Часть 17 из 38 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Я уже принялся пританцовывать в такт пению, потому что окончательно освоился со своей ролью и даже вошел во вкус…
Да и петь приходилось несвязно — то из одной песни куплет, то из другой, так как из-за слишком нервозной обстановки целиком они не вспоминались. И тогда на помощь пришла любимая песня нашего батальона, и я загорланил во всю силу своих легких, как бывало на марше:
Пылай, пылай, огонь, в камине,
Неситесь, искры, в дымоход,
Мы весело пируем ныне,
А завтра все идем в поход.
Пылай, как грог в бокалах наших,
Пылай, как в сердце нашем кровь,
Пылай, как в душах пламенеет
Святая к Родине любовь.
Трепещи, яростное пламя,
И будь победы добрым знаком,
Пусть так трепещет наше знамя,
Когда мы ринемся в атаку.
Печали нету и в помине,
И нет о будущем забот,
Когда горит огонь в камине
И каждый за победу пьет[9].
Вслед за этим я вспомнил недавний поход в оперу и грянул «Тореадора», чего делать, конечно, не следовало. Ария эта до того воинственна и победоносна, что собака, натурально, впала в истерику и грозила вот-вот околеть от разрыва сердца, что уж никак не входило в мои планы. Исключительно из жалости к бедному животному я решил срочно сменить репертуар и спеть что-нибудь умиротворяющее, потому, оставив маэстро Бизе, вновь обратился к маэстро Бетховену:
Подайте хлеба нам, друзья,
И мой сурок со мною…
Перемена репертуара была для собаки несомненной передышкой, но силы ее уже были надорваны в борьбе с тореадором и, судя по виду, она готова была пасть от переутомления. Я же переутомления не чувствовал, а продолжал петь и аккомпанировать себе на чугунной решетке сада, как на импровизированном ксилофоне.
За собакой вскоре замаячил старичок в пестром джемпере и зеленом шарфе, он очень натужно, хотя безо всякой злобы, прокричал мне:
— Вы хорошо поете, сэр, только прошу вас, не надо тросточкой по загородочке, собачка нервничает!
Мне было очень жаль смиренного старичка и его ни в чем не повинного пса, но еще больше мне было жаль Холмса! Заметь его теперь этот разъяренный до последней степени цербер, и десять старичков не удержали бы его от вполне законной мести. Потому, капризно мотнув головой, я еще громче прошелся по чугунным прутьям ограды, надрывно взывая:
Ми-и-леди смерть,
Мы про-о-сим вас за дверью о-бож-дать,
На-а-м бу-удет Бетти пе-еть сейчас
И-и Джонни та-анце-вать!
Я уже принялся пританцовывать в такт пению, потому что окончательно освоился со своей ролью и даже вошел во вкус… когда услышал, что кто-то мне хрипловато, но на редкость музыкально подпевает. Вздрогнув, я поворотился и оторопел от увиденного: сдвинув на затылок цилиндр и уверенно дирижируя моим пением, навстречу мне двигался в стельку пьяный господин и… я не сразу признал в нем Холмса.
Да где же он успел так надра… — недоумевал я, пока, наконец, не понял, что к чему. Ну актер! Ну гений! Ирвинг, да и только!
Тогда, наконец оставив в покое чугунную решетку, старину Сэма и его несчастную собаку, мы побрели по темному переулку, горланя на два голоса:
На-алей полней стаканы,
Кто вре-ет, что мы, брат, пьяны,
Мы ве-селы просто, ей-богу,
Ну-у, кто так бе-ессо-вестно врет!
Однако уже в конце переулка Холмс профессиональным дирижерским жестом оборвал наше пение, и двое подвыпивших гуляк мгновенно превратились в двух благовоспитанных джентльменов. Два мистера Хайда — в двух докторов Джеккилов, которые с присущим джентльменам достоинством поправили свои цилиндры, кашне и все, что еще требовалось поправить из растрепавшегося на ветру, неспешно перешли Мортимер-стрит и растаяли в сгустившемся тумане. Так что какой-нибудь случайный свидетель этой непостижимой метаморфозы руку бы дал на отсечение, что эти джентльмены к тем гулякам не имеют ровным счетом никакого отношения.
— Поздравляю, Ватсон! Это, если не ошибаюсь, ваш первый сольный концерт?
Я сокрушенно кивнул:
— Надеюсь, что и последний.
— Не огорчайтесь, друг мой, я отсутствовал всего семь минут, ровно столько вы оглашали Лондон своим вдохновенным пением.
— Увы!
— По-моему, совсем недолго.
— Достаточно долго, Холмс, чтобы выйти из разряда добропорядочных людей.
— Все зависит от репертуара, Ватсон, и если только вы не пели шансонеток…
— Не волнуйтесь, Холмс, с репертуаром был полный порядок!
— Тогда и не казнитесь. Право слово, мы неплохо спели напоследок!
— О да!
И могу с уверенностью сказать, так мы во всю жизнь больше не пели.
— Жаль, друг мой, не видела нас миссис Хадсон!
— Да уж, Холмс, эта фантастическая сцена снилась бы ей до конца жизни, — отозвался я бодро и весело.
Но когда десять минут спустя мы сидели на пустынной скамейке Кавендиш-сквера, бодрость и веселье меня покинули. Разложив под фонарем свой страшный улов, Холмс концом трости ворошил какие-то омерзительные тряпки, как оказалось, две отрезанные от брюк и пропитанные кровью штанины, о чем свидетельствовал тошнотворный запах. В одну из них был завернут чудовищных размеров кровавый ботинок, в другую — груда черных блестящих кудрей… Поневоле на память пришли кудри Авессаломовы, которые он регулярно срезал и взвешивал на сикли[10].
— Голиаф с кудрями Авессалома? — пробормотал я.
— Да уж, лучше не скажешь. Это вам никого не напоминает, Ватсон?
— Никого. Такого, субъекта я бы нипочем не забыл.
— Однако ж забыли, друг мой!