Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 7 из 23 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Я полностью погрузилась в пересказ этой глупой истории. Бретуэйт слушал очень внимательно и, кажется, даже не шевелился. Он не сводил с меня глаз, но я не чувствовала никакого стеснения. Зато, когда я дошла до конца, у меня появилось странное ощущение, будто бы я очнулась от глубокого обморока. Теперь мне стало понятно, почему разумные с виду люди охотно платят пять гиней в час за общение с доктором Бретуэйтом. История, которую я выбрала для рассказа, не имела для меня особенного значения. Как только я «пришла в сознание», я сразу так и сказала. У меня было чувство, что я слишком открылась и что Бретуэйт наверняка найдет в моих словах всякие скрытые смыслы. Смыслы, которых там нет. Но тут я ошиблась. Он попросил меня рассказать чуть подробнее о шлейке. – Мне больше нечего рассказать. Я не стала ему говорить, что она до сих пор висит на крючке в кладовой. И что в детстве, уже после того, как меня перестали водить на шлейке, я еще несколько лет приставала к Веронике с просьбами поиграть со мной в лошадку. Именно для того, чтобы надеть на себя эту шлейку. Честно сказать, я и теперь не отказалась бы сыграть в лошадку. Бретуэйт не стал на меня давить. Его прежний задиристый тон сменился вкрадчивой мягкостью. Даже его голос стал не таким резким. – Но вы сказали одну интересную фразу, – проговорил он. – «Удовольствие от уздечки». Да, весьма интересная фраза. Вам действительно нравится, когда вас держат в узде? – Я не говорила, что мне это нравится, – ответила я. – Я рассказывала о своих детских переживаниях. В них нет никакого особенного значения. – И все же вам вспомнился именно этот случай, – сказал он. Я вдруг почувствовала себя беззащитной и голой. – «Лишить меня удовольствия от полюбившейся мне уздечки», – повторил он. – Прекрасная формулировка, осмелюсь заметить. Вы не пробовали записывать свои мысли? Вести дневник или что-то вроде того? Втайне мне было приятно, что он одобрил мой слог. – У меня нет никаких литературных амбиций, – сказала я и предложила ему использовать эту фразу в его следующей книге с описанием случаев из практики. Он пропустил это колкое замечание мимо ушей. – Я говорю не о том, что кому-то захочется читать ваши записи, – сказал он. – Просто это могло быть полезно лично для вас. Я достала из пачки сигарету, закурила и медленно выдохнула дым. – Насколько я понял, у вашей матери был сложный характер, – сказал он. – Вы с ней были близки? – Разве у маленького ребенка есть выбор? – ответила я. Бретуэйт заметил, что это весьма интересный ответ. – Мне было пятнадцать, когда она умерла, – сказала я. – Вы не хотите об этом поговорить? Я поняла, что мы ступаем на опасную почву, и заметила, что мой час, наверное, уже закончился. Бретуэйт сказал, что он не из тех терапевтов, кто считает каждую минуту. Я не могла сказать правду об обстоятельствах маминой смерти, поскольку они были настолько невероятны, что сразу раскрыли бы мою связь с Вероникой. Это случилось во время отпуска в Девоне. Папа называл этот курорт Английской Ривьерой, из-за чего тот казался еще более унылым. У нас с матерью было совсем мало общего, но мы обе искренне ненавидели поездки на отдых. Меня раздражали настойчивые призывы отца «заняться чем-нибудь интересным», а мама всегда ко всему придиралась: от еды в гостиничном ресторане до свежести простыней в номерах и цен на порцию чая со сливками. Папа старательно не замечал ее непрестанного ворчания, а я притворялась, что хорошо провожу время. Просто чтобы сделать папе приятное. В тот день было солнечно, но очень ветрено. Мы спускались с утеса Баббакомб. Вероника с папой ушли вперед и скрылись за поворотом на узкой тропинке. Они обсуждали геологические особенности