Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 36 из 84 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Я застыл на месте, не в силах даже выразить, что именно чувствовал – страх? отвращение? любопытство? «Инкерман, – набрал я в вотзефаке, уже понимая, что пишу глупость. – Что это было?» Вместо ответа я услышал песню – нет, конечно, не от Инкермана. Вотзефак не передавал голос, да и Инкер никогда не пел. Тишины хочу, чтобы допьяна. Тишины, и не жаль память стертую. Чтобы осень листьями желтыми Мне накрыла душу распростертую… Меня тревожили странные слова: непонятное в Башне, как я уже знал, вполне могло стать опасным. Допьяна, осень – что это за слова, как можно было, не зная их, понять все остальное, да и душу распростертую я представлял совсем слабо, если вообще представлял, ведь душа – это просто слово. И желтые листья. Я видел их только в Прекрасном душе, но ведь это было понарошку? А как не хотелось считать околесицей, вроде тех книжек с белыми обложками, и эту чудную песню! Ее доносила до моего слуха маленькая колонка, прикрепленная к подвижному узкому штырю, который торчал прямо из поверхности пола. Причудливая форма колонки напоминала глаз, который словно наблюдал за мной. И точно: куда бы я ни развернулся, колонка поворачивалась следом за мной, не отставая со своей «тишиной». Музыка, которую я слушал в своем авто, была совсем другой: ритмичной, динамичной, с четким речитативом, который вбивался в память будто гвоздь. И пусть в текстах было много непонятного, это ничуть не мешало узнавать в них знакомые характеры – во многом похожие на нас, простых молодых севастопольцев: и тех, кто любил гулять, и тех, кто без устали работал. А эта «тишина»… Она гипнотизировала. Но я не мог представить людей, которые ее исполняли, не мог увидеть, прощупать их характеры в ребрах незнакомых слов. Но ведь и «Опять 18» я не видел вживую; как они могли выглядеть, даже не представлял. За всю свою жизнь в Севастополе я не приобрел привычки ассоциировать музыку с конкретными живыми людьми. Она казалась такой же данностью мира, как небо, как море, линия возврата, сухой куст. Это всегда было что-то вроде клада, который мы находили на пустыре либо у берега Левого моря. Или он сам находил нас? Пела девушка, и, слушая ее голос, я снова вспомнил о книжках, тех, кто писал их и кто читал. А потом – о кровавых фильмах и их милых, домашних зрительницах. «Могли бы они исполнять эту песню?» – думал я. Их ли это характер, тех, что обитают здесь? А что, если эти слова вроде осени обозначают весь страх и кошмар, которым они наслаждались на экранах? Штырь медленно поворачивался и сопровождал странным взглядом колонки любое мое действие, как будто изучал меня внимательно: пойму я что-то или нет, расслушаю ли. Я поднес к нему руку, но не дотронулся; и музыка стихла, а сам «глаз» удивленно и словно обиженно закрылся, штырь ушел вниз, в глубину пола, там раскрылись маленькие створки, и штырь вместе с «глазом» скрылся в полу. И тишина, о которой молила неведомая – существовавшая ли на самом деле? – девушка, наконец наступила. Пришла пора сказать, где я теперь находился. Вокруг было бесконечно, пугающе много пространства. Пройдя узкий коридор, я снова оказался в чистом поле, как мне хотелось назвать эту царствующую пустоту. Пустоты, пустоты, а не тишины, должно быть, хотели те неведомые люди из прежних поколений, что создавали этот уровень. Была ли у них цель утвердить пустоту, нанизать на нее свой порядок, как бусины, все эти книжки, экраны, коробки и подушечки, рассортированные по полочкам, синие платья и оранжевые ожерелья? Или они просто не знали, чем ее заполнять? Надо мною продолжался металлический каркас – он не давал оценить простор еще и в высоту, но где-то в недосягаемой для меня, крохотного, вышине я видел большое серое пятно. Оно медленно передвигалось, очевидно, живя своей жизнью, которой нет дела до того, что творится внизу. А мне пусть и было любопытно, но совершенно непонятно, что это и зачем. Я стоял на поверхности и вряд ли имел возможность взлететь, устремиться к потолку – не называть же небом верхнюю границу уровня, а значит, и мысли мои должны были быть здесь, внизу. Мысли были соответствующими – о низком, если не сказать низменном. Вообще, мне хотелось поесть, но здесь словно нигде