Часть 16 из 36 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Думала, одумается, откажется в имение ехать, будем в селе дальше жить, но не смогла его сдвинуть: сильнее меня он то железо клятое любил. К матери его бегала, просила, чтобы с Иваном поговорила, отговорила его в имение переезжать. Так она на меня налетела — ты что, говорит, тут из себя святую лепишь, вам счастье привалило, а ты комызишься. Ивана на кузнеца выучат, он сынов твоих научит, всегда в достатке жить будете. Тебя боярыня в дом на работу берет — это тебе не в поле с утра до ночи в три погибели стоять. Ты молодая пока, а поживешь с мое — на все согласна будешь, лишь бы работы этой клятой не видеть. Тебя никто к нему силком в постель не тянет — не хочешь, никто тебя не тронет. А если и поваляет тебя боярин — ничего, с тебя не убудет, на мужа тоже хватит. Иди, говорит, домой и не смей Ивану перечить.
Тут зло меня взяло: а чего я боюсь — мужу все равно, что со мной будет, свекруха — та меня в кровать к боярину положила бы, да еще бы свечкой присвечивала. Ну, думаю, ничего, вы еще пожалеете все, что меня не послушали. Я тебе, боярин, такое устрою — ты нас быстро обратно отправишь.
Так и переселились мы в имение. Иван на кузне работал, меня боярыня в дом на работу взяла. Я боярыне сразу призналась, что ее муж ко мне клинья подбивает, а она смеется: а то я не знаю, говорит, он мне тебя так разрисовал — сказывал, из всего села ты его одна от своих ворот отгоняла, все остальные припрашивали. Поэтому я тебя на работу и взяла: может, дольше остальных пробудешь. А то те, кто к нему липнет, долго не задерживаются: полгода не пройдет, как приходит муж ко мне и просит: убери, говорит, эту девку с глаз моих, сил больше нет терпеть, лезет ко мне и лезет.
Умна была боярыня, пусть ей земля будет пухом, а мужа своего любила больше жизни, никогда его не бранила. Я спрашивала у нее: как же ты мужа не бранишь, что к девкам цепляется? А она говорила: таким его Бог создал, чтобы он девок любил, а они его. Не мне то ломать, что не мной сделано. Он — мой сокол, нельзя сокола в клетке держать, захиреет и умрет в неволе. Должен сокол в небе летать, за гусынями гоняться, все равно ко мне вернется, на мою руку сядет…
Боярин меня поначалу как бы и не замечал: мимо пройдет — порой глянет, а порой, задумавшись, и не заметит. Зимой в поход ушел, не было его, почитай, два месяца. Я уже успокоилась совсем — думаю, навыдумала дура страхов себе. Что, свет клином на мне сошелся, что, вокруг баб других нет, окромя меня? Но рано радовалась: как приехал наш боярин с похода, так снова начал мне проходу не давать. То в доме меня одну встретит, к стене прижмет — и давай мне на ухо всякие глупости шептать, то в комнату к себе отправит прибирать, зайдет за мной, дверь закроет и смеется — не выпущу, говорит, пока не поцелуешь. Ну а я отбиваюсь от него и говорю: даром ты, боярин, на меня время тратишь, нашел бы себе девку посговорчивей — вон их сколько, с тебя глаз не сводят, ничего у тебя со мной не выйдет, я мужа своего люблю.
А он только смеется — ничего, говорит, на каждый замок свой ключик имеется, рано или поздно сыщу и на твой, а мужа свово люби, разве же я против, я свою жену тоже люблю.
И недолго он тот ключик искал. Сам нашелся — там, где я и подумать не могла. В комнате у него одна стена вся была зброей[13] завешана. Чего там только не было, сабли, ятаганы, кинжалы, копья, топоры и еще всякое, чего я раньше и не видала. Я когда там прибирала, как все поделаю, так меня к той стенке и тянет — подойду, вроде как пыль вытираю, а сама на сабли и кинжалы любуюсь, вытяну украдкой из ножен и клинки рассматриваю. Заприметил как-то боярин, ничего мне не сказал, только на другой раз велел мне всю зброю со стены снять и принести масла конопляного и суконок чистых — пора, говорит, мне зброю свою протереть.
Научил меня, как ее чистить, как маслом тонко смазывать, чтобы ржа не брала, а сам мне все клинки показывает да рассказывает о каждом, как он к нему попал, как каким клинком биться надо. А я рот открыла, смотрю — глаз оторвать не могу, как железо острое в его руках вертится. Видит то боярин и говорит: хочешь, тебя научу, как легкой зброей биться? На тяжелую у тебя сил не хватит, а легкой, чувствую, справно биться будешь. Есть у тебя к зброе сноровка.
