Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 41 из 132 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Я не сказал, что считаю Сапну христианином, но тот, кто писал это, использует христианскую фразеологию. Вот, например, в первой части: «Я пришел» и дальше: «Сделайте это во имя мое». Это взято из Библии. И в третьей части: «Я – истина в их мире лжи, я свет во тьме их жадности, мой кровавый путь – ваша свобода» – тут он пересказывает Библию своими словами. Дальше: «Я Путь, я Истина, я Свет» – это можно найти в Библии[72]. А предложение в конце: «Блаженны убийцы, ибо они крадут жизни во имя меня» – это перифраз Нагорной проповеди[73]. Возможно, тут есть и другие параллели с Библией, просто я при первом чтении их не заметил. Но в этой прокламации все извращено. Такое впечатление, что тот, кто ее писал, надергал кусков из Библии и перевернул их с ног на голову. – Как это – с ног на голову? Объясните, пожалуйста, – попросил Маджид. – Я хочу сказать, что это не согласуется с идеями, выраженными в Библии. Язык тут библейский, а смысл – противоположный. Я мог бы развивать эту тему и дальше, но Абдул Гани остановил меня: – Спасибо, Лин. Вы нам очень помогли. Но хватит уже об этом типе с его безумствами. Я бы с удовольствием не затрагивал эту неприятную тему, но меня попросил об этом Кадер, а его желание для меня – приказ. Пора начинать нашу дискуссию. Давайте перекурим и поговорим о других вещах. Согласно нашему обычаю гость первым раскуривает кальян, так что приступайте, пожалуйста. Фарид поднялся и поставил рядом со столом огромный, изысканно украшенный кальян с шестью патрубками. Раздав курительные трубки, он опустился на корточки возле кальяна, держа наготове несколько спичек. Все закрыли свои трубки большим пальцем, и, когда Фарид зажег спички над чашей в форме тюльпана, я раскурил кальян. В нем была смесь гашиша и марихуаны, которую называют ганга-джамуна в честь двух священных рек, Ганга и Джамуны. Смесь действовала очень эффективно, а дым поступал под сильным напором, и почти сразу же глаза у меня налились кровью, все стало передо мной расплываться; мне казалось, что лица окружающих смещаются в разные стороны, а движения их замедляются. Карла называла такое состояние «льюис-кэрролловским». «Я так накачалась, – говорила она, – у меня прямо Льюис Кэрролл перед глазами». Из трубки поступало столько дыма, что я невольно проглотил его, и он вышел обратно с отрыжкой. Я перекрыл свою трубку и наблюдал за тем, как по очереди в замедленном темпе затягиваются другие. Лицо у меня было словно из пластилина; на нем сама собой расцвела глуповатая довольная улыбка, и я стал ее прогонять, но тут оказалось, что опять наступила моя очередь. Все относились к этому занятию чрезвычайно серьезно. Никто не разговаривал, не улыбался и не смеялся. Курильщики сидели, не глядя на других, с бесстрастным скучающим выражением, какое бывает у людей, поднимающихся в лифте на сорок седьмой этаж в компании незнакомцев. Наконец Фарид убрал кальян в сторону и принялся вычищать чашку, наполненную пеплом. – А теперь, Лин, – сказал Кадербхай, поощрительно улыбаясь, – вы, как наш гость, должны предложить тему для дискуссии. Это тоже наш обычай. Как правило, мы выбираем какую-нибудь религиозную тему, но это не обязательно. О чем вы хотели бы поговорить? – П-поговорить? – пробормотал я, пытаясь вытряхнуть из головы застрявший там рисунок ковра у меня под ногами, который мешал мне нормально видеть окружающее. – Да, Лин. Предложите тему для разговора. Ну, например, жизнь и смерть, любовь и ненависть, преданность и предательство, – объяснил Абдул Гани. Он расслабленно помахивал своей полной рукой, изображая в воздухе соответствующие антонимические пары. – У нас здесь нечто вроде дискуссионного клуба. Мы встречаемся по крайней мере раз в месяц и, покончив с деловыми