не питались. Были вишенки во «двориках», в руках у девушек с холодными глазами, и другая их легкая пища, но на пиршество вроде Супермассивного холла рассчитывать не приходилось. Создавалось впечатление, что экраны с их разговорами и кровавыми фильмами да книжки и служили здесь едой. Еще плачевнее обстояло дело с туалетом. Здешних девушек и впрямь было сложно представить за справлением естественных потребностей – они лишь наблюдали за этой отвратительной стороной жизни, забавляясь сюжетами из жизни страшных и далеких людей, которых вряд ли увидят вживую. Но что было делать мне? Пускай своими масштабами неизведанная территория уровня и напоминала пустырь у Башни, все же я не мог просто встать посреди нее, как делал это внизу, изображая, будто спрятался за низким кустом. Да, я снова прошел ширму, и в следующем зале – а я по привычке, приобретенной на первом уровне, называл все эти новые пространства залами – снова открылся простор. Здесь уже не было никаких коридоров, не было ни «двориков», ни людей. Вернее, люди были где-то далеко, настолько, что я видел лишь силуэты. Кажется, они перемещались в пустом пространстве, совершали непонятные движения. Осмотревшись, я увидел такие же скопления людей вдалеке сразу в разных сторонах – похоже, Башня предлагала варианты. Вот только даже не намекала, в чем между ними разница. Ходят люди, что-то делают, и ко всем ним идти очень неблизко – все равно что преодолеть несколько остановок пешком по Широкоморке. Но что мне еще оставалось делать? Разве что ускорить шаг. Чем дольше я шел, тем чаще встречал очередную ерунду, которой так щедро был напичкан уровень. Издалека казалось, что, кроме белого пола под ногами и каркаса над головой, вокруг ничего не было. На самом деле то тут, то там мне попадались очередные безвкусные шары, треугольники, ромбы, зигзаги – что-то свисало с потолка, что-то торчало из пола, каждый раз внезапно появляясь прямо перед глазами, а что-то и вовсе болталось из стороны в сторону, мешая пройти и заставляя нагибаться или обходить. Всему виной был белый цвет, догадался я: все, что встречалось на пути, было таким же белым, как полы под моими ногами. То и дело, вопреки тишине, которую вроде как призвала песня, возникали звуки – гремящие, визжащие, лязгающие. Но нельзя было сказать, что их издавали предметы: все вокруг меня существовало словно отдельно друг от друга, самодостаточно, игнорируя само существование чего-либо еще, кроме себя. Мне было странно находиться в этом мире – в нем не было законов, и хотя ничего страшного или хотя бы пугающего больше не происходило, тем не менее не покидало ощущение, что это в любой момент может случиться. Но по мере того, как я шел, окружающая действительность менялась. Бесцельные фигуры остались позади, а передо мной возникла хрупкая, чуть ниже моего роста перегородка. Она появилась на пути настолько неожиданно, что я едва не навалился на нее всем своим весом и не разбил главную ценность, ради которой ее, видимо, и поставили. В центре перегородки в маленьком углублении стояла круглая посудина диаметром с две моих головы, похожая на плоскую тарелку. На ней я увидел странное изображение: миниатюрная Башня, расколотая на две части, и торчащая из трещины мускулистая рука со сжатым кулаком. Рядом с тарелкой на тоненьких ниточках, протянутых через две дырки, висела бирка вроде ценника в севастопольском магазине, покрытая крохотными буквами. Я нагнулся, чтобы приглядеться, и вдруг понял: никакие это не буквы – Башня снова играла со мной. Уже становилось не по себе: неужели это все, что может Башня, неужели это все, зачем я здесь? Застрять в череде бесконечных забав, в которых нет никакой логики и никакой ощутимой цели? На табличке я разглядел один-единственный знак, размноженный в несколько рядов. Даже дураку при взгляде на него было понятно: это призыв к действию. Десятки похожих как две капли воды маленьких стрелок указывали вниз. Я опустил взгляд и увидел на полу возле себя зеркала! Это были осколки, большие и бесформенные, и они простирались во все стороны. На своем кусочке покрытого грубыми белыми тканями пола я чувствовал себя будто на островке волнующегося моря. Зеркала отражали свет, падавший на них с потолка, и поочередно сверкали, создавая ощущение, словно и вправду движутся или плывут. Но