Часть 43 из 52 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Я бросился писать, торопясь и чувствуя, как горят пальцы.
* * *
В ходе работы над первыми страницами меня словно нес вперед мощный поток. При переводах мне никогда не доводилось пребывать в подобном состоянии. Оно не походило ни на что испытанное мною раньше (кроме, может быть, особенно успешных мастурбационных фантазий, в которые я погружался так глубоко, что пальцами буквально ощущал соски воображаемой подруги).
Но когда первый приступ энтузиазма схлынул, я понял, что писательство – это не увеселительная прогулка.
Выяснилось, что мне мешают писать мои вроде бы незначительные физические недостатки. Например, из-за своего дальтонизма я избегал упоминать в описаниях цвета, словно боялся ошибиться и назвать красный зеленым, а зеленый красным.
С другой стороны…
Некоторые отвратительные свойства моего характера сослужили мне хорошую службу. Когда требовалось воссоздать прошлое, на помощь приходила моя одержимость воспоминаниями, которая четыре года не давала мне забыть Яару. Я точно помнил, кто что сказал. Кто во что был одет. Какая песня звучала по радио. Если память меня подводила, я сочинял.
Как это прекрасно – сочинять! Переводчик прикован к оригиналу кандалами верности, тогда как писатель имеет право пойти на обман. Поменять дядю на отца. Одного друга на другого. Придумать от начала до конца разговоры, которых в жизни не слышал. Соврать. Кому-то отомстить. Кого-то простить.
Еще я понял, что стремление к великой цели – дописать книгу до конца – это и благословение, и проклятие. Это стремление заставляет тебя каждое утро садиться за компьютер, хотя выпадают дни, когда не пишется, и тебе не остается ничего, кроме как выйти на улицу и, огибая строительные ямы, добраться до северной части парка Яркон, где заканчивается мощеная дорожка. Лечь на траву и смотреть на плывущие по небу облака.
Правда, есть риск, что ты спутаешь такие дни с теми, когда тебя попросту одолевает лень. Но у меня в те месяцы, что я писал, никогда не копилась грязная посуда. Белье было аккуратно сложено. И я снова стал брать переводы. Время от времени я пытался что-нибудь почитать, но вскоре обнаружил, что это создает проблемы. Так, например, я прочел сборник эротических рассказов зарубежных писательниц под названием «Губы», потом всю ночь не мог уснуть, а утром сама собой написалась следующая сцена.
Палец Иланы очерчивает рот Марии, перепархивает через верхнюю губу и продолжает вести воображаемую линию от уголка рта к щеке, к большой артерии на шее, к ключице. Медленно, как тончайшая кисточка, палец проскальзывает под блузку, слегка ее приподнимая, и движется к плечу.
Илана прижимает ухо к груди Марии. Сердце Марии выбивает три такта: о-бо-жай, о-бо-жай. Или, может быть: бо-же-мой, бо-же-мой.
Илана воображает, как в этом ритме они танцуют танго.
Слово «танго» вспыхивает и в мыслях Марии. Неясно, откуда оно пришло.
Илана прижимается губами к кофейному пятну в двух пальцах от пупка Марии.
Мария беззвучно спрашивает: сколько сахара?
Они перевоплощаются. В первом воплощении они скорпионихи. Потом черепахи. А потом происходит переселение душ.
Мария не чувствует вины.
И Илана тоже. По крайней мере, пока они в процессе.
В спине у Иланы скопилась боль. Сгустки боли. Мария мягко нажимает на них и чувствует, как каждый сгусток рассказывает свою историю.
У Иланы умопомрачительные бедра. Кое-где на них царапинки, кое-где – ранки. Мария целует ее бедра, потом целует ее чуть выше.
Как странно. Мария целует ее бедра, а сладость Илана ощущает в затылке.
Вдруг Илане становится неловко без одежды. Она хочет прикрыться.
Одеяла нет, поэтому Мария накрывает ее своим крупным пылающим телом.
Где была точка невозврата? Когда они еще могли остановиться? Одуматься?