и личными вопросами, беседуем на всякие философские и тому подобные темы. Так мы развлекаемся. А сегодня у нас в гостях англичанин, и он должен дать нам тему для дискуссии на английском языке. – Я, вообще-то, не англичанин. – Не англичанин? А кто же? – потребовал Маджид. Из нахмуренной складки между его бровями на меня таращилось тяжелое подозрение. Это был хороший вопрос. Согласно фальшивому паспорту, спрятанному в моем рюкзаке в трущобах, я был гражданином Новой Зеландии. На визитных карточках у меня в кармане было написано, что я Гилберт Паркер из Соединенных Штатов Америки. Крестьяне деревни Сундер сделали из меня индийца Шантарама. В трущобах меня звали Линбабой. А у себя на родине я был известен как лицо на фотографии, помещенной под шапкой «Разыскивается». «Но могу ли я теперь считать Австралию моей родиной? – спросил я себя. – И есть ли у меня родина вообще?» И, задав себе этот вопрос, я понял, что уже знаю ответ. Если родина – это страна, которую мы любим всем сердцем, то моей родиной была Индия. Но для нее я был таким же перемещенным лицом, не имеющим подданства, как и тысячи афганцев, персов и других людей, которые бежали в эту страну и сожгли за собой мосты, одним из тех изгнанников, которые в надежде на будущее закопали свое прошлое в почве собственной жизни. – Я австралиец, – ответил я, впервые за все время пребывания в Индии признав этот факт. Мой внутренний голос подсказывал мне, что Кадербхая лучше не обманывать. Но мне самому, как ни странно, это показалось более фальшивым, чем все мои вымышленные имена и национальности. – Оч-чень интересно, – откликнулся Абдул Гани, приподняв одну бровь и многозначительно кивнув Кадербхаю. – Так какую же тему вы выбрали, Лин? – Любую тему? – спросил я, пытаясь выиграть время. – Да, какая вам нравится. На прошлой неделе мы обсуждали тему патриотизма – обязательства человека перед Господом и перед своей страной. Тема весьма интересная. А что вы предложите нам сегодня? – Ну… в этом листке Сапны мне попалась фраза «наше страдание – наша религия» – что-то вроде этого. И при этом я вспомнил, как несколько дней назад, когда в наши трущобы в очередной раз нагрянула полиция и разрушила много хижин, одна из женщин, наблюдавших за этим, сказала, если не ошибаюсь: «Наш долг – трудиться и страдать». Она сказала это спокойно, без возмущения, словно принимала это как нечто само собой разумеющееся. Но мне такое отношение непонятно, и я не думаю, что когда-нибудь соглашусь с ним. Что, если поговорить об этом? Отчего люди страдают? Почему плохие люди страдают гораздо меньше хороших? Я не имею в виду себя – почти все свои страдания я навлек на себя сам. И один Господь знает, сколько страданий я принес другим. Но все равно со многим тут я не могу смириться – особенно с мучениями людей в трущобах. Так что, может быть, взять в качестве темы страдание? Я ждал ответа, испытывая неловкость. Мое предложение было встречено молчанием, но наконец я был вознагражден одобрительной улыбкой Кадербхая. – Это хорошая тема, Лин. Я знал, что вы не обманете наших ожиданий. Маджидбхай, я прошу тебя первым высказаться по этому вопросу. Маджид прочистил горло, мрачно усмехнулся, почесал большим и указательным пальцем кустистые брови и начал свою речь с уверенным видом человека, привыкшего излагать свои взгляды перед аудиторией: – Значит, страдание… Я думаю, что страдание – дело нашего выбора. Я думаю, не обязательно испытывать страдание из-за чего бы то ни было, если ты достаточно силен, чтобы преодолеть его. Человек с сильной волей настолько владеет своими чувствами, что почти невозможно заставить его страдать. Когда же мы страдаем – от боли или чего-либо еще, – то это значит, что мы не владеем собой. Так что, на мой взгляд, страдание – это слабость. – Ачха-чха, – проговорил Кадербхай, дважды употребив на хинди слово «хорошо», что примерно соответствует английскому «ну-ну» или «так-так». – Интересная точка зрения, но позволь задать тебе вопрос: откуда человек берет силу? – Откуда берет силу?.. – пробурчал Маджид. – Ну, я думаю, это всем понятно… Или ты не согласен? – Да нет, в общем, согласен, но скажи мне, дружище, разве наша сила не рождается отчасти в страдании? Трудности и страдания закаляют нас, не так ли? И я думаю, что человек, который не боролся с трудностями и не страдал по-настоящему, не так силен, как тот, кто много страдал. Так что мы должны страдать, чтобы стать сильными. А если, как ты говоришь, мы должны быть слабыми, чтобы страдать, то получается, что мы должны быть слабыми, чтобы стать сильными. Что скажешь? – М-да… – ответил Маджид, улыбнувшись. – Возможно, в этом что-то есть и ты отчасти прав, но все равно я считаю, что страдание – это вопрос силы и слабости. – Я не во всем согласен с нашим братом Маджидом, – вступил в разговор Абдул Гани, – но мне кажется, что человек действительно может обладать силой, позволяющей ему бороться со страданием. Это, по-моему, бесспорно. – А в чем он черпает эту силу и как борется со страданием? – спросил Кадербхай. – По-видимому, у разных людей это происходит по-разному, но, возможно, лишь тогда, когда мы взрослеем и становимся зрелыми людьми, преодолев детскую чувствительность. И взрослеть – это отчасти как раз и значит научиться бороться со страданием. Вырастая, мы теряем иллюзии и осознаем, что счастье бывает редко и быстро проходит. Это нас ранит, и чем сильнее, тем больше мы страдаем. Можно сказать, что страдание – это своего рода гнев. Мы возмущаемся несправедливостью судьбы, причиняющей нам боль. И вот это-то возмущение и гнев мы и называем страданием. Отсюда же, кстати, возникает и роковой удел героя. – Опять этот «роковой удел»! О чем бы мы ни заговорили, ты все сводишь к этому! – сердито проворчал Маджид, не поддаваясь на самодовольную улыбку своего дородного соседа. – У Абдула есть пунктик, Лин, – объяснил мне Халед, суровый палестинец. – Он полагает, что судьба наградила некоторых людей качествами, например необычайной храбростью, заставляющими их совершать безрассудные поступки. Он называет это роковым уделом героя и считает, что такие люди испытывают потребность вести за собой других на бой и сеют вокруг хаос и смерть. Возможно, Абдул и прав, но он так часто твердит об этом, что уже достал нас всех. – Оставив в стороне вопрос о роковом уделе, позволь мне задать тебе один вопрос, Абдул, – сказал Кадербхай. – Есть ли, на твой взгляд, разница между страданием, которое мы сами испытываем, и тем, которому мы подвергаем других?
– Конечно, – ответил Абдул. – К чему ты клонишь? – К тому, что если существует по меньшей мере два разных страдания – одно из них мы испытываем сами, а другому подвергаем окружающих, – то, значит, оба они не могут быть гневом, о котором ты говорил. Разве не так? Так чем же являются эти два вида страдания, по-твоему? – Ха!.. – воскликнул Абдул Гани. – Кадер, старая лиса, ты опять загнал меня в угол. Ты сразу чуешь, когда я привожу довод только для того, чтобы победить в споре, на? И ловишь меня на этом как раз в тот момент, когда я уже поздравляю себя с победой. Но подожди, я обдумаю этот вопрос и приведу тебе какой-нибудь неоспоримый аргумент! Схватив с блюда кусок сладкого барфи, он кинул его в рот и с довольным видом стал жевать. – А ты что скажешь по этому поводу, Халед? – ткнул он в сторону соседа толстым пальцем, измазанным в сладости. – Я знаю, что страдание – вещь вполне реальная, – спокойно ответил Халед, сжав зубы. – И испытывает его только тот, кого бьют кнутом, а не тот, кто этот кнут держит. – Халед, дорогой мой, – простонал Абдул Гани, – ты на десять с лишним лет моложе меня, и я люблю тебя не меньше, чем любил бы младшего брата, но ты говоришь такие