рельефа, и я нарочно замедлила шаг, чтобы не слышать их разговор. Мама, которая ненавидела все виды активного отдыха, шла ярдах в пяти впереди меня. Когда идешь следом за кем-то по узкой горной тропинке на крутом склоне, невозможно не думать о том, чтобы столкнуть его вниз. Я как раз воображала, как это будет (двумя руками – и в спину), и тут мама вдруг обернулась ко мне, чтобы убедиться, что я никуда не пропала, и оступилась. Несколько долгих секунд она балансировала на краю обрыва, размахивая руками в тщетной попытке сохранить равновесие, и упала спиной вперед. Прямо на острые камни внизу. У нее на лице не было выражения страха, только усталой досады, как бывало, когда я позорила ее на людях. Удивительно, сколько мыслей проносится в голове за какие-то доли секунды, но в тот коротенький промежуток между мгновением, когда она оступилась и когда начала падать, я успела о многом подумать и пришла к выводу, что если я попытаюсь ее удержать, то, скорее всего, упаду вместе с ней. Поэтому я просто застыла на месте и наблюдала, что будет дальше. Дело даже не в том, что у меня сработал инстинкт самосохранения. Просто мне не хотелось умирать такой неэстетичной смертью. В воображении мне рисовалось вовсе не мамино переломанное тело, а мое собственное: юбка задралась до пояса, трусы видны всякому ухмыляющемуся школяру, которому случится пройти мимо. Тогда у меня был период страстного увлечения Китсом, и я, подобно своему кумиру, была мучительно влюблена в Смерть. Я собиралась покончить с собой до двадцати пяти. Но это должно было произойти в другом месте, в другое время, которое я назначу себе сама. Я уж точно не намеревалась прерывать свою жизнь неуклюжим падением с утеса в Девоне (где тут поэзия, где упоение небытием?). Нет, когда придет время, я войду в море – медленно, но решительно – с карманами, набитыми камнями, вонзив взгляд в горизонт. И ничего от меня не останется. Ничего. Лишь бирюзовый шелковый шарф будет качаться на волнах прибоя. Я еще немного постояла на месте, потом огляделась по сторонам. Видел ли кто-нибудь, что сейчас произошло? На тропе было пусто. Я осторожно шагнула вперед и заглянула за край обрыва. Мама лежала внизу на камнях. Лежала на спине, вытянув руки по швам. Не будь она полностью одетой, можно было бы подумать, что она загорает (хотя она ненавидела загорать). Она была определенно мертва. Позже все отмечали, что я повела себя очень спокойно. Я не стала звать на помощь. Какой в этом смысл? Я не бросилась сломя голову вниз по тропинке, рискуя собственной жизнью. Я просто пошла вперед быстрым шагом. Отец с Вероникой ждали нас на скамейке. Когда я подошла, папа спросил, где мама. Я сказала как есть. Он с недоверием посмотрел на меня и помчался обратно по горной тропинке, позабыв о всякой осторожности. Я чуть не крикнула ему вслед, что уже незачем торопиться. Когда папа вернулся, у него в лице не было ни кровинки. Он схватил нас с Вероникой за руки и повел прочь. Он сжимал мое запястье так крепко, словно винил меня в произошедшем. Вероника расплакалась. Я тоже начала всхлипывать, но лишь потому, что того требовали обстоятельства. В полиции, когда я рассказала свою историю, никто не стал задавать мне вопросов. Позже, в ходе расследования, я повторила свои показания (к тому времени эти слова уже сами отскакивали у меня от зубов), и мировой судья, женщина средних лет, которая могла быть вполне привлекательной, если бы не ее жуткие старомодные очки в роговой оправе, сказала, что я повела себя образцово и ни в коем случае не должна винить себя в том, что случилось. Я опустила глаза и серьезно кивнула. После каникул, когда мы с Вероникой вернулись в школу, я обнаружила, что мой статус среди одноклассниц значительно поднялся. Теперь ко мне относились с таким же восторженным пиететом, с