Раньше. Намного раньше. Несколько недель назад, когда Мария предложила полечить Илане больную спину. Когда она нежно дотронулась до нее. Когда они вместе отправились на пляж и их руки случайно соприкоснулись под водой. Когда Мария вытащила ее на танцпол на свадьбе. Когда она бесхитростно и откровенно рассказала ей о своей зимней депрессии. Когда она захотела почитать ее статьи. Когда она впервые вместе с Офиром вошла в их квартиру. Когда Илана встретила Амихая.
Их первый раз в гостиной. На диване. Потом в спальне. На ковре. А потом на кухне, когда Мария села на стул, Илана – на нее, обхватив ее за шею, прижавшись к ней животом, устремив на нее прямой, уклончивый, испуганный, дерзкий взгляд.
Илана двигается на мускулистой ноге Марии, вперед-назад, вперед-назад, пока…
Мария смотрит на нее. Как она красива в минуту наслаждения. Ее губы…
«Лана, Лана, Лана», – беззвучно повторяет она ее имя.
Не стану отрицать, писать эти строки было сплошным удовольствием.
Мало того, пока я писал, у меня зародилось подозрение, что выдуманная сцена происходила на самом деле. Дописав, я уже не сомневался, что именно так все и было и Илана унесла эту тайну с собой в могилу.
В любом случае продолжать в том же духе я не мог. Это слишком меня возбуждало, от этого слишком отдавало некрофилией, и, что еще хуже, в кончиках пальцев начинался зуд от ощущения фальши.
И так случалось каждый раз, когда я пытался писать «под кого-то». Неважно, кому я подражал – зарубежной сочинительнице эротической прозы, Гарсиа Маркесу или Толкиену. После нескольких предложений пальцы у меня словно сводило судорогой. Они давали мне понять, что согласны рассказывать историю только одним голосом – моим собственным, который пробудился, когда я описывал наше фото из Синайской пустыни.
* * *
Я почти не общался с друзьями. Они были поглощены беременностью своих жен, я – своей литературной беременностью. Наши редкие разговоры оставляли у меня странное чувство. Ощущение чего-то нереального. Хуже того, беседы наяву с героями моей книги настолько сбивали меня с толку, что после каждого разговора с живыми, некнижными друзьями я несколько дней не мог писать.
Поэтому я постарался свести наше общение к минимуму. За месяцы моего затворничества произошло несколько терактов. Люди выходили из дома и не добирались до места назначения. Кровь лилась рекой. Сирены скорой помощи выли вдалеке, потом чуть ближе, потом совсем рядом. Но даже когда окна моей квартиры дребезжали от взрывной волны, мне было достаточно знать, что мои друзья живы. Я не нуждался в их рассказах о том, что они по чистой случайности не сели во взорвавшийся автобус, а ровно неделю назад пили кофе в кафе, которого больше нет. Даже когда Офир оставил мне на автоответчике сообщение о том, что наш знакомый гений Йорам Мендельсон покончил с собой, объяснив в прощальной записке, что самоубийство – это эксперимент, имеющий целью подтвердить его научную теорию о реинкарнации, я не пошел на похороны. Даже когда Амихай позвонил справиться, как у меня дела и брать ли мне билет на самый-что-ни-на-есть-последний-распоследний концерт «Хамелеонов», я перезвонил ему, точно зная, что в этот час его нет дома, и оставил сообщение: «Мне очень жаль, но присоединиться к вам я не смогу».
С другой стороны…
Все эти месяцы я чувствовал, что мои друзья со мной. Что они безраздельно принадлежат мне. Как в старших классах школы, когда между нами не стояли никакие работы, амбиции и Яары. Признаю, выбирать им не приходилось, ведь писателем был я. Я дергал за невидимые нити, передвигал персонажей с места на место и решал, как они будут выглядеть, что будут чувствовать, когда будут говорить, а когда кусать губы. Себе я приписал самые проницательные, самые умные реплики в качестве компенсации за то, что, когда мы собирались в реальной жизни, я почти всегда молчал, храня про себя свои горькие мелочные или свои благородные мелочные мысли, зато теперь эти мысли сбросили с себя оковы, вырвались из тюрьмы и закружились в хороводе свободы на бескрайних белых просторах страницы.
