Часть 37 из 52 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Так и вышло. Некоторое время спустя Яара позвонила мне и сказала, что беременна.
12
По всей видимости, Илана еще в послеродовой палате, потому что на снимке ее нет. В центре фотографии – Амихай, перед ним – два одинаковых пластиковых кувеза, в каких в роддоме держат новорожденных. У него усталый вид. Помятое лицо. Но оно озарено каким-то новым сиянием. Мы все улыбаемся в камеру – радостно и неловко. Если я не ошибаюсь, нам по двадцать пять лет, мы сами еще дети, и всего за одну ночь наш друг стал отцом, да еще отцом близнецов. До нас только начинает доходить смысл случившегося. По фотографии это заметно. Дело не только в растерянных улыбках, но и в том, как мы стоим. Офир сунул руки в карманы джинсов, Черчилль скрестил свои на груди, словно от чего-то защищаясь, а я положил руку Амихаю на плечо, и выглядит это так, будто я на него опираюсь. «Ты – наш передовой отряд, – написал Черчилль от всех от нас на открытке, которую приколол к букету цветов. – Разведай, что значит иметь детей, и, если выяснишь, что все ОК, мы за тобой последуем». Позже, когда мы спускались в лифте, Офир сказал: «Все потому, что отец Амихая погиб, когда он был еще ребенком. У него никогда не было нормальной семьи, вот он и обзавелся семьей так рано». – «Ерунда, – ответил Черчилль, – просто он хотел осчастливить Илану». А я подумал, что Амихай и сам казался счастливым там, рядом с кувезами, что в некоторых культурах двадцатипятилетний мужчина вполне может быть отцом четверых детей и что, возможно, именно Амихай ведет себя сообразно возрасту, а мы ждем непонятно чего и растрачиваем молодость на бессмысленные любовные интрижки.
* * *
– Ребенок не от тебя, – поспешила Яара меня успокоить.
– Откуда ты знаешь? В смысле… Откуда такая уверенность? («Если он все-таки мой, – мелькнула в голове мысль, – то одно из трех моих желаний – иметь с Яарой ребенка – все-таки сбудется».)
– Я подсчитала, – ответила Яара. – Выпадает точно на тот день, когда я в последний раз спала с Йоавом. Три недели назад.
– Ладно… Раз так, поздравляю, – буркнул я. И умолк, не зная, что еще добавить.
– Спасибо, – ответила Яара.
Мы оба помолчали. Я попытался представить себе ее хрупкое тело в состоянии беременности. У меня не получилось.
– Ладно, позови своего друга-идиота, – наконец попросила она.
Я позвал Черчилля. Он унес телефон в ванную, и они проговорили три с половиной часа – в какой-то момент я не выдержал и пошел отлить во двор, – а утром Черчилль собрал вещи, обнял меня, сказал, что я само благородство, и вернулся домой.
* * *
Амихай с Офиром не понимали, что движет Яарой. Почему она дает Черчиллю второй, третий, десятый шанс, хотя дураку понятно, что он не исправится никогда? Этот вопрос они адресовали мне, как будто я был экспертом по Яаре. Мы сидели на площади перед «Синематекой». Мимо бежали в школу стайки детей. Я в ответ только хмыкнул. Людей, сказал я, удерживают вместе самые разные причины. Иногда главной из них становится способность причинять друг другу боль, нажимая на самые уязвимые точки. «Но даже к этому предположению следует относиться с долей скепсиса, – добавил я, – потому что мы понятия не имеем, что между ними происходит без свидетелей, когда они приходят домой и снимают свои маски». Офир сказал, что я, скорее всего, прав, и в его отношениях с Марией тоже ощущаются некие непонятные вибрации, но в том, что касается Черчилля, он практически не сомневается: через несколько недель, максимум через несколько месяцев, мы услышим о его очередной измене.
Зато Черчилль уверял нас, что перспектива отцовства заставила его угомониться и пересмотреть жизненные приоритеты. Я, со своей стороны, думал, что все это пустой треп вроде того, что несут футболисты, общаясь с журналистами, и если что и заставило его пересмотреть жизненные приоритеты, так это удар под дых, который он получил, когда был отстранен от дела. Мы так часто называли его Черчиллем и так долго вели себя с ним, как будто он и правда был Черчиллем, что он, похоже, забыл, что на самом деле он Йоав. Ему всегда нравилось, что его друзья добились чуть меньших успехов, чем он. Что они не блистают так, как он. Еще я подумал, что это мы помогли Черчиллю взрастить в себе фанатичную веру в собственную исключительность. В то, что он не просто парень из Хайфы. Даже не просто парень из Тель-Авива. Не просто один из шести сыновей Алими. Возможно, успехи на юридическом поприще продолжали питать эту его веру, пока она не превратилась в ненасытное чудовище и одно за другим не проглотила все его достоинства.