каким обычно относятся к девушкам, утверждающим, что они уже занимались «этим самым». Директриса, мисс Осборн, вызвала нас с Вероникой к себе в кабинет и сказала, что, если нам надо будет уйти с уроков, она заранее дает разрешение, но нам все же не стоит забрасывать учебу под предлогом горя в семье. Тут она посмотрела на мою сестру и добавила: «Особенно тебе, Вероника, ведь на тебя возлагают такие большие надежды». Стоит ли говорить, что дома мы это не обсуждали. Отец вел себя так, словно ничего не случилось. В шкафу до сих пор висит мамина одежда, ее вещи на трюмо остались нетронутыми. Будь моя воля, я бы все собрала и сожгла, но папа, казалось, обретал в этих предметах некое меланхоличное умиротворение. Пару раз я наблюдала через щелку в двери, как он сидит перед трюмо и рассеянно трогает ее вещи. Я смотрела на него и чувствовала себя ужасно виноватой, как будто его несчастье – моих рук дело. Поскольку говорить правду было нельзя, я сказала доктору Бретуэйту, что маму задавил автобус на Оксфорд-стрит. Седьмого маршрута. Я понятия не имела, ходит ли по Оксфорд-стрит автобус седьмого маршрута, но мне казалось, что эта деталь придает достоверности моим словам. Бретуэйт был не похож на человека, который пользуется общественным транспортом. – Седьмого? – переспросил он. – Я не уверена, что именно седьмого. Меня там не было. Насколько я знаю, она выскочила на дорогу, не глядя по сторонам, ну и вот. – Вы как будто не сильно горюете. – Это было десять лет назад, – сказала я. – А тогда? – спросил он. – Что – тогда? – Тогда горевали? – Да, наверное. Я не помню. Бретуэйт долго смотрел на меня. Он наверняка не поверил ни единому моему слову. Да и кто бы поверил?
Потом он резко поднялся на ноги, как марионетка, которую резко дернули за невидимые нити. Я решила, что так он дает мне понять, что сеанс окончен. Я взяла сумку и вышла из кабинета. Бретуэйт не сказал мне ни слова. Он, похоже, ни на секунду не сомневался, что я вернусь на следующей неделе. В этот раз, выйдя на улицу, я не чувствовала необходимости повторять свое глупое представление, как на прошлой неделе. Я и так сделала более чем достаточно, чтобы убедить Бретуэйта, что у меня плоховато с головой. Однако я все же помедлила, чтобы осмотреть свое творение. Сняла перчатку и провела пальцами по фонарному столбу в том месте, где в прошлый раз обработала его пилкой. Оно было приятно гладким. И тут улица вдруг покачнулась. Поначалу она лишь слегка всколыхнулась, словно по тротуару прошла волна, еле заметная, но все равно ощутимая. Я прижалась ладонью к столбу и чуть шире расставила ноги, чтобы удержать равновесие. Потом крен стал сильнее. Улица качнулась сначала влево, а затем вправо. Мне пришлось обнять столб, обхватив его двумя руками. Я закрыла глаза и прижалась щекой к холодному металлу. Не паникуй, твердила я себе. Сейчас все пройдет. Так и вышло. Волнение улеглось так же быстро, как и началось. Я открыла глаза. Какая-то грузная тетка поперек себя шире сверлила меня неодобрительным взглядом. Видимо, при таких мощных габаритах ей была не страшна никакая качка. Я отпустила фонарный столб и пожелала ей доброго вечера. Она не ответила. Наверное, решила, что я пьяна. Я пошла в сторону Примроуз-Хилла. Вопреки маминому убеждению, что на улице курят только шлюхи, я достала из сумочки сигареты. Я обожаю курить. Сигаретный дым, он как вуаль. Как завеса тайны. Сам процесс доставляет огромное удовольствие, начиная с того, как вытягиваешь сигарету из пачки, не снимая перчатки. Металлический щелчок зажигалки. Резкий запах бензина. Первая глубокая затяжка и синеватый шлейф выдыхаемого дыма. Вызывающе бесстыдное пятно от помады на фильтре. Дымящаяся сигарета, изящно зажатая между средним и указательным пальцем. Мне нравится наблюдать за курящими женщинами. Женщина