Часть 33 из 52 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Заподозрил? Чтобы что-то заподозрить, нужно задуматься. А я вообще ни о чем не думал. Десять лет! Десять лет после Куско она не шла у меня из головы, и вот я вижу ее наяву. Она стоит рядом со мной. В платье с разрезом. Понимаешь? Я не мог глаз от нее отвести – это было все равно что перестать дышать.
Черчилль снова встал и подошел к окну. Он обшаривал глазами улицу, надеясь наткнуться еще на какую-нибудь занятную картину и избавиться от необходимости довести свой рассказ до конца.
– На следующий день, – сказал он, повернувшись ко мне, – я пошел к окружному прокурору исповедаться. Оказалось, она в курсе. Пленку ей прислали еще ночью. В принципе мы нормально поговорили. Она оценила, что я пришел к ней по собственной инициативе. Тот факт, что родные обвиняемого приложили столько усилий, чтобы вывести меня из игры, сказала она, доказывает, что они меня боятся. Но у нее нет выбора, она вынуждена меня отстранить. Предложила объявить об этом сразу, пока информация не просочилась в прессу. Сказала, что сделает это сама. Лучше, если общественность узнает обо всем от нее, а не из газет. Она опустила руку мне на плечо и добавила, что я еще молод, поэтому так важно, чтобы я извлек из этой ошибки урок… Вот и все. Через два часа ко мне в кабинет пришли за коробками.
– За какими коробками?
– В которых мы держим документы. Я корпел над ними целый год. Они мне по ночам снились. А тут за два часа раз – и все кончилось. На следующее утро я заглянул в список дел…
– Каких дел?
– Список дел к слушанию. Там перечислены все запланированные судебные заседания. Я открыл его и увидел, что на моем месте уже стоит имя другого юриста. Одного из старой гвардии. Представляешь мое состояние?
Его глаза молили о поддержке и сочувствии. Я вспомнил надпись, которую видел на стене здания суда в тот день, когда ходил смотреть его выступление. «На Господа уповаю, что скажет душе моей» – большими буквами было выведено там. Сейчас Черчилль уповал на меня. А я сидел и пялился на стену гостиной.
Хотелось бы мне сказать, что в тот момент я удержался от злорадства, но это не совсем так. Я злорадствовал, но в то же время жалел Черчилля. Я злился на него. Удивлялся ему. И испытывал легкое и приятное чувство превосходства, свойственное человеку, у которого кто-то просит совета.
– Так в чем твоя проблема? – наконец спросил я.
– В смысле?
– Ты же сказал, что пришел посоветоваться, нет?
– А… Да. Понимаешь, окружной прокурор… Она сказала, чтобы я сам решил, уходить мне из прокуратуры или остаться. С одной стороны, она, наверное, ждет, что я уйду. С другой стороны, идти мне, в общем-то, некуда. С третьей стороны, коллеги смотрят на меня с жалостью… но мне не кажется, что им искренне меня жаль. Это меня бесит. Вчера ребята, с которыми я обычно хожу обедать, ушли, а меня не позвали. Сегодня у меня возникло впечатление, что даже охранник с парковки в курсе моего позора. Он поднимал передо мной шлагбаум целых полчаса. Как нарочно. Чтобы надо мной поиздеваться. Не знаю. Может, просто воображение разыгралось. Может, у меня паранойя. Как ты считаешь? И что, по-твоему, мне лучше сделать?
Я напомнил Черчиллю его теорию «51 на 49», согласно которой, если ты стоишь перед трудным выбором и шансы на успех 50 на 50, то, даже обращаясь за советом к другу, в душе ты уже все для себя решил, а потому формулируешь вопрос так, чтобы друг поддержал твое решение.
– Все просто, – сказал я. – Задай себе вопрос, какой вариант для тебя «пятьдесят один».
– Отличная мысль! – ответил Черчилль. И после недолгого молчания добавил без улыбки: – У меня теперь новая теория: все твои хитроумные теории рано или поздно возвращаются к тебе бумерангом.
– Еще кофе? – предложил я несколько секунд спустя. Мне было жутко неловко его жалеть.
– Может, чаю, – сказал Черчилль. («Чай – напиток для горячих цыпочек», – любил приговаривать он, пародируя Офира.)
– Скажи, – крикнул я из кухни, – а почему ты в футболке «Маккаби»?
– Яара выгнала меня из дома, – крикнул он в ответ.
– Что? – Я быстро вернулся в гостиную. Интересно, Черчилль уловил слабый отзвук счастья в моем голосе?
– Она сменила замки и оставила мне на коврике перед дверью пакет с трусами и носками. И с футболкой Эяля Берковича.
– В чувстве юмора ей не откажешь.
– Да уж. – Черчилль запустил руку в широкий рукав футболки и почесал плечо. – По правде говоря… – Лицо у него внезапно потемнело. – Это больнее всего. Ладно, профукал это дело, черт с ним, но если я потеряю ее… Это будет уже слишком. Ей неведомо снисхождение. Понимаешь?