Тут бы мне отказаться, но как Ивану моему затуманил нечистый голову железом жарким, что в его руках мнется, так и мне затуманил клинком острым, что в моих руках порхает. Чувствовало сердце, что капкан там запрятан, а нечистый шептал: мол, чего тебе бояться, голыми руками от боярина отбивалась, а с клинком он тебя и не тронет. Согласилась я, чтобы он мне ухватки показывал, как с клинком в руках себя вести.
На другой день приносит боярин две деревяшки тупые, на кинжал короткий схожие, и давай меня учить, как нож правильно держать обратным хватом, чем обратный хват лучше прямого. Рассказывал, что его этим ухваткам цыган научил. Заприметил боярин его на ярмарке, где тот что-то с другим цыганом не поделил, и они за ножи схватились. И так ловко он того цыгана подрезал, что боярин и разобрать ничего не смог. Подъехал он тогда к нему и говорит: а сколько монет захочешь, чтобы меня так ножом биться научить? Сторговались они, и неделю, пока ярмарка шла, ходил боярин у того цыгана учиться. Теперь, говорит, тебя этим ухваткам научу — там силы много не надо, главное, быстро и ловко все сделать, тогда любого бугая завалишь, он и глазом моргнуть не успеет.
Как показал мне боярин все эти ухватки цыганские, стали мы с ним на ножах деревянных биться, да так бились, что я и не опомнилась, как уже в постели лежу, и уже в постели с боярином бьюсь. Только не на ножах. Не знала я раньше, что и в постели можно с мужиком биться.
Одеваюсь я, после того как с боярином повалялась, и думаю: чего же мне не стыдно совсем, я же только что с чужим мужиком в постели была. А потом поняла, что мы с ним не любились: мы бились, а куда бой заведет и как биться придется, того никто наперед не знает. В бою ты только про победу думаешь, про все другое забываешь.
А боярин веселится — подобрал, говорит, я к тебе ключик, биться ты больно любишь. В постели ты меня всяко побьешь, тут мне с тобой не справиться, а вот если на ножах меня побьешь, Богом клянусь, ни тебя, ни другую бабу, окромя жены, не трону: проситься будете, чтоб в постели повалял, — палкой отгонять стану. Видно, самому ему уже бабы надоели, раз так зарекся, и боярыню он сильно любил, знал, что она ему все простит, ничего не скажет, а все одно сердце у нее болит от его забав.
Недолго я в постели боярской повалялась: и месяца не прошло, как начала я боярина на ножах бить. Как ухватки добре выучила, так и стала бить. Прав был цыган — там силы особой не надо было, только быстрота и ловкость. А я всяко быстрее боярина была — что моложе и что родилась такой быстрой. Малые были, в снежки играли, никто в меня попасть не мог — всегда уворачивалась; мать сказывала, дед мой покойный тоже быстрым был — становился на пятьдесят шагов от лучника и от стрел уворачивался, не мог тот в него попасть.
Как первый раз боярина побила, обрадовалась и давай его в постель валить: думаю, помнит про слово свое аль забыл? Мужики часто забывают то, что нам, бабам, обещают. Ничего, потешусь с тобой на прощание, а потом напомню про слово твое. Только отстранил он меня — иди, говорит, к боярыне, завтра придешь. Прихожу на другой день — вижу, ждет меня боярин с деревяшками, волнуется. Давай, говорит, покажи мне, чему научилась. Думаю, может, поддаться ему: ишь, как переживает, сердешный, — какому мужику приятно бабе проиграть? Только почувствовал он мысли мои и сказал так, что у меня мороз по коже прошел. Если увижу, что поддаешься, — будешь батогами бита, слово даю. Тут меня зло взяло — побила его быстрее, чем в прошлый раз. Глазом он моргнуть не успел, как поймала левой рукой его руку, мимо себя завела и с разворота обратным хватом дала ему деревяшкой в правый бок — точь-в-точь как он учил.
Расстроился совсем боярин наш, сел на лавку и сказал: как быстро старость подкралась, вроде и не жил еще, а молодость уже пролетела. Все, говорит, Надийка, кончилась твоя наука, научил тебя, чему смог. Я Богу слово давал: не трону больше ни одной девки. Пойду, говорит, боярыню порадую, давно она этого ждала. Подошел к стене, снял кинжал небольшой в простых кожаных ножнах и дал мне. Прими, говорит, подарок прощальный, пойди к сапожнику нашему, пусть приточит тебе к правому сапогу. Да он сам все знает. Носи его, говорит, всегда, никто не знает, когда беда случится, но если ты к ней не готов, тут только твоя вина.
