Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 34 из 39 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Смущение путало мысли, – Люба прикрылась строгим сдвигом бровей и бесцеремонностью. – Любовник? – Муж… Мы с Николаем Евгеньевичем расстались. – Ну и что ж вы хотите? – Отпустите его… спасите. – Офицер? – Люба по-мужски расставила ноги в линялых солдатских штанах, упёрлась руками в колени, усмехнулась, обретая твёрдость и уверенность, подаренные ей революцией. А то было почувствовала себя на мгновение той ненавистной Любкой Головиной, какой она была до далёкого теперь уже семнадцатого года. Смело подняла глаза. – Ну, конечно, офицер – простого вы не полюбите… Допустим, спасу. А он потом скольких наших «спасёт»? Теперь пришла пора барыне прятать глаза. Люба изучала её взглядом… Видно, нелегко даются тебе просьбы. Конечно. Как же! Ты только приказывать привыкла. Но злорадства отчего-то не получалось. Давно мечтала Люба о такой вот встрече. Вознестись своей нынешней властью над некогда всесильной барыней, глянуть свысока на её теперешнее ничтожество: ну, каково, тебе «милая»? Теперь понимаешь?.. Вот – встретились, а сладости отчего-то нет, и не радует, а смущает Любу растерянность и униженность барыни. Смущают умоляющие глаза, непривычно дрожащий голос. Всё, что осталось от прежней Арины Сергеевны – вытянутая в струнку спина, но уже и в ней чувствуется не былая грация, а напряжённая робость. – Раненый он, – молила барыня. – Какая от него опасность. Вы же работали в госпитале, знаете, что такое раненые. – Работала, – негромко отвечала Люба. – Только тогда была другая война, германская, а эта – своя. Тут всё по-другому. И с пленными – по-другому. – Пусть будет какое угодно наказание, только не расстреливайте. Я, когда узнала, что он в плену, решила – куда угодно пойду, в ноги брошусь кому угодно. А как узнала, что здесь вы, – будто окрылила меня надежда. – Любите его? – Куда угодно за ним. Люба сдвинула брови. – С офицерами-то… – строго побарабанила пальцами по столу. – Сами знаете. Разговор короткий. – Так ведь никто не знает, что он офицер, только вам говорю. Ведь могла промолчать, а я всё как на духу говорю. Спасите! Вот она я, вся перед вами. Хотите на колени стану. Люба испуганно вскочила: – Встаньте! Ишь, чего удумали. – С бьющимся от испуга сердцем стала поднимать женщину с колен. – Прошли те времена, когда в ноги падали… Что вы, в самом деле. Ну-ка сядьте. – И, переводя дух, сама робко присела, будто боялась, что опять придётся вскакивать, поднимать барыню. Сколько всякой контры бухалось перед ней на колени – ничего, кроме презрения, это коленопреклонство у неё не вызывало, а сейчас испугалась. – Не понимаю я вас, господ, – наукам учены, языки там всякие… Любого чужака понимаете, а с народом своим слова общего не найдёте. Теперь вижу – коли власть у вас отнять, то и народ для вас понятнее станет, и на колени падать научитесь. Только не за то мы воюем, чтобы на коленях стоять. Люба расслабилась, привалилась к стене и, пряча свои мятущиеся чувства, вновь прикрывалась бесцеремонностью: – Беременная, что ли? Аль показалось?.. А с прежним-то у вас не получалось. Даже в чёрно-белом сумраке было видно, как покраснела барыня. – Ну-ну, это я так… Громко хрустнула в настенных часах пружина, кривая кукушка боком свесилась, заглядывая Любе в глаза, прохрипела что-то невнятное, и нетерпеливая дверка ударила её по клюву, впихала обратно в теремок. Люба кашлянула, погрызла ноготь на мизинце и неожиданно сказала то, чего никак не ожидала от самой себя: – Ладно, попробую чево-нибудь придумать. – И в ту же секунду испуганно пошла на попятную: будто заслоняясь, подняла от стола ладони. – Но ничего не обещаю, дело сурьёзное… А вы, возвращайтесь в город. – Повысив голос, крикнула в сени: – Диденко! Проводи гражданку. После ухода