняка последний на сегодня, разворачивался у оконечности Лебединого острова; и вот тут я осознал, что очень скоро ее забуду.
Я плохо спал той ночью, пребывая во власти неприятных снов, где я, чтобы не опоздать на самолет, вынужден был предпринять ряд весьма опасных действий, как, например, вылететь с верхнего этажа башни «Тотем», чтобы добраться до аэропорта Руасси по воздуху, – иногда мне приходилось махать руками, иногда я просто парил, у меня это получалось, но с трудом, и отвлекись я хоть на мгновение, я бы неминуемо разбился, над Ботаническим садом мне пришлось несладко, потеряв высоту, я пролетел всего в нескольких метрах от земли над вольерами хищников, чудом не задев их. Толкование этого идиотского, но живописного сна было более чем очевидно: я боялся, что мне не удастся сбежать.
Я проснулся ровно в пять утра, мне очень хотелось кофе, но я не рискнул шуметь на кухне. Юдзу уже, возможно, вернулась. Какой бы оборот ни принимали ее вечеринки, ночевала она всегда дома: ну не могла же она лечь спать, не умастив себя предварительно восемнадцатью кремами, право, странная мысль. Она, наверное, уже задремала, но сейчас только пять, пожалуй, рановато, вот часам к семи-восьми она уснет сном младенца, придется подождать. Я выбрал опцию early check-in в отеле «Меркюр», так что мой номер должен быть готов к девяти утра, а уж там поблизости наверняка найдется открытое кафе.
Я собрал чемодан накануне вечером, и до выхода мне совершенно нечем было себя занять. Как ни грустно признаться, я не нашел что взять отсюда на память – ни писем, ни фотографий, ни даже книг, все хранилось в моем Macbook Air, тонком параллелепипеде из крацованного алюминия, и весило мое прошлое всего 1100 граммов. А еще я понял, что за два года совместной жизни Юдзу ни разу мне ничего не подарила – вообще ничего, никогда.
Затем я понял нечто гораздо более поразительное – вчера вечером, одержимый мыслью о том, что Юдзу по умолчанию смирилась с моей смертью, я на несколько минут забыл обстоятельства смерти моих родителей. Вот же он, третий выход для романтических влюбленных, не зависящий ни от гипотетического бессмертия трансгуманистов, ни от столь же гипотетического небесного Иерусалима; это решение можно немедленно привести в исполнение, оно не нуждается ни в углубленных генетических исследованиях, ни в усердных молитвах, возносимых Всевышнему; это решение и приняли мои родители, уже лет двадцать тому назад.
Нотариус из Санлиса, среди клиентов которого значились все именитые граждане города, и выпускница Школы Лувра, впоследствии удовольствовавшаяся ролью домохозяйки, – на первый взгляд ничто не предвещало этой паре историю безумной любви. Внешность, как я не раз убеждался, редко бывает обманчива; но в данном случае это было именно так.
Накануне своего шестьдесят четвертого дня рождения мой отец, уже не первую неделю страдавший от постоянных мигреней, пошел к нашему семейному доктору, и тот отправил его на компьютерную томографию. Через три дня он сообщил о результатах: на снимках была отчетливо видна крупная опухоль, но на этом этапе он затруднялся определить, злокачественная она или нет, и рекомендовал сделать биопсию.
Еще через неделю пришли результаты гистологического исследования: они подтвердили злокачественный характер опухоли – это была то ли анапластическая астроцитома, то ли еще более агрессивный ее вариант – глиобластома. Это редкая опухоль, как правило, быстро ведущая к смерти: девять из десяти больных умирают в течение года после постановки диагноза; причины ее возникновения неизвестны.
Учитывая местоположение опухоли, об операции не могло быть и речи; только химиотерапия и облучение иногда давали неплохие результаты.
Стоит отметить, что ни отец, ни мать не сочли нужным сообщить мне эту новость; я узнал обо всем случайно, когда, заехав в Санлис, увидел конверт из лаборатории, который мать забыла убрать, и спросил у нее, в чем дело.
Потом я не раз задумывался о том, что родители, должно быть, приняли решение еще до того, как я навестил их в тот раз, и даже успели заказать необходимые вещества по интернету.
Их нашли через неделю, они лежали бок о бок на супружеском ложе. Отец всегда старался избавить окружающих от лишних хлопот, поэтому заблаговременно предупредил письмом жандармерию и вложил в конверт запасные ключи.
Они приняли яд ранним вечером, в сороковую годовщину своей свадьбы. Смерть наступила быстро, любезно заверил меня офицер жандармерии; быстро, но не мгновенно, по их позам нетрудно было догадаться, что они до конца пытались держаться за руки, но в предсмертных судорогах их пальцы разжались.