Я молчал. Я не был уверен, что хочу его понять.
– Она первая женщина, которая не позволяет мне юлить, – продолжил Черчилль. – Она постоянно повторяет: «Ты трус. Ты не знаешь, что такое любовь, потому что ты трус. Но со мной этот номер не пройдет. Со мной ты не будешь трусом».
Черчилль на мгновение умолк, а я представил себе, как Яара говорит ему все это. Как снимает очки. Как в своей неподражаемой манере произносит слово «любо-о-овь». Как говорит: «Со мной этот номер не пройдет» – и как будто смахивает что-то ладонью с его ладони.
– Знаешь, – продолжил Черчилль, – я не слышал такого ни от одной женщины. Ни одна женщина не догадывалась, что я отдаю ей только двадцать процентов того, что могу отдать. А она догадалась. И столько раз повторяла, что не позволит мне быть трусом, что мало-помалу я начал верить в себя. Верить, что смогу излечиться от самого себя. Но теперь… Теперь все. Я все испортил.
Чего он ждал? Что я пожалею его из-за того, что он вот-вот потеряет Яару? Но всему же есть предел, верно?
Видимо, Черчилль тоже вспомнил, с кем разговаривает, и не стал дальше развивать эту тему.
Какое-то время мы оба молчали. Я пошел на кухню и вернулся с чашкой горячего чая.
Черчилль медленными глотками выпил чай до дна.
– Где ты ночуешь? – поинтересовался я.
– Вчера всю ночь бродил по улицам… Сегодня… Не знаю, – ответил он и покосился на диван.
– Можешь остаться, – сказал я и тут же пожалел о своих словах. До чего было бы приятно не заметить его намека. Пусть помучается!
– Спасибо, Baba, – сказал Черчилль.
Я постелил ему простыню. Взбил подушку. Принес одеяло, хотя было не холодно. В первые месяцы в Тель-Авиве я останавливался у Черчилля, и он всегда давал мне одеяло и говорил: «Так уютней». Включил ему спортивный канал и показал, где какие кнопки на пульте.
– А что за матч? Англия с Грецией? – спросил Черчилль, указывая на экран.
– Отборочный турнир чемпионата мира.
– Как, уже?
– Конечно, ты что? Чемпионат через десять месяцев.
– А где?
– В Японии и в Корее. В двух странах одновременно.
– Серьезно? Ну, я совсем выпал из реальности. Погоди, а у нас-то как дела? Израиль проходит?
– Решающая игра на следующей неделе – играем против Австрии. Если победим, попадем в стыковые матчи.
– А если победим в стыковом матче?
– Пройдем в чемпионат.
* * *
Ближе к утру я встал в туалет и по дороге обратно заглянул в гостиную. Черчилль сидел на диване с закрытыми глазами. Он засунул палец в правое ухо и во сне быстро двигал им туда-сюда, проникая все глубже. С этой его привычкой я познакомился в самые неудачные дни нашей поездки по Латинской Америке, в те пару недель, когда мы не встретили ни одного нового человека, который укрепил бы Черчилля в сознании собственной значимости. Но тогда этот ритуал продолжался всего несколько секунд – ровно столько, сколько требуется, чтобы прочистить ухо. Сейчас Черчилль проталкивал палец все глубже, будто пытался в трансе очистить не только ухо, но и душу. Мне показалось, что еще минута – и он порвет себе барабанную перепонку. Было очевидно, что он причиняет себе сильную боль. Со времени нашей поездки я помнил, что достаточно громко окликнуть Черчилля по имени, и он откроет глаза и прекратит ковыряться в ухе, но я не был уверен, стоит ли сейчас нарушать это его занятие. Может, ему от него легче? Может, ему хочется причинять себе боль?[29]
Я стоял рядом, пока Черчилль не закончил терзать и второе ухо; убедился, что он лег, и вернулся к себе в спальню.
Все следующие дни Черчилль не вставал с дивана. Он смотрел футбол, приговаривая, что в прокуратуре его все равно никто не ждет, а смотреть футбол – это единственное, чем он сейчас способен заниматься (однажды я застал его за бесконечным просмотром повтора одного и того же выпуска спортивных новостей).
Иногда он звал меня поглядеть на особенно позорную ошибку арбитра (Черчилль с нетерпением ждал таких ошибок и наслаждался ими не меньше, а то и больше, чем голами). Иногда он пробовал дозвониться до Яары, но безуспешно. Она не отвечала ни по домашнему номеру, ни по мобильному; если он звонил ей на работу, секретарша говорила, что она на совещании; каждый раз его лицо искажала судорога боли, пробегавшая от щек к ушам. Но со мной он это не обсуждал.