с сигаретой не одинока; она сама по себе. Она чувственная, искушенная, интересная. Мужчины не умеют красиво курить. Курение для мужчин – чисто практическое занятие, как посещение уборной или ожидание автобуса на остановке. Это не самоценное действо, а всегда приложение к чему-то еще. Я ни разу не видела Тома (или как его звали) курящим. Почему-то мне кажется, что если он курит, то должен курить либо тонкие русские папиросы, либо трубку, как это принято в определенных кругах молодых мужчин, полагающих себя прогрессивными интеллектуалами. Впрочем, Тому не нужна никакая претенциозность. Как он там говорил? Счастливая случайность. Подарок судьбы. Он произнес эти слова так естественно, словно они вертелись на кончике языка, дожидаясь лишь подходящего случая. Договорив до конца, он посмотрел мне прямо в глаза. У меня в голове словно сработал звоночек. Точно ли наша встреча была случайной? Или он дождался меня специально, заранее вооружавшись сладкозвучными, обольстительными словами? Какая женщина устоит перед дарами судьбы? На углу стояла телефонная будка. Я позвонила домой, предупредила, что не приду к ужину. Как обычно, трубку взяла миссис Ллевелин. У нас дома два телефона, один – в папином кабинете, второй – в прихожей. Но где бы ни находилась миссис Ллевелин, она всегда умудряется взять трубку сразу после второго звонка. Я попросила ее передать папе, что не успеваю на ужин, пусть он не ждет и садится за стол без меня. Конечно, эта информация была более актуальной для самой миссис Ллевелин, поскольку именно она готовит еду и накрывает на стол, но я получала какое-то детское, злорадное удовольствие от того, что обращалась с ней, как с бессловесной мебелью. Она, наверное, обижалась, но меня это нисколечко не волновало. Меня больше тревожило, что вечером мне придется объяснять папе, почему я так поздно пришла домой. Я прямо представляла, как он говорит: «Прекрасно, милая, просто прекрасно», – словно я годовалая малышка, успешно сходившая на горшок. Он наверняка примется аккуратно расспрашивать, «как все прошло». Папа вечно интересуется, не познакомилась ли я с «приятным молодым человеком», и меня задевает его отношение. Ему как будто не терпится сбыть меня с рук. Только когда я повесила трубку на место и стерла с нее свои отпечатки пальцев, мне вдруг подумалось: а как «это самое» происходило бы с Томом? Время еще оставалось, и я решила пройтись вокруг парка. Я приняла приглашение Тома, не задумавшись о последствиях. А теперь мне представлялись всякие ужасы. Слева тянулись густые кусты, и мне рисовалось в воображении, как Том тащит меня туда и пытается раздвинуть мне ноги. Такому красавчику, безусловно, уже не раз доводилось раздвигать женщинам ноги, а некоторые особенно разбитные девицы наверняка раздвигали их сами. Я думала о бедняжке Констанции Чаттерли, унижающейся перед Меллорсом. Я так не смогу, потому что всему есть предел. Девочки в школе частенько вели оживленные разговоры о пенисе, в основном о его идеальных размерах. Мне не всегда удавалось избежать этих дискуссий, а потом еще выбросить из головы порожденные ими картины. Мне самой искренне непонятно, как женщина может хотеть, чтобы в ее сокровенное местечко вторгался грубый мужской член, независимо от размера. Мне кажется, этот этап полового акта существует исключительно для удовольствия мужчины, а затем уже женщина сама доводит себя до вершин наслаждения. Но об этом я побеспокоюсь потом, если что-то такое возникнет. Ведь сначала еще предстоит разговор, и еще неизвестно, что хуже. Как я уже говорила, я совсем не умею вести светские беседы. Иногда, бывая в общественных местах, я стараюсь подслушивать разговоры других людей и хоть чему-нибудь научиться. Потом, запершись у себя в комнате, я повторяю подслушанные фразы, как ребенок, упорно играющий