Мы так и не узнали, каким образом они достали эту отраву, мама стерла всю историю поисковых запросов в домашнем компьютере (наверняка всем занималась она, отец терпеть не мог компьютеры и вообще все, что хоть отдаленно напоминало технический прогресс, он упирался как мог, но в конце концов все же смирился с тем, что надо купить компьютер для офиса, но всем заправляла его секретарша, он, сдается мне, ни разу в жизни даже не прикоснулся к клавиатуре). Разумеется, сказал мне офицер жандармерии, если вы будете настаивать, мы могли бы, наверное, отследить их заказ, ничто не исчезает в облаке бесследно; да, все осуществимо, но так ли уж необходимо?
Я и не подозревал, что можно хоронить двух человек в одном гробу, ведь на каждый чих существует масса санитарных ограничений, мы всегда заранее склонны думать, что все запрещено, ан нет, на этот раз, похоже, все разрешалось, разве что отец задействовал свои связи посмертно, отправив несколько писем, он был знаком, как я уже говорил, почти со всеми шишками города и даже департамента, одним словом, они были погребены в одном гробу, в северной части городского кладбища. Мать умерла в пятьдесят девять лет, будучи совершенно здоровым человеком. Священник слегка разозлил меня своей проповедью, напичканной пафосными изречениями о величии любви земной как прелюдии к еще более величественной любви божественной, мне показалось, что неприлично католической церкви эксплуатировать историю моих родителей, когда священник сталкивается с проявлением подлинной любви, ему следует заткнуться, вот что мне хотелось ему сказать, да и что вообще может понять этот шут гороховый в любви моих родителей? Я и сам не уверен, что понимал ее до конца, но в их жестах и улыбках я всегда чувствовал что-то глубоко личное, к чему мне, в общем, никогда доступа не будет. Я не хочу сказать, что они меня не любили, они, без всякого сомнения, меня любили и были со всех точек зрения замечательными родителями, внимательными и заботливыми, но не чрезмерно, и щедрыми в случае необходимости; но это был иной вид любви, я всегда оставался за пределами магического сверхъестественного круга, который они образовывали вдвоем (их взаимопонимание и правда было поразительным, я уверен даже, что пару раз стал свидетелем телепатической связи). Других детей у них не было, и я помню, что, когда, сдав экзамены на бакалавра, я поступил в подготовительный класс по агрономии в лицей Генриха IV и объяснил им, что добираться туда из Санлиса на общественном транспорте мне будет очень неудобно, гораздо практичнее снять комнату в Париже, я прекрасно помню, что уловил в маминой реакции, хоть и мимолетное, но бесспорное облегчение; ее первая мысль была о том, что они наконец останутся вдвоем. Что же касается отца, то, даже не особенно пытаясь скрыть свою радость, он тут же взял все в свои руки, и через неделю я въехал в студию, обставленную с неуместной роскошью, намного просторнее – это я понял сразу – комнат для прислуги, которыми довольствовались мои товарищи, да и находилась она на улице Дез-Эколь, в пяти минутах ходьбы от лицея.
Я встал ровно в семь и бесшумно прошел через гостиную. Бронированная массивная входная дверь открылась беззвучно, словно дверца сейфа.
В первый день августа пробок в Париже не было, и мне удалось запарковаться на авеню Сестры Розалии, в нескольких метрах от отеля. В отличие от основных магистралей этого квартала (авеню д’Итали, авеню де Гоблен, бульваров Огюста Бланки и Венсана Ориоля), которые, расходясь в разные стороны от площади Италии, пропускают через себя большую часть машин из юго-восточных округов Парижа, авеню Сестры Розалии заканчивалась через пятьдесят метров, упираясь в улицу Абеля Овелака, тоже относительно скромных размеров. Статус авеню мог бы показаться в данном случае чистой узурпацией, если бы не ее бессмысленная ширина и засаженная деревьями аллея посередине, разделяющая ее на две полосы, пустовавшие в этот ранний час, в общем, авеню Сестры Розалии напоминала скорее частную улицу или псевдоавеню (Веласкеса, Ван Дейка, Рейсдала) в районе парка Монсо, в ней было даже что-то роскошное, и это впечатление усиливалось у входа в отель «Меркюр», представлявшего собой, как ни странно, высокую арку, ведущую во внутренний двор со статуями, такие декорации смотрелись бы куда естественнее в палас-отеле средней руки. В полвосьмого утра на площади Италии уже открылись три кафе: «Кафе де Франс», кафе «Маргерид» (кухня департамента Канталь, но для кухни Канталя было, пожалуй, рановато) и кафе «O’Жюль» на углу улицы Бобийо. Туда я и пошел, несмотря на кретинское название, потому что у владельцев возникла оригинальная идея перевести с английского happy hours, которые превратились в «счастливые часы»; Ален Финкелькрот[14] наверняка одобрил бы мой выбор.