А через девять месяцев Богдан у меня родился, и по сей день я не знаю, чей он сын. Как малый был, ну чисто вылитый Иван — чернявый, боцматый такой карапуз. А как подрос, волос посветлел, вытянулся, на меня стал похож и на деда моего покойного. Мать моя как увидит, так и слезы льет: вылитый, говорит, отец, только маленький еще. У боярина нашего младшенький, Борислав, на полтора года Богдана старше был, его боярыня родила, мы еще в селе жили. Тоже светленький уродился не пойми в кого. У боярина волос черный, как воронье крыло, и у трех старших детей такой же. Как подросли вы, стали во дворе вдвоем играть, светленькие оба, тоненькие, стали злые языки шептаться, что Богдан — боярина нашего байстрюк.
Я то не слушала, уже тогда тучи над нашим боярином сгущаться начали. Как тебе годик был, умер старый князь, кому боярин присягал. Думали все, брат вместо него великим князем станет, но по-другому вышло. На смертном одре просил всех старый князь сыну его присягнуть — верил, что добрым хозяином он будет. Присягнули все сыну его из уважения перед заслугами старого князя, но не вышло с того добра. Через год замирился молодой князь с ляхами и отдал им в подарок половину Волыни — наш Холмский удел и Белзский — и велел всем боярам клятву верности польской королеве принести.
Сперва вроде не трогали ляхи православных бояр, но потом стали пряниками в свою веру заманивать. Кто в римскую веру перейдет, тот мог в сейме заседать, его от королевского тягла освобождали и многие другие вольности обещали. Многие бояре, бывшие товарищи по походам боярина нашего, вере отцовской изменили, в шляхту перешли, дедовские порядки ломать начали, на своих землях панщину ввели, крестьянам под страхом смерти запретили к другим боярам переходить.
Смотрел на это боярин наш — только зубами скрипел. Потом женил сынов своих старших и дочку замуж отдал, только ей шестнадцать исполнилось, под Киевом все они осели. Так сговаривался, что с той стороны в приданое земли дают, а он крестьян на нее приводит. Под Киевом много земли пустой гуляет, туда он часть своих крестьян привел, а часть недовольных крестьян у шляхтичей подговорил переселяться и перебраться помог. На него пробовали даже в суд подавать, но ничего доказать не смогли. Один шляхтич, самый смелый, его на поединок вызвал, но порубил его наш боярин — затихли все: показал поединок, на чьей стороне правда, но не забыли ему ту обиду шляхтичи.
Не боялся их наш боярин: поместье у него стеной обнесено было, гайдуки верные, никто бы не полез. Боярин с боярыней переселяться уже надумали, управляющего искали в поместье оставить, а сами к детям переезжать той весной думали, да не успели. Позарился на монеты, что боярин к отъезду собрал, товарищ его боевой — единственный, кому он еще доверял. Приехал к боярину как бы проститься перед дорогой — знал, что собирается боярин к детям в гости.
Я в тот день белье в усадьбе собрала постирать, день теплый был, только выварила, хотела отнести на ручей полоскать, собрала все в корзину, как началось. Бросились приезжие гайдуки к воротам, наших, тех, что на воротах стояли, зарубили, а ворота открыли. А из соседнего лесочка уже подмога к ним скачет — не успели наши гайдуки опомниться, как залетели они в ворота, часть наших порубили, часть в полон взяли, повязали и увезли сразу. Боярина и боярыню зарубили, а Борислава, младшенького, старший гайдук живого из окна во двор выкинул. Ударился он оземь — и уже не встал, хрипел только, сердешный, пока кто-то не смилостивился и не добил. А эта нелюдь, как маленького выкинул, засмеялся только и в дом ушел. Десять годков Бориславу было — он у меня на руках вырос, вместе с тобой. Занесла я корзину в дом, села на лавку, слезы катятся: все порушилось вмиг, как жить дальше, не знаю.
И в тот миг вдруг стало мне ясно, что не смогу дальше жить, если знать буду, что эта нелюдь рясу топчет. И как пришло мне то в голову, морозом всю меня изнутри сковало, слезы высохли, спокойная стала и холодная, как мрец. Ни о муже, ни о детях своих не думала, ни о чем думать не могла, застыло все внутри, только пустота в душе и смех его адский, как он дите в окно швыряет. Не знаю, сколько я на той лавке просидела, но согнали меня со всей челядью во двор. Вышел боярин-иуда из дому, в руках сабля окровавленная, и говорит нам: «Умер ваш боярин, как похороните, земля ему пухом будет», — а сам улыбается глумливо и нас рассматривает, как скот на ярмарке. Я, говорит, теперь ваш новый боярин, кто из вас готов ко мне на службу пойти?