гаммы, но в голове все равно ничего не откладывается. Я виню в этом маму. Она постоянно твердила, что «пустой горшок гремит громче полного», и я подспудно усвоила этот урок. О разговорчивых людях мама всегда отзывалась презрительно, называла их словоблудами, что для моих юных ушей звучало как верх неприличия. Завершив обход парка по кругу, я уже очень жалела, что приняла приглашение Тома. Я дошла до скамейки, на которой летала над городом на прошлой неделе. Как бы пристально я на нее ни смотрела, я не видела ничего, кроме обычной парковой скамейки. Она явно не собиралась взмывать в поднебесье или скрываться в кустах. Это был самый обыкновенный неодушевленный предмет. Ребекка высмеяла меня за глупые мысли. «Это просто скамейка, дурында», – насмехалась она. Я с ней согласилась. Да, я дурында. Я давно поняла, что, если кто-то тебя обзывает, надо с ним согласиться, и он, скорее всего, сразу отстанет. Мы с ней уселись на скамейку. Ребекка сказала, что с Томом она разберется сама. Ведь он пригласил на свидание не меня, а ее. Мне нужно просто сидеть и помалкивать, чтобы ничего не испортить. Я серьезно кивнула. Если кто-то в ближайшее время раздвинет ноги, это будет Ребекка, не я. Асфальт на дорожке блестел, как разлитые чернила. Я представляла, как шагну в эту черную реку, провалюсь с головой, и от меня не останется и следа. Подошел человек с черной собакой на поводке, остановился прямо перед нами. Собака задрала заднюю лапу у кованой ножки скамейки, к моим ногам потекла тонкая струйка мочи. – Ну что, нам уже лучше? – спросил человек. Ребекка ответила ему такими словами, которые я постыдилась бы произнести вслух. Человек покачал головой и пошел прочь, что-то бормоча себе под нос. Когда я подошла к «Пембриджскому замку», на часах было без двадцати семь. Том не уточнил, где мы встретимся – снаружи или внутри, – но, поскольку я нарочно опоздала на десять минут, а он не ждал меня у входа в паб, я рассудила, что он ждет внутри. Мне уже доводилось бывать в питейных заведениях, но только при тихих сельских гостиницах в Девоне или Хартфордшире. Лондонский паб представлялся мне этакой картиной Иеронима Босха, где толпятся проститутки, портовые грузчики, запойные пьяницы и лица нетрадиционной сексуальной ориентации, все пьяные в дым и занятые всяческими непотребствами. Но независимая современная женщина вроде Ребекки Смитт совершенно спокойно заходит в такие места. Я сделала глубокий вдох, расправила плечи и толкнула дверь. Внутри горел неожиданно яркий свет. Мебель и панели на стенах были сделаны из темного дерева. За столиком справа от двери сидел мужчина в кепке. Перед ним стояла пинта пива и лежала раскрытая газета. Еще двое мужчин – в костюмах в тонкую полоску – стояли у барной стойки, пили виски и увлеченно о чем-то беседовали вполголоса. Трое парней в рабочих спецовках сгрудились у какой-то колонны в глубине зала, каждый держал в грязной лапище кружку с пивом. Тома не было видно нигде. Бармен за стойкой читал газету. Когда я вошла, никто не обратил на меня внимания. Еще не поздно было отступить и подождать Тома снаружи. Но я забыла придержать дверь, она громко захлопнулась у меня за спиной, и бармен все-таки посмотрел в мою сторону. У него на лице не отразилось никаких эмоций, как будто в его заведение постоянно заходят женщины без спутников мужского пола и ничего необычного в этом нет. Почему-то невозмутимость бармена меня успокоила, как и его белая рубашка, чистая и безупречно отглаженная, – по крайней мере, такой она показалась мне издали. Чувствуя на себе его взгляд, я посмотрела на часы и уселась на банкетку, идущую вдоль стены сбоку от барной стойки. Я поставила сумку на пол и, желая создать впечатление расслабленного спокойствия, неторопливо сняла перчатки. Теперь мне было слышно, о чем говорили