Меню этого заведения привело меня в восторг, и я уже готов был пересмотреть негативное суждение, которое высказал поначалу относительно его названия, поскольку использование имени Жюль позволило им выработать инновационный подход к меню, в котором креативность в наименованиях сочеталась с разумной контекстуализацией, результаты чего были заметны уже в разделе салатов, где «Жюль на Юге» (салат, помидоры, яйцо, креветки, рис, оливки, анчоусы, сладкий перец) соседствовал с «Жюлем в Норвегии» (салат, помидоры, копченый лосось, креветки, яйцо пашот, тосты). Я понял, что надолго меня не хватит и вскоре (может, прямо сегодня в полдень) я поддамся чарам «Жюля на ферме» (салат, сыровяленая ветчина, сыр канталь, жареный картофель, грецкие орехи, крутое яйцо), если его не перевесит «Жюль-пастух» (салат, помидоры, горячий козий сыр, мед, жареные ломтики бекона).
Вообще говоря, предлагаемые здесь блюда сводили на нет устаревшую полемику, закладывая основы мирного сосуществования традиционной французской кухни (луковый суп, филе сельди с теплым картофелем) с новаторским фудингом (креветки панко под соусом сальса верде, бейглы из Аверона). То же стремление к синтезу прочитывалось и в карте коктейлей, где, наряду с классикой жанра, фигурировали и подлинно художественные композиции вроде «Зеленого ада» («Малибу», водка, молоко, ананасовый сок, мятный ликер), «Зомби» (янтарный ром, абрикосовый ликер, лимонный сок, ананасовый сок, гренадин) и простейший, как все гениальное, «Бобийо-бич» (водка, ананасовый сок, клубничный сироп). В общем, мне стало ясно, что в этом заведении я счастливо проведу не то что часы, а дни, недели, а то и годы.
Часам к девяти, доев «Breakfast нашего края» и оставив достаточно щедрые чаевые, чтобы заручиться благосклонностью официантов, я направился в лобби отеля «Меркюр», где мне оказали прием, превзошедший все мои самые смелые ожидания. Дежурная за стойкой администратора даже не затребовала мою кредитную карточку и подтвердила, не дожидаясь вопросов, что, согласно моим пожеланиям, мне зарезервирован номер для курящих, – «Вы же погостите у нас недельку?» – продолжала она с легким оттенком очаровательной заинтересованности; я ответил утвердительно.
Я сказал «неделю» наобум, пока в мои планы входило лишь освобождение от токсичных отношений с Юдзу, которые постепенно меня доконали, мой проект добровольного исчезновения удался на славу, вот до чего я дошел, западноевропейский мужчина среднего возраста, вполне обеспеченный на несколько лет вперед, без родных и друзей, не имеющий ни личных планов, ни истинных устремлений, глубоко разочаровавшийся в своей профессиональной жизни, в личном плане переживший много разнообразных романов, общим знаменателем которых был разрыв, и не видевший смысла в жизни, равно как и в смерти. Я мог бы воспользоваться этим состоянием, чтобы «отпустить прошлое» и «начать жизнь с чистого листа», как выражаются в дурацких телепередачах и статьях по психологии в специализированных журналах; я также мог погрузиться в летаргическое бездействие. Мой номер в отеле, я понял это с первого взгляда, склонял меня к выбору второго варианта: он был действительно крохотный, общей площадью, думаю, десять квадратных метров, передвигаться по нему можно было только вокруг двуспальной кровати, занимавшей практически все пространство, да и то с трудом; напротив кровати, на узком столике вдоль стены, царили вездесущий телевизор и приветственный поднос (чайник, картонные чашки и растворимый кофе в пакетиках). Еще в эту клетушку умудрились втиснуть мини-бар и стул, стоявший перед зеркалом сантиметров тридцать на тридцать; вот и все. Таков был мой новый дом.
Способен ли я быть счастливым в одиночестве? Вряд ли. И вообще способен ли я быть счастливым? Такие вопросы, я полагаю, лучше себе не задавать.