мрачные вещи, что из-за них пропадет все удовольствие, полученное нами от этого замечательного чараса. – Если бы ты родился и вырос в Палестине, то знал бы, что некоторые люди рождаются для того, чтобы страдать. Они страдают постоянно, страдание не отпускает их ни на секунду. Ты знал бы, откуда происходит настоящее страдание, – оттуда же, откуда происходят любовь, свобода, гордость. И там же эти чувства и идеалы умирают. Страдание никогда не прекращается, мы просто делаем вид, что не страдаем, для того чтобы наши дети не плакали во сне. Он разгневанно посмотрел на свои руки, словно это были два поверженных заклятых врага, просящие пощады. В комнате воцарилась гнетущая тишина, и все взоры невольно обратились на Кадера. Но он сидел молча, скрестив ноги, выпрямив спину и слегка покачиваясь, словно отмерял необходимое количество уважительной задумчивости. Наконец он кивнул Фариду, призывая его высказаться. – Я думаю, что наш брат Халед по-своему прав, – тихо и чуть смущенно начал Фарид. Он взглянул большими темно-карими глазами на Кадербхая и, когда тот заинтересованно и поощрительно кивнул, продолжил: – Я думаю, что счастье – тоже реальная, истинная вещь, но мы из-за него становимся неразумными. Счастье – это такая странная и могущественная вещь, что мы из-за него заболеваем, как из-за каких-нибудь микробов. А страдание излечивает нас от этого, от избытка счастья. Как это говорится? «Бхари вазан…»? Кадербхай напомнил ему эту фразу на хинди и перевел ее на английский язык очень тонко и поэтично: «Бремя счастья может облегчить лишь бальзам страдания». Даже сквозь наркотический туман мне было видно, что он владеет английским гораздо лучше, чем продемонстрировал мне в нашу первую встречу, – очевидно, тогда он предпочел не раскрываться до конца. – Да-да, именно это я и хотел сказать. Без страдания счастье раздавило бы нас. – Это очень интересная мысль, Фарид, – заметил Кадербхай, и молодой индиец вспыхнул от этой похвалы. Я почувствовал легкий укол зависти. Благосклонная улыбка Кадера давала ощущение счастья не менее эффективно, чем одурманивающая смесь в кальяне. Меня охватило непреодолимое желание быть сыном Абделя Кадер- хана, заслужить его благодатную похвалу. В моем сердце была пустота, не занятая отцом, и там начал вырисовываться образ Кадербхая. Высокие скулы и короткая серебристая бородка, чувственные губы и глубоко посаженные янтарные глаза стали для меня идеальным воплощением отца. Оглядываясь на этот момент в прошлом и вспоминая, как жаждал я любить Кадера, с какой готовностью схватился за возможность служить ему, как верный сын отцу, я задаюсь вопросом, не были ли мои чувства в значительной мере порождены тем фактом, что он обладал столь сильной властью в этом городе – его городе? Нигде я не чувствовал себя в такой безопасности, как в его обществе. Я надеялся, что, погрузившись в реку его жизни, я смою тюремный запах, собью со следа ищеек, гнавшихся за мною. Тысячу раз в течение всех этих лет я спрашивал себя, полюбил бы я его так же быстро и так же преданно, если бы он был беден и беспомощен, или нет? Сидя под небесным куполом этой комнаты и завидуя Фариду, заслужившему похвалу, я понимал, что, хотя Кадербхай первым заговорил о том, что хочет сделать меня приемным сыном, на самом деле это я сделал его моим приемным отцом. И в течение всей этой дискуссии тихий голос во мне произносил как молитву и заклинание: «Отец мой, отец мой…» – Ты, похоже, не разделяешь энтузиазма, с каким мы все пользуемся возможностью поговорить на английском языке, дядюшка Собхан? – обратился Кадербхай к суровому седовласому старику, сидевшему справа от него. – Если ты не возражаешь, я скажу за тебя. Я знаю, что ты думаешь: Коран учит нас, что причиной нашего страдания являются наши грехи и проступки, не так ли? Собхан согласно покивал, поблескивая