мужчины у стойки. О покупке какой-то недвижимости в этом районе. У того, который пониже ростом, было румяное, круглое лицо. На его выпирающем животе поблескивала золотая цепочка карманных часов. Я сидела почти напротив, и он легонько кивнул в мою сторону. Его собеседник оглянулся через плечо, посмотрел на меня и вскинул брови, словно давая понять, что одобряет увиденное. Он повернулся обратно к приятелю и что-то сказал. Я не расслышала, что именно. У меня по спине пробежал холодок. Возможно, они решили, что я высматриваю клиентов, и то, что я сняла перчатки, тут считалось прозрачным намеком на грядущий стриптиз. Выждав пару минут, бармен театрально надул щеки, поднял крышку стойки и подошел к моему столику. – Что будем пить, мисс? – спросил он. В его голосе не было ни дружелюбия, ни враждебности. Я сказала, что жду приятеля. Он ответил, что это питейное заведение, а не зал ожидания. – Да, конечно, – кивнула я и заказала джин-физ. Как я понимаю, именно этот коктейль пьют в Париже. Бармен хохотнул и спросил, сойдет ли обычный джин-тоник. Я сказала, что да, вполне. Мужчины у барной стойки с интересом следили за нашей беседой. Когда бармен вернулся на место, румяный толстяк принялся подтрунивать над его неумением смешать джин-физ. – В Англии запрещено подавать джин-физ, – отозвался бармен. – Согласно закону о лицензированных помещениях от одна тысяча девятьсот второго года. Статья девятнадцать, параграф второй. – А подлить жаждущим виски тоже запрещено? – спросил толстяк, приподняв свой опустевший бокал. Все это произносилось в преувеличенно комических тонах, словно они исполняли номер в мюзик-холле. Бармен подлил виски мужчинам у стойки, потом смешал мне джин-тоник и с демонстративно торжественным видом принес мне бокал на подносе. – С вас два шиллинга и шесть пенсов, Леди Муть, – объявил он. Как я полагаю, он давал мне понять, что я удостоилась особенного отношения, но при этом он не собирался особенно это демонстрировать. Когда тебе дают прозвище, пусть и такое нелестное, это значит, что тебя приняли в компанию. Раньше мне никогда не давали прозвищ, и я была очень довольна собой. Я дала бармену три шиллинга и сказала, что сдачи не надо. – Вот спасибо, – ответил он. – Если так и дальше пойдет, я, глядишь, и сподоблюсь вам на джин-физ. У меня потеплело на сердце. Мне представилось будущее, в котором я стану завсегдатаем «Пембриджского замка», всем известной как Леди Муть. Бармен будет смешивать мне джин-физ, и этот коктейль вскоре переименуют в «Леди Муть», сначала только в «Пембриджском замке», а потом по всему Лондону. Меня пригласят вести колонку в «Женском журнале», назовут ее «Леди Муть пишет», и я буду щедро делиться с читательницами мудрыми мыслями о хороших манерах, искусстве и моде. Меня завалят приглашениями на театральные постановки и кинопремьеры, я буду обедать с Лоуренсом Оливье [9], и по городу пройдет слух, что у нас с ним une liaison [10]. Я наблюдала, как в моем бокале поднимаются и лопаются пузырьки тоника. Если бы рядом была Вероника, она объяснила бы этот процесс с точки зрения физики. Заметив, что бармен за мной наблюдает, я осторожно отпила глоточек. Сначала почувствовала только тоник, пузырьки – как мурашки на языке. Потом появился острый, едкий привкус, как у переваренной брюссельской капусты, и уже при глотке горло обожгло огнем. Ощущение было весьма неприятное, и я даже закашлялась. И все-таки я гордилась собой: вот она я, сижу в лондонском пабе и пью джин-тоник без всяких катастрофических последствий (пока что). Постепенно паб заполнялся народом. Бармен налил еще пива троим работягам, чей акцент выдавал в них валлийцев. Пока они ждали у стойки, один из них, самый крупный, бесстыдно таращился на меня. Это был настоящий великан, больше шести футов ростом, широкоплечий, с