Все стоят и молчат, что делать, не знают. Поняла я: если не выйду сейчас, никто не выйдет, каждый боится первым шаг сделать. А не выйдет никто — порубит нас всех иуда, он сейчас от крови пьяный, озверевший, никого не пощадит. Вышла я первой, глаза опустила, чтобы никто в глазах моих не увидел, что у меня на душе, и стою. За мной и другие пошли, Иван мой зубами за спиной скрипел, но тоже пошел, сзади мне глазами спину жег — думала, дыру в сорочке пропалит. Осталось стоять двое старых слуг, кузнец, конюх да еще один дед, гайдук старый, рубленый да израненный, он еще старому боярину служил, потом молодых учил, а как сил не стало, просто доживал свой век в имении, семью так и не завел. Кивнул иуда своим гайдукам — зарубили они их, а мы стоим.
Подошел иуда ко мне — запомнил, что я первая вышла, — кто такая, спрашивает. Девка, говорю, дворовая, боярыне по хозяйству помогала. А что, спрашивает, боярина ублажать тоже хозяйке помогала? Стою, голову склонила, чтобы он глаз моих не видел, и молчу. Не буду же ему говорить, что боярин уже десятый год только на жену свою смотрел.
Сегодня, говорит, вы, бабы, нас ублажать будете, идите готовьте столы в доме, мы гулять будем. Пошли мы столы накрывать, а мужиков заставили трупы в сарай поскладывать, чтобы во дворе и в доме не валялись. Сели они есть да пить, и пошла у них гулянка. Пожалела я тогда, что ничего в травах не понимаю, трунков[14] варить не умею, потруила[15] бы всех разом. Как хмель им в головы уже ударил и начали они нас лапать, подошла я к нелюди, к гайдуку старшему, и говорю: буду тебя ласкать жарко, ублажать, как ты захочешь, только другим меня на потеху не отдавай.
Глянул он на меня, глаза страшные, не пьяный совсем, вроде и не пил, улыбнулся криво и говорит: ну пойдем, девка, наверх, покажешь мне, что ты умеешь. Встал из-за стола и вышел из трапезной, к лестнице пошел, никто на то и внимания не обратил. Следом и я пошла — пусто внутри, только одну думу думаю: или помщусь за тебя, Бориславчик, или трупом лягу. И вдруг как будто голос боярина услышала, как будто снова он мне про цыгана рассказывает, который его ухваткам с ножом учил. Рассказывал цыган боярину, а тот мне, как поймали его однажды гайдуки с ворованными лошадьми. Два ножа было у цыгана — один за поясом, второй за сапогом. Пока его догоняли, спрятал цыган меньший нож в рукаве рубахи, рукава широкие у цыган, в конце завязками затягиваются, как у нас, баб. Рукоять ножа к руке завязкой рукава прижал, только кончик виднелся, а второй нож за сапог засунул. Как руки вязали, он одной рукой другую прикрыл, так того ножа и не заметили, только тот, что в сапоге, нашли. Перепилил он ночью веревки и сбег, так и спасся.
Поняла я: недаром то мне вспомнилось. Пока гайдук на лестницу повернул, метнулась на кухню, нож поменьше схватила, за сапог заткнула, а подарок боярина — по-цыгански завязкой рукава рукоять к руке прижала. Подымаюсь за ним по лестнице, а он наверху уже ждет — где, спрашивает, так долго ходишь, я уже скучать начал. Еле, говорю, от гайдуков ваших отбилась, пройти не давали, каждый норовит на колени усадить. Веду его в спальню боярыни: точно знала, что там дверь изнутри на крючок запирается.
Как только мы в комнату зашли, он сзади подошел и давай меня руками ощупывать, но не как бабу щупает, а ищет что-то. Всю ощупал, пока за сапогом нож не нашел, не успокоился. Нашел, к шее мне прижал и на ухо шепчет — мол, зарезать меня хотела, сучка, не выйдет у тебя ничего, я сразу все понял, как только ты ко мне подошла. Еще, говорит, ни одна баба по своей воле ко мне не подходила: все меня боятся.
А я ему говорю: нравятся мне такие мужики, от которых страшно, так меня к ним и тянет. На душе дальше пусто, он мне ножом шею почти режет, а мне не страшно совсем — наоборот, веселость какая-то появилась, только холодная такая веселость, страшная.
Он шепчет: это ты, сучка, пока такая смелая, посмотрим, какая ты станешь, когда мы тебя всем скопом насиловать будем. А я спиной и задом об него трусь и говорю: ты сперва сам попробуй, потом делиться не захочешь, запрешь меня в комнате, никуда саму не выпустишь. Проняло тут его, нагнул он меня вперед, левой рукой мне юбки на голову задирает, а я ножик из рукава достаю и беру его обратным хватом, как боярин учил. Начал он с ремнем своим возиться, убрал правую руку с ножом с моей спины, он меня там ножиком покалывал — видно, хотел, чтобы меня дрожь проняла. Начал что-то правой рукой придерживать, чтобы пояс снять, — тут я ему нож и засадила с размаху между ног, он только охнул. Не успел он до конца охнуть, как развернулась я за его правой рукой и всадила нож с разворота ему под потылицу,[16] только хрустнуло что-то. Он как стоял, так лицом в ковер и бухнул, даже ножа из руки не выпустил.