Единственное неудобство гостиничной жизни состоит в том, что надо ежедневно выходить из номера – а значит, вылезать из постели, – чтобы горничная могла убрать. Время отсутствия в принципе не обозначено, график горничных никогда не сообщается клиенту. Я бы лично предпочел, зная, что уборка не занимает много времени, чтобы мне точно указали, во сколько надо покинуть номер, но нет, такая услуга у них не предусмотрена, и в каком-то смысле я их понимаю, это несовместимо с традиционными ценностями гостиничного дела и слишком напоминало бы, скажем, тюремный распорядок дня. Мне оставалось только положиться на инициативность и быстроту реакции уборщицы или, вернее, уборщиц.
Но ведь я мог бы и облегчить им жизнь, подать знак, перевернув картонку, висящую на дверной ручке из положения «Тсс, я сплю – Please do not disturb» (с символическим изображением спящего на ковре английского бульдога) в положение «Я проснулся (ась) – Please make up the room» (на этой стороне вместо бульдога на фоне театрального занавеса красовались две курицы в состоянии бьющей через край и какой-то даже агрессивной бодрости).
Совершив ряд проб и ошибок в первые дни, я пришел к заключению, что двухчасового отсутствия будет вполне достаточно. И вскоре уже выработал краткий маршрут, начинавшийся с «O’Жюля», где с десяти утра до обеда народу было мало. Потом я шел по авеню Сестры Розалии, упиравшейся в круглый зеленый скверик, и в хорошую погоду усаживался на одну из скамеек, расставленных между деревьями, чаще всего я пребывал там в полном одиночестве, случалось, на соседнюю скамейку садился какой-нибудь пенсионер, иногда в сопровождении собачки. Затем я сворачивал направо, на улицу Абеля Овелака, не упуская возможности зайти по пути в «Карфур Сити» на углу авеню де Гоблен. Этому супермаркету – я интуитивно почувствовал это, когда заглянул сюда в первый раз, – суждено было сыграть важную роль в моей новой жизни. Отделу восточных продуктов, конечно, далеко было до изобилия супермаркета G20 возле башни «Тотем», завсегдатаем которого я был еще несколько дней назад, но все же тут радовали глаз восемь разновидностей хумуса, в том числе абу-гош премиум, мисадот, заатар и редчайший масабаха; что касается прилавка с сэндвичами, то я склоняюсь к мысли, что здесь он был даже лучше. До сих пор я считал, что в сегменте мини-маркетов Парижа и ближайших пригородов доминирует сеть Daily Monop’; а должен был бы сообразить, что такие бренды, как Carrefour, выходя на новый рынок, «делают это не для того», как недавно напомнил его гендиректор в интервью порталу Challenges, чтобы «соглашаться на роль статистов».
Невиданно длинный рабочий день тоже вполне отвечал их стремлению завоевать рынок – с 7 до 23 часов в будни и с 8 до 13 по воскресеньям, тут они даже арабов переплюнули. Да и воскресный короткий день явился результатом ожесточенного конфликта, возникшего вследствие процедуры, инициированной инспекцией по труду 13-го округа, о чем меня уведомило объявление, приклеенное на стене внутри магазина, с ошеломляющей язвительностью клеймящее «абсурдное решение», принятое судом высшей инстанции, с которым магазину пришлось смириться под угрозой штрафа, ибо «его баснословная сумма поставила бы под удар само существование вашего магазина шаговой доступности». Свобода торговли и, соответственно, свобода потребителя проиграли это сражение; но, судя по боевитому тону плаката, война продолжалась.
Я редко заходил в кафе «Мануфактура», расположенное прямо напротив «Карфур Сити»; некоторые сорта пива от мелких производителей выглядели там довольно привлекательно, но мне претила с усердием воссозданная атмосфера «рабочего бистро» в квартале, откуда последние рабочие исчезли, должно быть, к 1920 году. Хотя это были еще цветочки по сравнению с тем, что меня ожидало в мрачной зоне Бют-о-Кай, куда я как-то раз забрел; но пока я этого еще не знал.
Потом, пройдя метров пятьдесят по авеню де Гоблен, я сворачивал на родную авеню Сестры Розалии, и на этом единственном по-настоящему городском отрезке своего пути я и почувствовал как-то, по возросшему движению пешеходов и транспорта, что мы преодолели барьер 15 августа, знаменующий первый этап возвращения города к общественной жизни, за которым следовал второй и решающий – 1 сентября.