была и другая деталь, далеко не такая волшебная. Глянув в зеркало у моих ног, я увидел, что оно все оплевано. Плевки засохшие, от которых оставались только контуры, и свежие, смачные, с отвратительными соплями покрывали поверхность зеркал; глядя в них, я видел себя оплеванным и представлял собой жалкое зрелище, что говорить. Даже лицо менялось, кривилось в гримасе отвращения. Это было и в самом деле противно. Я продолжил путь между зеркал, стараясь не ступать на них, и на каждом видел десятки – не меньше – плевков, словно толпа людей прошла здесь до меня, и каждый выплевал все, на что был только способен. «И не лень же кому-то, – думал я. – Ну оплевали, ну ушли. Никто, кроме меня, не смотрит. Для чего?» Люди становились ближе. И по мере того, как я приближался к ним, напротив, отдалялись, растворялись за пределом видимости группы людей в других сторонах – все те, кого я не выбрал. Интересно, были ли у них заплеванные зеркала? Впрочем, еще интереснее было другое – что, если плевались те, в чью сторону я направлялся? С такими людьми нужно быть настороже. Все это казалось мне дикостью. Но не в том смысле, какой применяют к людям, отвергающим то, как живут остальные – ведь по этой логике и сам я был в Севастополе дикарем. Нет, скорее, как говорят о растениях, о том же сухом кусте: дичь, дичка. Что-то дикорастущее, произрастающее само по себе – как получится, как вырастет. Во всем, что встречалось на этом уровне, я не видел замысла, не находил идеи – оно словно торчало во все стороны, так же дико росло. Тем более странным и непонятным выглядело то, что все здесь было создано людьми – а это, конечно, не могло быть иначе; но у всего, что делают люди, должен быть смысл. Людская деятельность, лишенная смысла, – дикость именно в этом «растительном» смысле: не контролируемая ничем, не подвластная никаким замыслам, она воспроизводит себя как хочет, вкривь и вкось, во все стороны, не замечая своей уродливости, стремясь заполнить собою все, как кусты на пустыре у Башни. Правда, было отличие – конечно, куда ж без отличий. Проблема уровня заключалась в том, что здесь не было никакой романтики. Я не мог представить, как веселился бы тут, гулял, радовался чему-то с друзьями. Это было место не для радости, а для каких-то совсем других чувств, которые, видимо, испытывали и наслаждались которыми те, кто здесь жил. Кто отсюда. Может, они таким способом пытались привить их и мне, новичку? Но если и так, им это не удавалось. Унитазы я увидел раньше, чем людей. Нет, это вовсе не шутка. Еще издалека я разглядел ровные широкие ряды, но далеко не сразу понял, что это. Возможно, мебель, какие-то ящички, предполагал я, – вроде тех, в которых лежали книги. В пользу догадки говорили и лампы – над каждым предметом, стоявшим на полу, висела лампочка. Только, в отличие от «книжных», эти не светили. Вообще, по правде говоря, об унитазах я совсем не думал – и в голову такое не пришло. Да и отвык я в Башне от нормальных унитазов – здесь проще было найти всякий экстрим вроде троллейбуса на Хрусталке, чем простую и надежную вещь, незаменимую в домах севастопольцев. Но как только обнаружил, что передо мною теперь простиралось целое унитазное поле, первым – и грешным – делом подумал: надо бы сходить. Кому расскажешь – не поверят! Но я действительно думал, что попал в туалет. Пусть и масштабы его поражали – но ведь, должно быть, общественный уровень все-таки, какие просторы вокруг! Все совпало: и возможность, и желание, и ближайшие люди были еще далеко. Но едва я пристроился к самому крайнему унитазу, пришел в действие механизм, который невозможно было представить. Только самый изощренный ум додумался бы до такого! И совершенно очевидно, это был злой и циничный ум. Все вокруг зашумело, пришло в движение, над головой зажегся тусклый свет – загорелись лампы. Только теперь я заметил, что каждая лампочка – внешне вполне обычная, ну, разве что более крупного размера – была выкрашена в белый цвет. Лампа крепилась к штырю, спускавшемуся с потолка-каркаса, и при резком движении вниз штырь опускал лампочку прямо в унитаз, держал ее там недолго, будто топил, а когда поднимал вновь – та уже не излучала света. Тысячи ламп над тысячей унитазов пришли в движение синхронно, но скорости всех штырей были разными; в итоге вокруг меня то