Вот тут меня трусить начало, как в лихоманке, зуб на зуб не попадает, всю трусит, еле на ногах стою. Закрыла двери на крючок, села на кровать, отдышалась, думаю, надо детей и мужа спасать: если меня найдут, то и их не пожалеют. Сняла с него все ценное, даже сапоги сняла, нож свой из шеи вынула, замотала покойника в ковер и под кровать засунула: пока не заглянешь, не заметишь. А и заглянешь, то не поймешь, что в ковре замотано что-то, пока не размотаешь. Зажгла свечу, в комнате поискала, нашла сапожки боярыни сафьяновые, еще кое-что ценное, на что гайдуки внимания не обратили, связала то все в узелок и из окна под стену кинула. Во дворе уже стемнело, да и не было никого. Еще раньше нашла у боярыни сорочку белую, на мою похожую. Переоделась, свою, кровью заляпанную, в ее сундук засунула, закрыла окно, погасила свечу и обратно пошла. Вышла через кухню в задний двор, никто меня не заметил, подобрала узелок и пошла к своим.
Наша светелка в другом доме была, рядом с боярским. Прихожу — мои сидят все, трясутся, на меня смотрят как на покойницу — тебя кто отпустил, спрашивают. Видно, думали, что меня там до утра валять будут. Засмеялась я, говорю, сама себя отпустила, те, кого я слушалась, померли, а новых пока не нашлось. Собирайтесь, завтра едем отсюда. Иван спрашивает: а чья это сорочка на тебе, где свою подевала? Сразу заприметил муж любезный, что жену раздевали. Шепнула ему на ухо, что да почему и кто в спальне под кроватью лежит, его аж трусить начало. Не трусись, говорю, пьяные все, никто его там не найдет. Взяла Ивана с Тарасом, прикатили мы пустой воз — во дворе всегда пустые возы стояли, — велела складывать все, что бросить жалко, в узлы и на воз грузить. Иван про инструмент кузнечный вспомнил, прикатили еще один воз, при лучине собрали что ценное, детей спать уложили, а сами ждем, когда все затихнет.
Долго ждали, Иван трясется, чего сидим, тикать надо, а куда тикать, если пьяные гайдуки у ворот песни поют и в доме крик да гам. Наконец под утро уже затихло все. Вышла я посмотреть — во дворе пусто, только у ворот два пьяных гайдука на земле спят, кожухами укрылись. Детей веревкой со стены спустили, велела по дороге к нам в село идти, мы с отцом вас догоним. Вывели мы двух тягловых лошадей с конюшни, запрягли, подъехали к сараю, где трупы лежали, застелили узлы свои холстиной, а на холстину убитых сложили. На один воз боярина с женой и с сыном, на второй — кузнеца старого и еще пару порубанных, что первыми лежали. Открыли мы ворота тихонько, выехали, гайдуки пьяные даже не пошевелились: могли мертвых не грузить. Думали, проснутся, спрашивать будут — скажем, велел новый хозяин мертвых с утра вывезти и закопать. Иван хотел бегом уезжать, а я говорю: нет, бери веревку, закроешь за мной ворота, я с возами потихоньку поеду, а сам со стены слезай, но веревку вдвое возьми, чтобы потом снять смог, чтобы следу не осталось, что мы уехали.
Покатили мы в село, трупы накрыли, чтобы не видел никто, детей по дороге подобрали. Перед селом — развилка, там дорога в сторону Польши идет, то и есть большая дорога, там в дне пути городишко стоит, мы туда на ярмарки да на базары пятничные ездили, а имение на отшибе стоит, за ним в другую сторону дороги нету — только сюда, к развилке. Дорога в литовские земли через село проходит и дальше, туда возом дня два ехать надо. Перед развилкой велела все трупы в один воз сложить, Тараса в другой воз посадила и велела потихоньку к городку ехать, мы его догоним. Иван рот открыл, орать начал, что в литовские земли тикать надо, иначе поймают нас и повесят, что, мол, ты, дура, делаешь, а я тихо ему на ухо шепнула: рот закрой, а то без языка останешься, мне твой язык без надобности, только мешает. Спокойно так сказала и в глаза посмотрела, а у меня душа еще не оттаяла тогда — так и осталась морозом скована. Он сплюнул только со злости, но больше не перечил.