* * *
На следующий день после официального увольнения Черчилля из прокуратуры ему позвонил Амихай и предложил возглавить юридический отдел «Нашего права».
Черчилль смутился:
– Но как же?… Я же повел себя, как… Когда вы создавали ассоциацию, я ни разу не пришел на ваши собрания… И вдруг ты… Почему?
– Послушай, – перебил его Амихай. – У меня сейчас на этой должности человек, которым я недоволен. Ты явно справишься с этой работой лучше. А все остальное не имеет значения.
– Но я даже не извинился… Не успел даже сказать, что я прошу проще…
– Твои запоздалые извинения приняты, – прервал его Амихай. – Выходишь на работу в воскресенье, в восемь тридцать. Сейчас я пришлю к тебе волонтера со всеми необходимыми документами. Ознакомься.
– Спасибо, – пробормотал Черчилль. – Большое тебе спасибо.
* * *
– Ты не поверишь! – весело сказал мне Амихай по телефону полчаса спустя. – Черчилль заикался!
Черчилль заикался. Каждый день он заканчивал работу в шесть и в половине седьмого возвращался домой, не заглядывая по дороге ни к Шароне, ни к Керен, ни к Хагит, а вечерами сидел с Яарой перед телевизором и исполнял каждую ее прихоть. Он клал руку ей на живот, чтобы проверить, не начал ли уже брыкаться ребенок, и жаловался, что она никогда не просит, как беременные женщины в кино, принести ей мороженого или соленых огурчиков.
Яара выбросила в мусорное ведро скачанный из интернета бланк заявления на поступление в Лондонский университет и навсегда рассталась с мечтой о театре, потому что «сейчас это все равно неактуально», «у отца в компании очень удобный рабочий график» и вообще «глупо отрицать, что театральный режиссер – не та профессия, которую можно совмещать с материнством». Глядя, как легко она вжилась в роль идеальной матери, я про себя ухмылялся: да уж, поистине театр потерял великого творца. «Я знаю, что ты думаешь, Юваль, – сказала она мне по телефону и, не дав возразить ни слова, умоляюще добавила: – Пожалуйста, ничего не говори. Я сейчас только и делаю, что пытаюсь договориться сама с собой, так что не терзай меня правдой, ладно?»
* * *
Чем ближе становился срок родов, тем меньше я общался с Яарой и Черчиллем. Казалось, они спрятались в семейном коконе, где для старых друзей нет места[30].
Амихай тоже все больше уходил в себя. Дочка Марии вдруг заявила близнецам, что отныне Ноам, и только Ноам, будет ее другом, и в одно мгновение их тройственный союз разрушился. В ответ Нимрод разбил все висевшие в доме фотографии в рамках (кроме портрета матери) и выбросил из окна свой CD-плеер вместе с динамиками. Специалисты объяснили Амихаю, что на самом деле гнев на дочку Марии позволил Нимроду впервые осознать смерть матери. Амихай считал, что они ошибаются, не принимая во внимание силу детской любви (он сам в четвертом классе был влюблен в некую Ирит. Долгие месяцы он планировал, как на празднике в честь окончания учебного года предложит ей дружбу, а она вообще не пришла на праздник). Так или иначе, Амихай передал большую часть своих обязанностей заместителю, до минимума сократил выступления в СМИ и старался проводить, как он выражался, «часы личного досуга» с Нимродом.
Он стал реже звонить друзьям, а если я ему звонил, обычно обещал перезвонить, когда уснут дети. И не перезванивал.
Только Офир с Марией пытались проявлять интерес к моим занятиям (точнее говоря, к отсутствию у меня занятий) и однажды даже официально пригласили меня на семейный ужин.
Мой внутренний оракул предсказывал провал. Он утверждал, что сейчас не лучшее время для семейных трапез. Но, как я уже упоминал, меня с детства учили, что отказываться от приглашения в гости неучтиво, поэтому я собрался с духом и поехал в Михморет.