Постепенно ко мне вернулось ощущение вкуса. Хумус снова стал похож на хумус. Тахини – на тахини. И гигантская волна перестала преследовать меня в кошмарах. Вместо нее снились буквы, запятые и точки, мерцающие на стенах, и я больше не подходил к подоконнику, потому что знал: я должен жить, должен продержаться еще несколько месяцев, чтобы дописать эту книгу, чтобы узор наших пожеланий обрел целостность и стал прекрасным и гармоничным, как Бахайские сады.
А там видно будет.
* * *
В начале апреля, за три месяца до финала чемпионата, я закончил писать.
Время поджимало, и я дал прочесть черновой вариант рукописи только двум людям: преподавателю и робкой девушке с семинара.
Преподаватель вернул рукопись с двумя важными замечаниями.
Первое повергло меня в отчаяние, однако пришлось признать, что преподаватель прав: как я ни работал над своим ивритом, как ни старался избавиться от родительского наследия, во многих предложениях слышались отголоски английских грамматических структур. Преподаватель отметил двадцать два таких случая и посоветовал обратиться к редактору, чтобы тот почистил остальное. Просмотрев правки, я понял, что выбора у меня нет: придется так и сделать.
Однако со вторым замечанием я был категорически не согласен. Преподаватель утверждал, что в повествовании много пробелов. Особенно ему не нравилось, что я уделяю мало внимания обстановке, в которой действуют герои. «Вы пишете об изменениях, которые претерпевают ваши персонажи, но почти полностью игнорируете важные перемены, происходящие в описываемом времени и пространстве. Маловероятно, чтобы эти события никак не затронули мир ваших друзей!»
– Но в этом и состоит смысл дружбы! – спорил я с ним (не наяву, поскольку преподаватель уехал на Сиднейский литературный фестиваль). – Друзья – это оазис, позволяющий забыть, что ты в пустыне, это плот в бурном море, это…
– Тем не менее, – перебил он меня (в моем воображении), – «гармония», к которой постоянно стремится ваш рассказчик, эта пресловутая бахайская симметрия… У меня возникает вопрос: не обречена ли подобная попытка на провал, учитывая, в какой дисгармонии живет он и все мы?
– Обречена на провал? – Я всерьез разозлился. – С какой стати? Потому что в твоих книгах, которые мне категорически не нравятся, любая мелочь в личной жизни героев непременно символизирует некое важное событие в жизни страны? Но я пишу не для того, чтобы создавать аллегории важных событий в жизни страны. Я пишу, чтобы исполнить желание Офира и завершить узор к финалу чемпионата. Вот и все. И не надо кивать с такой снисходительностью, ладно?
* * *
Робкую девушку больше всего раздражала Яара.
– Не понимаю, что в ней такого, – сказала она. – Почему твои герои так по ней сохнут?
Я не ответил, признавая ее правоту. Когда семинар заканчивался, робкая девушка становилась не такой уж робкой. «Может, она из тех, кто в компании всегда замыкается?» – думал я. На семинаре она вечно сутулилась, но сейчас, в кафе, сидела с гордо выпрямленной спиной. На семинаре она вечно глядела в пол, особенно когда преподаватель спрашивал, кто хочет прочитать свое сочинение, но сейчас смотрела прямо на меня, и в глазах у нее горели искры. На семинаре она почти не шевелилась, но сейчас наклонилась ко мне и говорила, энергично жестикулируя:
– Чем-то меня эта Яара раздражает. – Ее длинные пальцы процарапали воздух. – Ну, допустим, – она развела ладони («что поделаешь!»), – она красива. – Ее руки изобразили каскад волос. – Что с того? Лично мне кажется, – она прижала руку к груди, – что твои герои заслуживают большего.
– Может быть, – сказал я.
То, что женщины не любили Яару, не было для меня новостью. Яару окружает сексуальная аура, которую женщины просто не воспринимают. Она умеет заставить мужчину почувствовать себя настоящим героем, а потом одним едким замечанием внезапно смешать его с грязью. Яара – воплощенное противоречие. И в ней есть что-то… В ней было что-то…
– В любом случае, – заключила робкая девушка, решительным жестом придавив стопку листов, – спасибо, что позволил мне это прочесть. Я хочу сказать, я рада, что ты позвонил именно мне.