В селе в церковь сразу завернули, батюшку нашли, трупы занесли и на холстину сложили. Сказали батюшке, что в литовские земли от изверга бежим, что боярина с семьей замордовал, просили за нас с родичами попрощаться — и сразу за село покатили, в сторону Литвы. Как от села добрый кусок отъехали, повернули на лесную дорогу, она мимо нашего села шла и выходила на дорогу в городок, по которой Тарас поехал. Кому в наше село заезжать нужды не было, мог так дорогу сократить. Заехали мы по ней в лес, нашла я в узлах Тарасову одежу, ему тогда уже четырнадцать было, и давай переодеваться. Грудь полотном примотала, чтоб не оттопыривалась, штаны, сорочку надела, свытку мужскую, шапку нашла старую Тарасову, как раз на мою голову, только с косой прощаться надо было. Вытащила я нож боярский и обрезала косу под самый корень, Иван только охнул. Я ему нож даю и говорю: ты не охай, а укороти мне волос, как сынам подрезаешь. Он и Тарасу, и Богдану завсегда волос подрезал. Порезал он мне волос ножом, надел мне шапку и говорит: гарный из тебя парубок вышел, хоть под венец веди, и смеется.
Ну, думаю, слава богу, а то ехал надутый, как сыч. Поехали мы Тараса догонять, выехали на дорогу, а он еще к развилке не доехал, добре, что хоть дотуда добрался, что заметили его. Боялся один: все нас ждал — проедет чуток и станет. Я давай его ругать: что же ты делаешь, говорю, поганец, тебе ясно сказали ехать помалу, а не стоять, ты уже давно в другой стороне должен был быть. А если бы мы тебя не увидели и дальше погнали, что было бы? А он смотрит на меня, рот открыл и закрыть не может. Мама, это ты? — спрашивает. Ну, думаю, если родное дитя не узнало, значит, и чужой не признает, даже если и видел меня.
Говорю им: если искать нас будут, то семью искать будут — мужа, жену, детей. Поэтому разделиться нам надо. Ты, Иван, со старшими, Тарасом и Оксаной, вперед поедете, спрашивать будут — скажете, из Подберезовиков вы, Тарас и Оксана — твои младшие брат и сестра, едете на базар, он как раз завтра с утра начинается. Мы следом поедем, но отстанем от вас, Богдан и Марийка тоже мои брат и сестра будут, только мы уже из нашего села будем. Так и поехали, долго никто нас по этой дороге не искал. Как уже в городок въезжали, телег много на дороге стало, увидели двух гайдуков, а с ними хлопчика, сына кухарки нашей, что подъезжали ко всем возам, где семьи сидели. Но к нашим возам даже не подъехали. Въехали в городок, переночевали в корчме на сеновале за два медяка, утром на базар пошли. Продали все, что я в узелке собрала, и заставила Ивана весь инструмент из кузни продать: приедем на место — там, говорю, купим. Искать будут семью коваля, не дай бог кто инструмент в возу найдет — сразу нам конец.
Расспросили дорогу в Киев, выбрали такой путь, чтоб подальше от наших мест в литовские земли въезжать, — боялись, что около переездов нас искать могут. Как к Киеву добирались, то отдельно рассказывать надо: больше месяца добирались, а возле Киева, в лесах, две недели прятались вместе с крестьянами местными от татарского набега. Приехали в Киев на базар, расспрашивать начали, кто про детей нашего боярина знает, где они поселились, а Иван давай инструмент в кузню искать, всю дорогу маялся, сердешный, что его инструмент продали.
Там и на Иллара наткнулись. Сидел он на базаре с инструментом в кузню — вроде как продает, а сам коваля себе в село искал. Погиб их коваль по глупости той зимой. Пошел на охоту, но секач его порвал крепко, перемотал он себя и до дому добрался, но не выжил — помер от ран через два дня. Вдова с младшим сыном переехала к старшему сыну в другое село, тот уже два года как женился и уехал к жене в село, там коваля своего не было, атаман его сразу после свадьбы к себе заманивать начал. А младшего еще ничему толком не научил покойник, поэтому и поехал тот к брату доучиваться. Так и вышло, что было у Иллара два коваля, а не осталось ни одного. Полгода искал Иллар коваля, найти не мог, а как вернулись они из похода, после татарского набега, поехали в Киев добычу продавать. Тогда и придумал Иллар: а давай я инструмент из кузни на базаре выставлю, раз коваль инструмент купить хочет — значит, своего нет, а если инструмента нет, то и кузни нет, а значит, можно такого к себе в село заманить.
Как узнал он, что мы переселенцы с Волыни, вцепился, как клещ, пока не согласились к нему ехать. Да и где бы мы что лучше нашли: кузня, инструмент, хата готовая, все от прежнего коваля осталось — бери и пользуйся. Вдова за то денег не захотела, сказала, как младший сын выучится и осядет уже, так должны мы кузню с инструментом и хату справить за свой кошт. Иллар сказал, что то его забота будет, поторговались они с Иваном и вдовой и сговорились, что мы ему пятнадцать золотых будем должны, а он вдове все купит и за хату с местным атаманом сговорится. На девять золотых у нас монет сразу набралось, потом еще три отдали, осталось у нас долга еще три золотых.