Но так уж ли я был несчастен? Если каким-нибудь удивительным образом одно из человеческих существ, с которыми мне еще приходилось общаться (дежурная в отеле «Меркюр», официанты в кафе «О’Жюль», продавщица в «Карфур Сити»), спросило бы у меня, как настроение, я определил бы его, пожалуй, как грустное, но это была мирная и стабильная грусть, не подверженная колебаниям ни в ту, ни в другую сторону, в принципе, все указывало на то, что эту грусть можно полагать окончательной. Но я, однако, не попался в ловушку; я знал, что жизнь приберегла для меня еще немало сюрпризов, чудовищных или восхитительных, как посмотреть.
Я пока что не испытывал никаких желаний, а многие философы, такое у меня сложилось впечатление, считают это состояние достойным зависти; буддисты, в общих чертах, с ними на одной волне. Но другие философы, как и поголовно все психологи, утверждают, напротив, что патологическое отсутствие желаний вредно для здоровья. Прожив месяц в отеле «Меркюр», я так и не сумел занять четкую позицию в этой извечной дискуссии. Каждую неделю я продлевал свой номер, что давало мне ощущение свободы (а на это одобрительно смотрят все существующие философии). По-моему, я был более или менее в порядке. Фактически мое психическое состояние внушало мне острую тревогу только в одном пункте: я имею в виду личную гигиену, или, проще говоря, мытье. Я с горем пополам чистил зубы, на это я еще был способен, но при мысли о душе или ванне меня охватывало глубокое отвращение, я бы вообще, честно говоря, предпочел расстаться с телом, перспектива обладания телом и необходимость относиться к нему с вниманием и заботой наполняла меня все большим ужасом, и хотя в связи с чудовищным ростом популяции бомжей западное общество постепенно смягчило требования в этой области, я догадывался, что слишком откровенная вонь неминуемо приведет к тому, что я буду выделяться из общей массы не самым подобающим образом.
Я никогда не ходил на прием к психиатру и в глубине души слабо верил в КПД этого цеха, поэтому на сайте Doctolib я выбрал специалиста в 13-м округе, чтобы, по крайней мере, не тратить время на дорогу.
Свернув с улицы Бобийо на улицу Бют-о-Кай (они сходились на площади Верлена), я покинул мир ширпотреба, влившись во вселенную воинствующих бретонских блинных и навороченных баров («Время вишен» и «Дрозд-пересмешник» находились практически друг напротив друга), с вкраплениями магазинов биопродуктов и «справедливой торговли» и лавок, зазывающих на пирсинг и афропрически; интуитивно я всегда понимал, что во Франции семидесятые годы прошлого века еще не миновали, просто временно затаились. Некоторые граффити были вполне сносными, и я дошел до самого конца улицы, проскочив поворот на улицу Сенк-Дьяман, где и находился кабинет доктора Лельевра.
По длинным курчавым волосам с проседью я сразу угадал в докторе «задиста»[15], но его галстук-бабочка несколько подпортил это впечатление, равно как и роскошно обставленный кабинет, так что я пересмотрел свою точку зрения, назначив его в лучшем случае их попутчиком.
Когда я вкратце описал ему свою жизнь последнего времени, он признал, что мне и правда требуется медицинская помощь, и спросил, не мелькают ли у меня порой мысли о самоубийстве. Нет, ответил я, смерть меня не интересует. На лице его промелькнула недовольная гримаса, и он продолжал резким тоном – видимо, я пришелся ему не по душе: появился антидепрессант нового поколения (я тогда впервые услышал о капториксе, которому суждено будет сыграть столь важную роль в моей жизни), и в моем случае он может оказать положительное действие, первые ощутимые результаты появятся через пару недель, но прием этого препарата должен осуществляться под строгим наблюдением врача, поэтому мне непременно следует снова прийти к нему через месяц.
Я усердно кивал, еле сдерживаясь, чтобы с неуместным пылом не схватить рецепт; я уже принял решение больше не иметь дела с этим мудаком.
Вернувшись домой, то есть я хочу сказать в свой номер, я тщательно изучил сопроводительную инструкцию, из коей выяснил, что, скорее всего, стану импотентом и либидо мое попросту исчезнет. Действие капторикса заключалось в повышении секреции серотонина, но сведения о гормонах, отвечающих за психическую активность человека, которые мне удалось выудить из интернета, показались мне сумбурными и противоречивыми. Изредка там встречались все же здравые замечания вроде: «просыпаясь по утрам, млекопитающее не задается вопросом, остаться ли ему со своими или уйти от них, чтобы зажить новой жизнью», и еще: «рептилия не испытывает никакой привязанности к другим рептилиям; ящерицы не доверяют ящерицам». А конкретнее, гормон серотонин связан с самоуважением и признанием в рамках своего коллектива. При этом серотонин в основном вырабатывается в кишечнике, его наличие отмечали у великого множества живых существ, в том числе у амеб. Каким, интересно, самоуважением могут похвастаться амебы? Каким таким признанием коллектива? Постепенно я пришел к заключению, что в этой области медицинское искусство увязло в тумане и невнятице, а антидепрессанты относятся к тем многочисленным лекарствам, которые помогают (или не помогают) по неизвестной причине.