барыни Люба долго ходила по комнате, скрипела половицами. Даже Трофимовна заглянула на скрип. – Чего это сегодня с тобой? Люба только отмахнулась, села за стол, потирая кончиками пальцев лоб. Сколько этих просьб было, – малую долю исполни, давно контра одолела бы молодую советскую власть. Тут моли не моли, а сказ короткий: ахфицер? Тады повертайся мордой к стене. Зацепила барыня за душу. Неожиданно и обидно зацепила. А помочь было в Любиных силах, – вывести на рассвете ахфицерика к оврагу, а там по тропинке – до города. В толпе затерялся и – не попадайся больше, господин хороший. Но и сомнения грызли: отпусти одного такого, – скольких товарищей твоих потом положит он? Люба поднесла ко рту сразу четыре пальца, по очереди стала обгрызать ногти – торопливо, сосредоточенно. В животе ворохнулось. Досадливо вздыхая, она оторвала руку ото рта, положила её на живот, прислушиваясь к тому, как ворошится там Максимов ребёнок. После того случая, когда Максим овладел ею прямо на столе, она ещё надеялась, что между ними завяжутся какие-то отношения, но Максим пресекал разговоры на эту тему на корню. Целая неделя понадобилась Любе, чтобы окончательно понять, что никаких отношений с Максимом у них не будет. Тогда она и попросила перевести её на фронт. Люба упёрлась локтями в стол, устроила лоб в ладонях, неотрывно глядя на небольшое пятно, оставленное пролитым травяным чаем на белой домотканой скатерти. Трофимовна говорит: срок такой, что не каждая повивалка возьмется вытравить. Обещала договориться с бабой Казачихой из Парамоновки. У той опыт, та возьмётся. Но решать надо быстро. Вот Люба и решила. А какой у неё выход? Либо дитё, либо Революция. За три с лишним месяца намучалась – тошнота, рвота. А доносить его – сколько мучений! А родить! А растить! Ночи бессонные не спать. А воспитывать…
Тысячи дней и ночей. Потом он вырастет да и попадёт на какую-то свою войну. И кто-то в одну секунду, одним нажатием спускового крючка… У Любы ёкнуло так, что она двумя руками схватилась за живот. В ту ночь ребёнок больше не ворочался, но Люба спала плохо: тяжело крутилась с боку на бок, стонала во сне, а под утро схватилась будто от выстрела. Сонно провела рукой по лицу, торопливо одевшись, вышла во двор. Трофимовна уж была на ногах, удивлённо крикнула вдогон: – Куда ты спозаранку? – До госпиталя надо, – сонно отозвалась Люба. Небо уже разжидилось серым светом, вылиняли звёзды, ночные тени утягивали свои хвосты в узкие переулки. В ранних окнах зажигался керосиновый свет. Зябко ежа плечи, Люба пошла доро́гой, в которую вместилась добрая половина воспоминаний о прежней жизни. Отцовский дом, пустырь, где проходили детские игры. На краю слободы – тот самый двор, где в четырнадцатом были проводы в армию: заиндевелый клён, дощатый сарай, поленница дров. И в сарае наверняка без изменений: корзины, слесарные инструменты, пахнущая машинным маслом наковальня. В пять лет, прошедших с тех проводов, вместилось столько – другому поколению с лихвой на долгую жизнь хватило бы. А здесь ничего не изменилось, будто не было революций, переворотов, войн. За слободой тоже без изменений – те же пирамидальные тополя, Марьин родник, берёзовая роща. Пять лет назад, когда Люба тащила на себе пьяного Максима, дорога заняла у неё больше часа, сейчас от слободской окраины дошла она до госпиталя в пятнадцать минут. Караульный дремал у ворот, сидя с винтовкой между колен. Руки спрятаны в рукава, голова втянута в поднятый воротник шинели. На звук шагов виновато вскочил. – Разоспался, мать твою… – вспомнила о необходимой строгости разомлевшая от воспоминаний Люба. – Виноват, товарищ комиссар… Сморило. – Показывай, где пленные. Караульный повёл к каретному сараю. Оттолкнувшись плечом от стены, навстречу Любе шагнул ещё один заспанный красноармеец. – Отворяй ворота, – коротко приказала