Я слушал ее исповедь, подливая вина то ей, то себе, и думал, сколько лет носила она это в душе, не имея кому рассказать то, что давило и рвалось. Желание перед отцом Василием исповедаться могло возникнуть только после бочки вина, выпитой вместе, и то, пожалуй, всего бы не рассказывал. И еще мне было досадно, как легко она меня переиграла, даже не задумываясь над этим. На мое нарочито холодное и откровенно недружеское повествование она интуитивно ответила исповедью, раскрыв передо мной душу и обнажив сердце. И от того, что я сейчас скажу, зависело, кем стану в ее глазах — близким человеком, способным понять и сопереживать другим, либо холодным мерзавцем, думающим только о себе. Мою неуклюжую попытку сохранить дистанцию в наших отношениях она смела, как ураган, да и не может мать жить в неведении, кто рядом с ее сыном, друг или негодяй. Вот и получилось, что мы вернулись к началу разговора, только сделала она это изящным пируэтом, таким, каким в моем воображении она выигрывала схватки на ножах. Надо будет попросить, чтобы показала, чему там ее боярин научил такому страшному.
Мы сидели рядом на лавке, не касаясь друг друга, я тихонько взял ее руки в свои, склонившись, прижал их к своему лицу. Потом отпустил и сказал:
— Клянусь, что никогда не принесу вреда Богдану ради своей корысти. И еще, мать, я знаю, ты не со всеми посчиталась в тот вечер, с кем хотела. Только с тем, кого достать смогла. Обещаю тебе, не знаю, когда это случится, но иуда получит свое.
— Не надо, ничего это не изменит и никого не вернет.
— Надо, мать. Нельзя, чтобы такое без наказания оставалось. Люди в Бога верить перестанут. Ладно, когда оно еще будет, не станем зря разговоры вести. Пойду я в кузню, батю успокою, и пойду Андрея найду, пока они вечерять не сели. Скажи мне только, как ты догадалась, что я не Богдан?
— Да чего тут догадываться. Теперь-то я поняла: ты звал Богдана, когда со мной или с сестрами встречался, потому что притворяться не мог, обнимать нас, целовать, душа, видно, твоя болела. Только разница видна большая, когда ты говоришь, а когда он. Девки-то не замечают — одна малая еще, другая свадьбы дождаться не может, а я все понять не могла, что же это такое, пока ты, Владимир Васильевич, сегодня сам не проболтался. Уж тут я поняла, о чем мне тетка Мотря толковала и что с Богданом случилось.
Как ясно стало мне, что наделала, так и похолодело у меня на сердце — одна думка в голове: кому я душу моего Богдана в руки отдала. Начала я с тобой разговор — должна была понять, что за человек рядом с сыном моим очутился. Был бы ты злой человек, Владимир Васильевич, не встал бы ты из-за стола, тут бы и с жизнью простился за этим столом. Освободила бы я и тебя, и сына своего. То мой грех, мне перед Богом и отвечать. А оставить сына рядом с недобрым, лихим человеком, душу его занапастить — то я бы не смогла.
Только когда руки ты мои к лицу прижал, тогда отпустило меня, поняла: не нужно будет греха на душу брать, прав Богдан, хороший ты человек. Ладно, беги, а то заболтались мы, будет время еще поговорить. Но смотри, при других лишь одно лицо показывай — люди разные бывают, как бы беды не случилось.
То, с каким спокойствием она рассуждала о том, что могла меня ненароком упокоить, если бы ей не понравился мой моральный облик, немножко задело, и, не скрывая иронии в голосе, решил засомневаться в ее киллерских способностях:
— Ну, спасибо тебе, что жизнь оставила, что приглянулся я тебе душевностью своей. Только не думай, женщина, что меня так легко убить.
— Любого легко убить, — равнодушно ответила мать, не реагируя на мою иронию. — Подобраться тяжело бывает.
— Так, может, научишь меня, дурака, — начал уже откровенно кривляться, пытаясь вывести ее из душевного ступора, вызванного таким непростым вопросом: убивать своего сына вместе со злодеем или дать им еще вместе побегать. Мои усилия принесли результаты.
— Чудной ты, Владимир Васильевич. Иногда говоришь как муж, многое повидавший, а иногда — чисто петушок, который толком и кукарекать-то не научился, а уже на забор прыгает. — Мать иронично разглядывала меня, повернув ко мне голову. — Поучить тебя, дурака? Ну, раз просишь, изволь.