зажигались, то гасли лампы, непрерывно двигались вверх-вниз штыри, издавая скрипящий, лягающий звук. Я почувствовал себя единственным живым существом в механическом мертвом царстве, и это было очень неуютно. Но, конечно же, самое страшное заключалось совсем в другом. Прижав плотнее к себе собственную лампу, я как будто боялся, что вдруг произойдет непредвиденное и непоправимое и ее каким-то образом постигнет та же участь. Я отпрянул от «своего» унитаза: из его грязных вод натурально попахивало, а лампочка разбрызгивала вокруг капли и распространяла вонь. Мне предстояло идти дальше, зажав нос, и я ускорил шаг: скорее бы к людям, хотя бы каким-нибудь, лишь бы к людям, подальше от унитазов! Нет, это лишь вспоминать смешно, а вот быть там… «Они смеются над миссией! – думал я, и сердце пульсировало: от страха, от возбуждения, от несправедливости и дикости того, что здесь происходило, прямо на моих глазах. – Как они могут! Они издеваются над миссией избранного!» Конечно, я так и не воспользовался унитазом, боясь, что намочу лампу, которую упрямый штырь раз за разом загонял в гадкое его нутро. При мне насмехались над миссией, на моих глазах оскверняли лампы, но я не хотел делать этого сам! Меня бросало в дрожь от одной мысли, что я смогу в таком принять участие.
Незаметно для меня вокруг появлялись люди, нарастал шум человеческих голосов. Они возникли как внезапно налетевший пчелиный рой, и я был уверен, что это они все пришли, а не я к ним, но, оглянувшись назад, увидел ряды унитазов, уходившие вдаль. «Как же так? – думал я. – Ведь только что стоял возле края, а теперь – в самой гуще толпы. Неужели меня так увлекала страшная догадка, что я прошел не глядя… Стоп. И сколько же я прошел? Теперь расстояние измерялось в унитазах, а я ведь их не считал». Люди нахлынули на меня, окатили собой, словно поток холодной воды из Прекрасного душа. Но глядя на них, я догадывался, что не получу в их обществе ни капли тех удивительных эмоций, которыми щедро одаривал душ. Почему-то они сразу не понравились мне, но я гнал от себя предубеждения. И вправду, на первый взгляд люди были самыми обычными – по меркам уровня, конечно. Они ходили вокруг унитазов, со знающим – или как минимум заинтересованным – видом заглядывали вниз, сопровождали одобрительными взглядами и возгласами топление ламп в унитазах и подъем их к потолку, подходили друг к другу, создавая пары-тройки, и тут же рассыпались, чтобы снова сложиться в другие маленькие компании. Некоторые ходили с большими фотоаппаратами и непрестанно снимали каждое движение окружающих, словно в их камерах были заряжены бесконечные пленки. Бросалось в глаза, что среди этой новой тусовки – про себя я тут же прозвал ее туалетной – преобладали не парни даже, а скорее мужчины со значительной жильцой, почти пожившие, но молодо выглядевшие. На них были бесформенные балахоны, розовые футболки, тонкие кофты с узорами, полосатые майки, а штаны их так и вовсе соревновались в пестроте: я не заметил ни одних черных или синих – сплошь коричневые, фиолетовые, зеленые. Под стать штанам была и обувь: большая, бесформенная, с безразмерными шнурками. Запястья непременно были обвязаны разноцветными нитями, а на открытых плечах и шеях у многих виднелись рисунки, столь глубоко въевшиеся в кожу, что казались частями их тел. К соседнему унитазу пристроился крупный бородач с опухшим лицом, мясистыми губами и нездоровыми красными глазами. Открыв рот и что-то бормоча про себя, он расстегнул ширинку и принялся отливать в унитаз. Не успел я ахнуть от такого зрелища, как к бородачу тут же подбежал человек с фотоаппаратом. Он прыгал вокруг унитаза, словно исполнял ритуальный танец, и сверкал вспышкой. Услужливый штырь опустил лампу прямо в дыру унитаза и провернул ее там, пока полубезумный бородач поливал своей струей. – Класс, – бормотал человек с фотоаппаратом. Он был низкого роста, бритым и коренастым, одет в черную футболку с непонятной мне надписью LONG SALE. – Супер, супер! Глянув вниз, я понял, как он умудряется столь ловко и быстро маневрировать между унитазами и другими людьми. Все оказалось просто – человек с фотоаппаратом был на колесе – точь-в-точь таком же, как уровнем ниже. «И здесь», – вздохнул я. Все колеса Башни теперь у меня прочно ассоциировались только с одним человеком – загадочным преследователем, кучерявым. – Что вы делаете? – осторожно спросил я, сам не решив, к кому из двух безумцев обращаюсь. – Это же настоящие лампы! – Ну, настоящие, – буркнул бритый, не отрываясь от съемки. – Конечно, они настоящие, – расслабленно протянул бородатый. – Иначе зачем это все? Вот только горят ненастоящим светом. Впрочем, откуда нам знать, какой он у них там, вверху? «Это не он, – подумал я. – Не тот бородач, что встречал меня. Он не сделал бы такого и не сказал». Хотя что я о нем знал? – Надо же было столько ламп… – Я нервничал, подбирал слова. – Испортить, потратить впустую – и ради чего? Ведь это человеческие судьбы! За каждой лампой стоит человек, его несбывшаяся миссия! А вы что делаете? Зачем? – Ну, вообще-то, в этом все и дело, – сказал человек с камерой и, посмотрев на меня пристально, добавил: – Если ты не знал. К унитазам подтягивались люди с камерами в руках, и постепенно их становилось больше, чем всех остальных. Многие камеры были большими и массивными – их устанавливали на полу, закрепляли; возле унитазов останавливались девушки, что-то оживленно говорили, и люди, удивительно похожие на бритого, кивали головами, нажимали на разные кнопки. – Расслабься, – услышал я. Передо мной появился высокий худощавый человек с козлиной бородкой, тоненькими усиками и маленьким кольцом в носу – такого мне еще не доводилось видеть. – Ни одна миссия не может стоять выше энтузиазма, – продолжил человек. Он обращался ко мне и приветливо улыбался. – Здесь утверждают свою свободу. Бородач с опухшим лицом потряс членом и неспешно спрятал его в штаны. – Я свободен? – пробасил он. – Снято, – кивнул человек с фотоаппаратом, сверкнув напоследок вспышкой. Бородатый, тяжело дыша, пошел вдоль унитазов. – Зачем в Башне утверждать свою свободу? – спросил я, смущенный этой картиной. – Ведь она и есть самое свободное место! – Чувак, ты из новоприбывших, да? – скривился бритый, присматриваясь, что бы еще поснимать, и даже не глядя на меня. – Пойдем, я покажу тебе одного парня, – долговязый приободряюще хлопнул меня по плечу. «Оставаясь здесь, вставляя лампу в унитаз, отказываясь идти выше… чем не высокий символ… чем не предел человеческого, не прорыв в иные материи… безграничное достоинство и храбрость», – доносились до меня обрывки фраз со всех сторон. Я бы и хотел остановиться, прислушаться, но долговязый шел слишком быстро, лавируя между унитазами, и мы с крепышом едва поспевали за ним. Наконец унитазы кончились, вокруг стало тихо, и никто из нас не хотел прерывать тишину. Мы шли вдоль сложенного в высокие кучи грязного тряпья – по-видимому, здесь перестилали пол – и вдруг, совсем неожиданно, так, что вздрогнул даже долговязый, который точно знал, куда идет, наткнулись на человека. Человек сидел на полу, облокотившись на тряпье и застыв в удивительной позе – ноги сложены крест-накрест, спина вытянута, руки болтались вдоль туловища неподвижными плетьми. Он был в рваной майке – такой же грязной, как все эти тряпки, а взгляд был ясным, умиротворенным, неподвижным, словно бы он спал, открыв глаза, и внутри своего сна проживал не первую жизнь. Но все это не было главным. Я поразился по-настоящему, до глубины своей несуществующей души, лишь когда рассмотрел, что находится во рту у этого сидельца. Там была лампа. Этот человек целиком засунул в рот лампочку, и лишь та узкая часть ее, что мы на севастопольском жаргоне называли патроном, торчала наружу. – Смотри, – беззаботно произнес долговязый, показывая куда-то вниз. – Вот это – по-настоящему. На полу перед человеком лежал пожелтевший лист бумаги, на котором от руки, корявыми буквами было написано: «В рот вашу миссию!» – У этого, пожалуй, ничего не спросишь, – рассмеялся долговязый. – Попробуем? – принял «вызов» коренастый и, дав мне подержать фотоаппарат, подошел к человеку и приблизил свои ладони к его щекам. – Ну? Человек с лампой во рту резко захлопал глазами. Замычал, замотал головой, нагнулся. «Вот так и рушится иллюзия вечности», – разочарованно подумал я и повернулся к долговязому. – Эй, Фрунзе! – крикнул он. – Поосторожнее с энтузиастом! Ты, вообще-то, всего лишь оператор! – Ну ладно, хватит. Вы бы хоть представились! Кто вы вообще? – Меня зовут Глинка. Этого достаточно?
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!