Мне лично, судя по всему, помогли; душ – это было бы уже слишком, но понемногу я приноровился принимать теплую ванну и даже намыливался кое-как. Ну а что касается либидо, то разницы особой я не почувствовал, во всяком случае, ничего похожего на сексуальное влечение после встречи с шатенкой из Аль-Алькиана, с незабвенной моей шатенкой из Аль-Алькиана, я не испытывал.
Так что я позвонил Клер ранним вечером несколько дней спустя вовсе не в приступе внезапной похоти. А почему же тогда? Понятия не имею. Мы не общались уже больше десяти лет; по правде говоря, я был уверен, что она сменила номер телефона. Но нет, не сменила. И адрес тоже не сменила, но это как раз понятно. Она вроде бы удивилась моему звонку – не более того, честно говоря, – и предложила поужинать как-нибудь вечерком в ресторане возле ее дома.
С Клер я познакомился, когда мне было двадцать семь, студенческие годы остались позади, и к тому времени я уже пережил много романов – в основном с иностранками. Тогда никаких стипендий Эразмус, которые впоследствии так облегчат сексуальные связи между европейскими студентами, и в помине не было, так что одним из немногих мест, где можно было склеить иностранных студенток, был Международный университетский городок на бульваре Журдан, где, о чудо, у Агро[16] была своя резиденция, и там каждый день устраивались концерты и вечеринки. Так что, вступая в интимные отношения с девушками из разных стран, я пришел к убеждению, что любовь может возникнуть только на основе некого различия, в себе подобного влюбиться невозможно, притом что на практике какая угодно разница может сыграть роль: огромная разница в возрасте, как мы знаем, дает порой толчок к необузданной ярой страсти, расовые различия тоже не утратили своей эффективности; не следует пренебрегать даже простым смешением национальностей и языков. Плохо, когда влюбленные говорят на одном языке, плохо, что они действительно понимают друг друга и объясняются при помощи слов, ибо слово предназначено для пробуждения разногласий и ненависти, а вовсе не любви, слово разобщает уже в процессе произнесения, в то время как бестолковое, полувербальное влюбленное воркование – не важно, обращаешься ты к дорогому человеку или к любимой собаке, – создает благоприятные условия для безграничной и продолжительной любви. Если бы еще можно было ограничиться житейскими, сиюминутными темами – где ключ от гаража? в котором часу зайдет электрик? – это еще куда ни шло, но и все, тут пролегает граница, за которой открывается царство разлада, нелюбви и разводов.
Итак, у меня было много женщин, в основном попадались испанки и немки, порой латиноамериканки и даже одна пухленькая аппетитная голландка, словно сошедшая с рекламы гауды. Ну и наконец появилась Кейт, моя последняя юношеская любовь, последняя и самая серьезная, на ней, скажем так, завершилась моя юность, больше никогда не возвращалось ко мне жизнеощущение, которое принято ассоциировать со словом «юность», эта очаровательная беззаботность (или, как вариант, эта мерзопакостная безответственность), вера в необъятность и открытость мира, потом реальность сомкнулась надо мной раз и навсегда.
Кейт была датчанкой, и человека умнее ее я не встречал в своей жизни, я упоминаю об этом не потому, что это так уж важно, в дружеских и уж тем более в любовных отношениях интеллектуальные качества не играют никакой роли, сердечность гораздо важнее; я пишу об этом потому, что ее невероятная сообразительность, поразительное умение схватывать все на лету казались мне настоящим чудом природы, чем-то поистине феноменальным. Когда мы познакомились, ей было двадцать семь – то есть на пять лет больше, чем мне, поэтому и ее жизненный опыт был куда богаче моего, рядом с ней я чувствовал себя ребенком. Завершив юридическое образование в рекордные сроки, она устроилась юристом в лондонскую фирму. Помню, наутро после нашей первой ночи любви я сказал: So, you should have met some kind of yuppies…[17] Она тихо ответила: Florent, I was a yuppie[18], я помню до сих пор ее ответ и помню ее маленькие упругие груди в утреннем свете, и всякий раз, когда я вспоминаю это, у меня возникает острое желание сдохнуть, ладно, проехали. Через два года ей стало очевидно, что яппизм никак не соответствует ее устремлениям и вкусам и вообще взглядам на жизнь. Поэтому она решила учиться дальше, на сей раз медицине. Я уже толком не помню, что она делала в Париже, по-моему, какая-то столичная больница пользовалась международным признанием в области лечения определенной тропической болезни, и этим объяснялось ее присутствие здесь. Она на многое была способна, например, когда мы познакомились – она наткнулась на меня, или, вернее, я сам предложил помочь ей дотащить чемоданы в ее комнату на четвертом этаже Дома Дании в Университетском городке, потом мы выпили по кружке пива, потом еще две и так далее, – выяснилось, что она приехала в Париж утром того же дня и не говорила ни слова по-французски; через две недели она общалась почти свободно.