глазами, угнездившимися под кустиками седых бровей. Казалось, его позабавило, что Кадербхай угадал его позицию по данному вопросу. – Ты сказал бы, что, живя в соответствии с принципами, которые проповедует священный Коран, добрый мусульманин изгоняет страдание из своей жизни и после смерти его ожидает блаженство на небесах. – Мы все знаем, что думает дядюшка Собхан, – нетерпеливо прервал его Абдул Гани. – Никто из нас не станет оспаривать твои убеждения, Собханджи, но все же позволь мне заметить, что ты порой заходишь в них слишком далеко, на? Я помню, как ты побил бамбуковой палкой молодого Махмуда за то, что он заплакал, когда умерла его мать. Разумеется, нам не следует противиться воле Аллаха, но проявлять те или иные чувства только естественно, не так ли? Но оставим это; что меня действительно интересует, так это твое мнение, Кадер. Пожалуйста, скажи нам, что ты думаешь о страдании. Несколько мгновений, пока Кадербхай собирался с мыслями, все молчали в ожидании и даже не шевелились. У каждого из присутствующих имелась своя точка зрения, которую он высказал более или менее красноречиво, но было ясно, что последнее слово всегда остается за Кадербхаем. Я чувствовал, что если собравшимся здесь зададут когда-нибудь вопрос о страдании еще раз, то они ответят в том же ключе, а может быть, и теми же словами, которые произнесет сейчас хозяин. Выражение его лица было бесстрастным, глаза скромно потуплены, но он, несомненно, сознавал, какое благоговение вызывает у других. Я подумал, что это должно льстить его самолюбию, ибо он был далеко не бесчувственным человеком. Когда я узнал его ближе, то убедился, что он всегда живо интересуется мнением других о нем и понимает, какое воздействие оказывает на них его харизма. И к кому бы он ни обращался – кроме Бога, – его речи были продуманным спектаклем. Кадер мечтал ни больше ни меньше как изменить мир. Он никогда ничего не говорил и не делал случайно, импульсивно; все, даже смирение в его голосе в тот момент, было точно рассчитанной деталью общего плана. – Прежде всего мне хотелось бы сделать общее замечание, а потом уже развить его более подробно. Никто из вас не возражает против этого? Хорошо. Общее замечание заключается в том, что, по моему мнению, страдание – это способ проверить нашу любовь. Всякое страдание – и самое незначительное, и невыносимое – в некотором смысле есть испытание нашей любви. И почти всегда это испытание нашей любви к Богу. Таково мое первое утверждение. Не хочет ли кто-нибудь обсудить его, прежде чем я продолжу? Я посмотрел на окружающих. Некоторые улыбались, предвидя, что он скажет, другие согласно кивали, третьи сосредоточенно нахмурились. Но обсуждать сказанное никто вроде бы не стремился, все ждали продолжения. – Хорошо, тогда рассмотрим это более обстоятельно. Священный Коран учит нас, что все вещи в мире, включая даже противоположности, связаны друг с другом. Мне думается, что, говоря о страдании, надо учитывать два момента, связанные с болью и удовольствием. Первый момент: боль и страдание взаимосвязаны, но не являются одним и тем же. Боль можно испытывать, не страдая, а страдание возможно без чувства боли. Вы согласны с этим? Окинув взглядом внимательные лица, он убедился, что все согласны. – Разница между ними, как мне представляется, заключается в следующем: все, чему нас учит боль, – например, тот факт, что огонь обжигает и может быть опасен, – всегда индивидуально, принадлежит нам одним, а то, что мы познаем в страдании, объединяет нас со всем человечеством. Если, испытывая боль, мы не страдаем, значит мы не узнаем ничего нового об окружающем мире. Боль без страдания – как победа без борьбы. Она не позволяет нам постичь то, что делает нас сильнее, лучше, ближе к Богу. Все покивали в знак согласия. – А как насчет удовольствия? – спросил Абдул Гани и, увидев, что