По дороге я слушал по радио старую добрую израильскую музыку. В открытое окно дул приятный ветерок, и водители обгонявших меня машин казались людьми, а не просто водителями. Я мысленно твердил себе, что Офир и Мария поступили очень любезно, пригласив меня. И что теперь, когда «они беременны», я должен быть счастлив за них обоих.
Но стоило мне войти в их деревянный дом, как мной овладела зависть. Горькая, клокочущая, сводящая с ума зависть.
Я завидовал их маленькому скромному гнездышку. Тому, что это гнездышко расположено в пяти минутах ходьбы от моря. Тому, что ветер приносит в гостиную соленый запах и мягко покачивает гамак. Я завидовал тому, что у них хватило смелости покинуть город. Заняться любимым делом. Я завидовал Офиру – ведь у него есть Мария, которая даже после трех лет совместной жизни иногда гладит его по затылку просто так, без причины. Я завидовал Марии – ведь у нее есть дочка, пусть они и ссорились на протяжении всего ужина.
Сначала девочка не хотела садиться с нами за стол. Потом не желала есть ножом и вилкой. Потом, не дожидаясь конца ужина, вознамерилась съехать по перилам узкой лестницы, ведущей в гостиную со второго этажа.
– Слезай оттуда, это опасно, – сказала Мария.
– Кто бы говорил! – дерзко ответила девочка.
– Что ты хочешь этим сказать? – насторожилась Мария.
– А ты спроси у Офи, что я хочу этим сказать, – прошипела девочка, не слезая с перил.
Мария перевела взгляд на Офира:
– Мои поездки на блокпосты – это мое личное дело. – В ее голосе слышалась горечь. – Не понимаю, зачем тебе понадобилось обсуждать это с ней.
– Потому что я не думаю, что это твое личное дело, – невозмутимо отозвался Офир.
Она ему ответила. Вспомнила Лану. Сказала, что это ее способ скорбеть по ней.
Он тоже ей ответил. И попытался дотронуться до ее руки. Она отдернула руку. Хотя и не грубо.
Они оба поднялись со стульев, чтобы снять девочку с перил и вернуть за стол. И хотя все трое обменивались резкими и злыми словами, невозможно было не заметить, как они близки. Какие прочные узы их связывают. «У меня никогда не было ничего подобного», – думал я и продолжал есть муджадару по-копенгагенски и рассказывать им о статьях, которые переводил, и о том, как дела у Амихая и Черчилля. Но зависть разъедала меня изнутри. Жгла меня. Я завидовал фруктовому салату, который подали на десерт (холостяк в жизни не станет готовить себе фруктовый салат). Завидовал тому, что у них нет кабельного телевидения (вот как надо жить!). Завидовал тому, что в гостиной, когда мы встали из-за стола и расселись на подушках, воцарилась тишина (мирная тишина, будто минуту назад здесь никто не ссорился). Завидовал даже их разговорам о проблемах в клинике.
Они рассказали, что с начала второй интифады люди стали менее охотно тратить деньги на роскошь, а нетрадиционная медицина – что поделаешь! – все еще считается в Израиле роскошью.
Как они переживают за клинику, думал я. Как много она для них значит. Еще я думал о том, что в моей жизни нет ничего подобного. Ничего, что было бы для меня по-настоящему важно.
Офир сказал, что, если число пациентов продолжит сокращаться, а судя по тому, как складывается ситуация, это неизбежно, ему придется хотя бы ненадолго вернуться в рекламу, ведь нужно оплачивать счета. Но это его не пугает, потому что после его нервного срыва в Ганге утекло много воды и он придет в агентство другим человеком.
Мария взяла его за руку и добавила:
– Теперь ты будешь не один. Теперь с тобой буду я.
Я смотрел на них обоих и думал: это любовь, дурак. Это ее любовь изменила его. Не эзотерическая чушь, и не хлопающие на ветру шаровары, и не качание в гамаке. Его изменила она. Мария. Она успокоила его. Приручила. Обняла его так крепко, что ему ничего не оставалось, кроме как перестать дергаться. Она была с ним так ласкова, что в последнее время он перестал вздрагивать, даже когда чья-то рука случайно приближалась к его лицу.
– Не хочешь у нас переночевать? – предложила Мария и погладила Офира по животу, как будто это он был беременный.