Последняя фотография Кейт, наверное, еще хранится где-то в недрах моего компьютера, но мне незачем включать его, чтобы ее вспомнить, можно просто закрыть глаза. Мы провели Рождество у нее дома, то есть у ее родителей, но не в Копенгагене, а в другом городе, название которого я забыл, не важно, и мне захотелось возвращаться во Францию не торопясь, на поезде, наше путешествие начиналось странно, поезд скользил по поверхности Балтийского моря, от серой воды нас отделяли каких-нибудь два метра, иногда волна чуть выше остальных ударяла в окно нашего купе, мы оказались в вагоне одни, между двумя абстрактными безднами – небом и морем, никогда в жизни я не был так счастлив, и, возможно, моей жизни следовало на этом остановиться, а что, гигантский вал, Балтийское море, наши тела, сплетенные навеки, но нет, ничего такого не произошло, поезд благополучно доехал до пункта назначения (то ли до Ростока, то ли до Штральзунда), Кейт решила провести со мной несколько дней, правда, у нее назавтра уже начинались занятия в университете, но она сказала, что договорится.
Этот последний снимок Кейт сделан в замковом парке немецкого городка Шверин, столице земли Мекленбург – Передняя Померания, аллеи парка покрыты толстым слоем снега, вдалеке виднеются башенки замка. Кейт обернулась ко мне, она улыбается, наверное, я ее окликнул, чтобы она обернулась и я смог сфотографировать ее, она смотрит на меня с любовью, но в ее взгляде сквозит грусть и снисхождение, потому что она наверняка поняла уже, что я ее предам, что конец нашей истории не за горами.
В тот же вечер мы ужинали в шверинском пабе, я помню тощего официанта лет сорока, нервного и несчастного, возможно, его растрогала наша юность и любовь, которую мы излучали – особенно она, надо сказать, – так вот, официант решительно прервал работу и, поставив тарелки на стол, повернулся ко мне (ну, к нам обоим, но прежде всего ко мне, явно почувствовав слабое звено) и сказал по-французски (он, видимо, сам был французом, как, спрашивается, француза занесло в шверинские официанты, жизнь людская все-таки богаче схем), короче, он сказал мне с непривычной, даже какой-то сакральной серьезностью: «Оставайтесь такими, как вы есть. Прошу вас, не меняйтесь».
Мы могли бы спасти мир, мы могли бы спасти мир в мгновение ока, in einem Augenblick, но мы этого не сделали, я во всяком случае, любовь не восторжествовала, я предал любовь, и часто, когда мне не спится, то есть практически каждую ночь, в моей несчастной голове звучит сообщение у нее на автоответчике: Hello this is Kate leave me a message[19], в ее голосе столько свежести, я словно окунаюсь в водопад пыльным летним днем, смывая с себя всю грязь, неприкаянность и зло.
Последние секунды нашего прощания пришлись на главный вокзал Франкфурта, Frankfurter Hauptbahnhof, ей уже правда надо было возвращаться в Копенгаген, она и так перегнула палку, забросив свои занятия, в общем, она никак не могла поехать со мной в Париж; я, помню, стоял в дверях вагона, она на платформе, мы проебались всю ночь до одиннадцати утра, когда пора было уже бежать на поезд, она трахала меня и сосала до изнеможения, а сил у нее хватало, да и у меня в ту пору вставал по первому зову, ну, не в этом дело, не только и не столько в этом, а в том, что Кейт вдруг заплакала на перроне, ну не то чтобы прямо заплакала, несколько слезинок покатились по ее лицу, она смотрела на меня, смотрела целую минуту, если не дольше, вплоть до отхода поезда, ни на секунду не отрывая от меня взгляда, и тут у нее непроизвольно потекли слезы, а я не сдвинулся с места, не спрыгнул на платформу, я стоял и ждал, пока закроются двери.