Мы сидели на лавке, мать по правую руку от меня. Все произошло мгновенно. Ее левая рука взяла мою правую руку, слегка потянула вперед и отпустила. Используя меня как опору, мать стремительно разворачивалась на лавке, вскинув вверх ноги, и ее правая рука с разворота несильно, но ощутимо ударила меня чем-то твердым в затылок. Столь же стремительно развернувшись обратно и забыв обо мне, мать задумчиво разглядывала короткий прямой обоюдоострый кинжал, хищной голубизной отсвечивающий в ее правой руке. Его рукояткой, вовремя повернув кисть, она только что продемонстрировала мне, что жизнь — это действительно только миг между прошлым и будущим и как легко прервать этот миг, ослепительный миг.
Остался только неясным момент, как этот симпатичный предмет оказался в ее руке. Теоретически было понятно, что она выдернула его из сапога, пока совершала поворот на сто восемьдесят градусов, не вставая с лавки. Но как это можно было практически осуществить за этот ослепительный миг, пока она мне не врезала по затылку, осталось для меня загадкой. Или она каждый день тренируется, как народ на ножик наколоть?
— Может, ты и хороший воин, не мне судить, Степан тут соловьем заливался, тебя расхваливал. Но всегда помни: любого легко убить, если подобрался близко. Иди зови отца, скоро вечерять пора уже.
— Спаси Бог тебя за науку, мать. Может, будет время, еще поучишь. — Хотелось с достоинством выйти из хаты, быстро побежать в лес, найти пенек и биться, биться в него головой — долго, пока не поумнеет.
Батя нашелся в кузне, где он уже в который раз перебирал и чистил инструмент. Он коротко взглянул на меня и продолжил свою работу. Подойдя к нему сзади и обняв за плечи, я сказал:
— Пустое это все, батя, даром мучишь себя и всех вокруг. Дурное люди болтали, а ты слушал, и Тарасу, видно, в ухо залетело. Что было, то былью поросло, незачем то ворошить. Мы тут одни, ни родичей рядом, ни друзей старых. Если мы еще друг дружку грызть начнем за то, что люди языками полощут, то житья нам не будет.
— Не о том ты говоришь, Богдан. То, что люди болтали, я завсегда мимо ушей пускал. Не то меня грызет. А то, что из-за прихоти моей жизнь наша порушилась, пришлось нам бросать все и на край света забираться. Что из-за прихоти моей жена на душу смертный грех взяла, а сын зброю в руки взял и тем дальше жить мечтает, о душе своей забывши.
— Ты, батя, себе на плечи много не взваливай и голову тоже мыслями не утомляй. На все воля Божья. Судьба такая тебе была на кузнеца выучиться, то от Бога судьба, а не от прихоти твоей. Мать нелюди, детоубийце кару принесла, разве не Бог вел руку ее? О каком грехе ты толкуешь? Казаки разве не со зброей живут, землю от басурман защищают? Ты, батя, о том лучше с отцом Василием потолкуй, а то сдается мне, ты запутался совсем.
— Так я с ним и толковал в прошлое воскресенье, после службы в церкви, вы как раз в поход уходили.
— Так то он тебя, видать, не понял, разволновался совсем — в субботу двое похорон справлял, уставший он был. Не бери в голову, в другой раз еще поговоришь, он тебе лучше растолкует. Мать вечерять кличет, я к Андрею побегу и сейчас вернусь.
Идучи к Андрею, поставил себе три зарубки.
Первая. Если мать ничего не путает, то проявилось мелкое отличие истории этого мира от моего. Старый князь, будем считать, что это Ольгерд, умер, когда Богдану был год, в 1377 году, тут полное совпадение. Но то, что Волынь поделил с Польшей уже его сын, назовем его Ягайло, через год после смерти отца, это было что-то новое. Точно помню, Ольгерд заключил мир с поляками и поделил Волынь перед своей смертью, чтобы не оставлять после себя незаконченную войну. Скорее всего, это говорит о более напряженных отношениях Польши и Литовского княжества в этом мире, нежели у нас. Но это пока никакого практического значения не имеет, а вот то, что батя рассказал, имеет огромное.
Вторая. Надо наводить мосты с отцом Василием, а то он начинает потихоньку мутить воду. Совершенно непонятно, зачем он отца шпынял и всю ответственность на него повесил. Хотя действительно, самое простое объяснение — это просто головная боль с перепою и желание поскорее отделаться от надоедливого прихожанина, который не въезжает в ситуацию и не дает уединиться с бочонком бражки. Но отрицательное отношение не только ко мне, но и ко всему семейству очевидно.
Третья. Если тебе на душе хреново, Владимир Васильевич, то бери бочонок и уезжай подальше от людей, пока не отпустит. Общаться в таком состоянии категорически не рекомендуется, ибо может привести к непредсказуемым результатам.