Всю ту неделю, что он у меня жил, мы вообще не говорили о Яаре. Вместо этого – будто и не прошло семи лет – мы вернулись к неспешным ленивым беседам, какие вели в конце долгой поездки по Латинской Америке. Когда путешествуешь с кем-то не один месяц, зажатость, характерная для обычного общения, исчезает, и оно обретает особую свободу. Мы понимали друг друга с полуслова. Часто просто с удовольствием молчали. Иногда совершенно случайно всплывала новая тема для разговора. Так же было и в те дни, когда я приютил у себя Черчилля. Мы много играли в шахматы (я всегда выигрывал) и рассматривали фотоальбомы из латиноамериканской поездки. Мне пришлось вспомнить о кое-каких его ужасных привычках: не закручивать колпачок на пузырьке шампуня, ставить на стол чашку без блюдца (чего я не выношу, и ему это было прекрасно известно), небрежно мыть посуду, оставляя на тарелках следы присохшей еды. С другой стороны, я вспомнил о его прирожденной щедрости (обосновавшись у меня, Черчилль уже на следующий день заказал по телефону огромное количество продуктов и каждый вечер устраивал нам настоящий пир), и я снова наслаждался его трогательным искренним любопытством. Черчиллю было интересно, над чем я сейчас работаю, и я рассказал, что перевожу статью оксфордского профессора, который изучил программы всех крупных политических партий, участвовавших в недавних выборах в Западной Европе, и сравнил их с политикой правительств, сформированных после выборов. Он пришел к удивительному выводу: в значительном числе случаев победившая партия в конечном счете пункт за пунктом претворяла в жизнь программу проигравшей партии. Черчилль не поверил, и я привел ему несколько позаимствованных у профессора удивительных примеров из политической жизни Италии и Германии, после чего мы задумались, работает ли эта модель в Израиле. И согласились, что, с одной стороны, да, работает, ведь именно Менахем Бегин заключил мир с Египтом, но с другой стороны, если модель заслуживает доверия, то Ариэль Шарон, победивший на последних выборах, должен в ближайшие годы реализовать программу Израильской партии труда, которая выступает за вывод войск из Газы, а это уже из области фантастики. Позже Черчилль, демонстрируя неприкрытый энтузиазм, помог мне перевести статью, посвященную юридическим аспектам, отраженным в творчестве Шекспира вообще и в пьесе «Гамлет» в частности. Пока он шарил в интернете, уточняя значение какого-то понятия, а я заваривал нам травяной чай – потому что в ту неделю Черчилль только его и пил, – мне подумалось, что Черчилль – единственный из моих друзей, с кем я могу вести осмысленную беседу о Шекспире, и что это редкая удача – сражаться с досадными переводческими сомнениями не в одиночку. Например, как правильно перевести встретившееся в одном из текстов слово changeability – как «стремление к изменению»? Или как «способность к изменению»? Или, как предложил Черчилль, – «вариабельность» или «переменчивость»?
* * *
Всю ту неделю мы почти безвылазно сидели дома. Я вообще из тех, кто предпочитает читать еженедельник «Городская мышь», а не посещать мероприятия, о которых в нем пишут. Что до Черчилля, то он просто боялся выходить на улицу.
Он рассказал мне, что с тех пор, как вся эта история попала в газеты, его преследует пресса, особенно – судебный обозреватель главного телеканала.
– Я объясняю ей, что больше не хочу давать интервью, но она упорно звонит мне по семь раз на дню, – жаловался он и просил смотреть в глазок, если кто-нибудь постучит ко мне в дверь, потому что «эта пиявка может и сюда заявиться».
– А как она выглядит? – спросил я, и Черчилль усадил меня смотреть новости, чтобы облик журналистки запечатлелся в моем сознании.
Новости были плохие. За сообщениями об убитых и раненых следовали репортажи о несчастных случаях, беспорядках, драках, поножовщине и снова – об убийствах. Я отметил странную закономерность: ведущие использовали самые резкие и категоричные выражения типа «решительное наступление», «эскалация», «неожиданное обострение», но описываемая ими реальность представлялась заключенной в некий порочный круг. Еще я заметил, что журналисты, задавая вопросы приглашенным в студию гостям, ведут себя с неприкрытой неприязнью, чуть ли не враждебностью. Как будто агрессия, пронизывающая каждую сообщаемую ими новость, которую они зачитывали с непроницаемыми лицами, торжественным тоном, в конце концов проникла и в их кровеносную систему. Они грубо перебивали своих собеседников, барабанили пальцами по столу, громко сглатывали слюну, и на протяжении всего эфира я не мог отделаться от ощущения, что еще миг, и они больше не смогут сохранять на лице проклятую телевизионную мину показной отстраненности, и весь гнев, все отчаяние, что тайно копятся у них в душе, вырвутся на волю подобно кипящей лаве и уничтожат студию.
Судебный обозреватель появилась в самом конце передачи. Светлые волосы. Быстрая речь. Очки. Она чем-то походила на Яару.
– А эта Михаэла довольно симпатичная, – сказал я Черчиллю.
– Не ведись. Это все одна видимость, чтобы заманить тебя в ловушку, – предупредил Черчилль и снова повторил: – Дверь никому не открывай, запомнил?
* * *