За это меня убить мало, я заслуживаю гораздо более жестокой кары, чего уж греха таить, я закончу свои дни несчастным, желчным, одиноким стариком, и поделом мне. Как мужчина, узнавший Кейт, мог от нее отказаться? Это не укладывается в голове. В конце концов я позвонил ей, после того как оставил без ответа не знаю сколько ее сообщений, и все из-за какой-то гнусной бразильянки, которая забудет меня наутро после возвращения в Сан-Паулу, так вот, я позвонил Кейт, но позвонил слишком поздно, на следующий день она отправлялась в Уганду в составе гуманитарной миссии, жители Западной Европы очень ее разочаровали, в особенности я.
Рано или поздно приходится платить по коммунальным счетам. Клер хлебнула и бурной жизни, и мелодрам, так и не узнав, что такое счастье – ну а кому когда это удавалось? – думала она. На Западе счастливым уже никто никогда не будет, думала она дальше, никто и никогда, сегодня уже пора рассматривать счастье как стародавнюю причуду, для его возникновения просто-напросто отсутствуют исторические предпосылки.
Разочаровавшись в личной жизни и, более того, поставив на ней крест, Клер все же испытала безмерную радость, связанную с квартирным вопросом. Когда ее мать отдала Богу, или, скорее, небытию, свою мерзкую душонку, третье тысячелетие только начиналось, и, возможно, для Запада, ранее именуемого иудеохристианским, оно оказалось лишним, как лишним бывает бой для боксера, – во всяком случае, эта идея получила широкое распространение на Западе, ранее именуемом иудеохристианским, а заговорил я об этом, просто чтобы обозначить исторический контекст, но все это Клер совершенно не занимало, у нее и без того было о чем поволноваться, прежде всего о своей актерской карьере, – потом понемногу подсчет коммунальных платежей вышел на лидирующие позиции в ее жизни, но не будем забегать вперед.
Мы познакомились на новогоднем ужине 31 декабря 1999 года, у специалиста по антикризисным коммуникациям с моей работы – тогда я служил в «Монсанто», а «Монсанто» более или менее постоянно нуждалась в антикризисных коммуникациях. Не знаю уж, откуда он знал Клер; полагаю, он ее и не знал, а всего лишь спал с ее подругой – ну, может быть, не с подругой, а скажем, с другой актрисой, игравшей в той же пьесе.
Клер была тогда на заре своего первого значительного успеха на театральном поприще, он же, кстати, оказался и последним. До сих пор ей приходилось довольствоваться массовками в мало- или среднебюджетных французских фильмах и участием в радиопьесах на France Culture. На этот раз она получила главную роль в спектакле по пьесе Жоржа Батая, ну это была не вполне и даже отнюдь не пьеса Жоржа Батая, режиссер написал инсценировку по разным текстам Жоржа Батая, как художественным, так и теоретическим. В своих интервью он сообщал, что ставил своей задачей иное прочтение Батая в свете новой виртуальной сексуальности. Кроме того, он заявил, что в особенности его привлекала тема мастурбации. И он вовсе не собирался умалчивать о различиях, а то и прямой противоположности позиций Батая и Жене по этому вопросу. Свою задумку он осуществил в одном из театров на востоке Парижа, получавшем государственные субсидии. Короче говоря, в этот раз следовало ожидать широкого отклика в прессе.
Я пошел на премьеру. Мы с Клер спали чуть больше двух месяцев, но она уже переехала ко мне, впрочем, надо признать, что жила она в жуткой комнатушке, и душ на лестничной площадке, которым пользовались еще десятка два соседей, был такой грязный, что она в итоге записалась в Club Med Gym, просто чтобы иметь возможность там помыться. Спектакль не произвел на меня особого впечатления – а вот Клер мне скорее понравилась, она буквально излучала какую-то ледяную эротику, художники по костюмам и по свету тоже хорошо поработали, и не то чтобы ее так уж хотелось трахнуть, хотелось скорее, чтобы трахнула она, чувствовалось, что такая женщина может с минуты на минуту тебя трахнуть, поддавшись неистовому порыву, да так оно и происходило в нашей повседневной жизни, на ее лице не отражалось ничего, как вдруг, положив руку мне на член, она в мгновение ока расстегивала ширинку и вставала на колени, чтобы отсосать, или для разнообразия снимала трусы и принималась мастурбировать, причем где угодно, как-то раз прямо в зале ожидания муниципальной налоговой инспекции, сидевшая там негритянка с двумя детьми была определенно шокирована этой сценой, словом, в сексуальном плане Клер можно назвать мастером саспенса.