Люба. Склонив ухо, красноармеец долго ковырял ключом во внутренностях амбарного замка, дышал на закоченевшие пальцы, снова скрежетал ключом, наконец, сладил. Ногой отвалил от ворот сарая бревно-подпорку, потянул на себя створки. Люба шагнула в полусумрак. Голубоватый утренний свет едва брезжил в оконцах под самым потолком. Оглянулась на караульного. – Ворота пошире распахни или фонарь дай. Караульный заскрипел тяжёлыми воротами, в поредевшем сумраке стало видно, – пленные лежат на самодельных топчанах и на мерзлом полу. Зашевелились, поднимали головы; вставали, настороженно поглядывая на Любу. Расстегивая крышку лаковой коробки маузера, Люба шагнула в глубь сарая. – Кто Резанцев? Выходи. После некоторой паузы в тёмном углу произошло движение. Неторопливо поднялся кто-то в сером ватнике, в каких ходят рабочие литейно-механического. Люба вспомнила его – точно! – лежал в госпитале ещё во время германской. Не просто офицер, а из тех довоенных кадровых каких мало осталось. Здесь, в госпитале, видно, барыня с ним и познакомилась. Вот как оно бывает у красивых: жила с одним – разонравился, недолго думая, к другому прибилась. И невдомёк им, что такое одиночество, что такое тоска по сильному мужскому плечу. Ещё в самом начале семнадцатого года, когда Люба была «зеленью», не имеющей понятия о классовой борьбе, была у неё в голове своя революция. Будь её воля, не делила бы она людей на бедных и богатых – смело размежевала бы всех на красивых и некрасивых и воевала бы за эту свою правду до победного конца, пока не остались бы только рябые да конопатые. Уж среди них была бы Люба не последней. И никто бы не обзывал кикиморой, и жизнь не висела бы гирей, и не просила бы душа облегчения от этой тяжести. А этот Резанцев был и красив и золотопогонник. Двойной враг. Только злости к нему почему-то не было. Кончилась злость ещё там, в подвале на Мещанской, где расстрельные пули хлёстко выбивали красные сгустки из белых тел. Осталась только выкованная большевистскими убеждениями твёрдость, да и той придётся поступиться, хотя нет точного ответа – во имя чего? Может, ему так надо?.. Люба сунула пальцы под пряжку офицерского ремня, чувствуя, как в ответ на её немой вопрос ворошится в животе ребёнок. Кивнула головой на белый морозный пар, стоящий в голубоватом проёме ворот. – На выход. Усмехнувшись, Резанцев с пониманием заложил за спину руки, шагнул за ворота, а из сумрачного угла сарая, спотыкаясь об лежащих пленных, к Любе торопливо пытался пробраться какой-то старик. Люба вгляделась, удивилась. – Дядя Панкрат, а ты как здесь? Натворил чего? Дворник наконец пробрался к Любе. – Поворчал я на них немного, так, знаешь, по-стариковски, а они меня заарестовали. И доктор наш здесь. – Ладно, Дядя Панкрат, я разберусь, ты, главное, сиди тихо, шум не поднимай. Она повернулась, пошла вслед за Резанцевым, на ходу доставая маузер. Офицер задержался, вдыхая всей грудью морозный обжигающий воздух и поглядывая на алую полосу над горизонтом. – Давай-давай, – подогнал его прикладом караульный. – В штаб его, товарищ комиссар? – Я сама. – Может, руки ему связать? – Не убежит. – Люба дулом маузерам ткнула пленного меж лопаток. – Двигай вперёд. Руки за спиной держи. Резанцев пошёл через двор, оглядываясь на окна госпиталя. Любе почудилась слеза в углу его глаза. То ли от морозного ветра, то ли расчувствовался золотопогонник. Может, вспомнил раннее утро в госпитале, белые крахмальные простыни, запах хризантем, стоящих на тумбочке, барыню, заботливо поправляющую ему одеяло, щупающую ладонью его лоб. И неожиданно разозлилась… А она в это время выносила утки, мыла полы. А где-то в других госпиталях стонали на серых застиранных простынях простые солдатики, и не было у изголовья цветов, и не успевали сёстры бежать на стоны.
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!