кое-кто слегка усмехается при этом, добавил: – А что такого? Разве у человека не может быть абсолютно здорового, чисто научного интереса к удовольствию? – Что касается удовольствия, – продолжил Кадер, – то тут, мне кажется, дело обстоит примерно так же, как, по словам Лина, этот Сапна обошелся с Библией. Страдание и счастье абсолютно одинаковы, но прямо противоположны. Одно – зеркальное отражение другого, не имеет смысла и не существует без него. – Прошу прощения, я не понимаю этого, – робко произнес Фарид, густо покраснев. – Не могли бы вы объяснить это, пожалуйста? – Возьмем в качестве примера мою руку, – мягко ответил ему Кадербхай. – Я могу вытянуть пальцы и показать тебе ладонь или положить ее тебе на плечо. Назовем это счастьем. Но я могу также сжать пальцы в кулак, и это будет страданием. Два этих жеста различны внешне, неодинаковы по своим возможностям и противоположны по смыслу, но рука в обоих случаях одна и та же. Страдание – это счастье с обратным знаком. Еще два часа после этого все высказывали свои соображения, обсасывая тему со всех сторон и споря друг с другом. Опять курили гашиш. Дважды подавали чай. Абдул Гани растворил в своем чае таблетку черного опиума и выпил его с привычной гримасой. Маджид в ходе дискуссии несколько видоизменил свою позицию, согласившись, что страдание не всегда является признаком слабости, но по-прежнему настаивал, что мы силой воли можем закалить себя и бороться с ним. А сила воли, по его словам, приобретается благодаря строгой самодисциплине – своего рода добровольному страданию. Фарид проиллюстрировал на примерах из жизни друзей свое понимание страдания как противоядия избыточному счастью. Старый Собхан прошептал несколько фраз на урду, и Кадербхай перевел сказанное: есть вещи, которые не дано понять простым смертным, их может постичь только Бог, и страдание, возможно, одно из них. Кеки Дорабджи подчеркнул, что во вселенной, согласно религиозным представлениям парсов, происходит непрерывная борьба противоположностей – света с темнотой, жары с холодом, страдания с удовольствием, и одно не может существовать без другого. Раджубхай добавил, что страдание – это состояние непросвещенной души, замкнутой внутри своей кармы. Палестинец Халед упрямо молчал, несмотря на все старания Абдула Гани разговорить его. Абдул сделал несколько попыток, поддразнивая и подначивая Халеда, но в конце концов плюнул, раздосадованный своей неудачей. Что касается самого Абдула Гани, то из всей компании он был самым разговорчивым и располагающим к себе. Халед вызывал у меня интерес, но в нем, похоже, накопилось слишком много гнева. Маджид служил раньше в иранской армии. Он был, судя по всему, прямым и храбрым человеком, но чересчур упрощенно смотрел на мир и на людей. Собхан Махмуд был, безусловно, очень набожен и настолько пропитался антисептическим религиозным духом, что ему не хватало гибкости. Фарид был чистосердечен, скромен и великодушен, но я подозревал, что он склонен поддаваться чужому влиянию. Кеки был хмур и необщителен, а Раджубхай относился ко мне с явным подозрением, доходившим почти до грубости. Абдул Гани был единственным, кто проявил чувство юмора и громко смеялся. Он держался одинаково фамильярно как с более молодыми, так и со старшими и развалился на подушках, в то время как остальные сидели более или менее прямо. Он прерывал говорящих и бросал реплики, он больше всех ел, пил и курил. К Кадербхаю он обращался с особой теплотой, но без подчеркнутой почтительности, и было ясно, что они близкие друзья. Кадербхай комментировал чужие высказывания, задавал вопросы, но к своему тезису больше не возвращался. Я чувствовал усталость и молчал, слушая других и пассивно плывя по течению, довольный тем, что никто не требует, чтобы я тоже излагал свои взгляды.
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!