большим животом, нависавшим над ремнем брюк. Он смотрел на меня, опустив голову на грудь и приоткрыв рот, как сенбернар. Я отвернулась. Каждый раз, когда открывалась дверь, я мысленно проклинала Тома, ведь именно по его милости я оказалась в компании таких неотесанных грубиянов. Уже было ясно, что рано или поздно кто-то из них совершенно точно попытается ко мне «подкатиться». Однако куда унизительнее будет, если даже в отсутствие других женщин, никто из них не попытается отвесить мне какой-нибудь сальный комплимент. Работая секретаршей в агентстве у мистера Браунли, я кое-что о себе поняла: со мной не флиртуют, потому что я недостаточно страшненькая и недостаточно красивая. Мужчины заигрывают с дурнушками, потому что жалеют их, бедненьких, и еще потому, что доподлинно знают: дурнушкам хватит ума не принимать их комплименты всерьез. Некрасивые девушки знают, что они некрасивые, и не питают никаких иллюзий на собственный счет. А с красотками мужчины флиртуют, чтобы испытать свою храбрость. Они не ждут ничего, кроме вежливого – и хорошо, если вежливого, – отказа. Но зато годы спустя, когда они обзаведутся семьей: средненькой, ничем не примечательной женой, средненькими, ничем не примечательными детишками, – они смогут утешиться мыслью, что в свое время хотя бы попытались. Лучше попробовать и обломиться, чем жалеть, что вообще не попробовал. Но как некрасивые девушки знают, что они некрасивые, так и красавицы знают, что они красотки. У дурнушек нет выбора, кроме как хватать первого парня, чьи ухаживания делаются не в шутку, но и у красавиц есть свои проблемы. Например, избалованная красотка, предполагающая, что поток женихов никогда не иссякнет, будет привычно отказывать всем соискателям, а потом вдруг окажется, что ей уже тридцать, ее красота подувяла, и у нее есть все шансы остаться разочарованной, озлобленной на весь мир старой девой. У мужчин таких проблем нет. Как красивые девушки знают, что они красотки, так и красивые парни знают, что они красавцы. Зато страшненькие мужчины, кажется, не понимают, что они уроды. Я не раз наблюдала, как настоящие квазимодо заигрывают с ослепительно красивыми девушками, даже не осознавая, что тем самым нарушают естественный порядок вещей. Это было бы смешно, если бы не тот факт, что мы, женщины, сами их поощряем. Я видела много красивых девушек под ручку с невообразимо уродливыми гомункулами. И ни разу не видела, чтобы было наоборот. Тому есть объяснение: над всякой красавицей довлеет проклятие. Ее априори считают глупенькой. Предполагается, что для привлечения кавалеров ей не нужно делать вообще ничего, кроме как быть красивой. Но мой опыт подсказывает, что между умом и красотой нет никакой корреляции. Я встречала красавиц, способных блистательно поддержать любую интеллектуальную беседу, и дурнушек, тупых как бревно. Красавица под ручку с гомункулом декларирует миру, что она не только красива, но еще и умна. И мир глядит в восхищении на них обоих: на нее и на него. Хотя лично мне представляется верхом глупости выбирать себе в спутники уродца, когда есть возможность выбрать красавца. С другой стороны, наблюдая красавца под ручку с уродиной, мы глядим на него с жалостью. А на нее – с возмущением и злостью, мол, хватило же наглости захапать то, чего она недостойна по всем параметрам. Но я сама не красавица и не дурнушка. Я совершенно обычная, что называется, средняя. С такими, как я, заигрывать неинтересно. Это не будет ни уничижительной шуткой, ни дерзновенным полетом Икара к солнцу. К тому же, флиртуя с совершенно обычными девушками, мужчина сильно рискует: ведь мы, вероятно – и даже скорее всего, – воспримем ухаживание всерьез. А там не успеешь и глазом моргнуть, как случится нежданная беременность, и пора будет спешно устраивать свадьбу. Вот почему поведение Тома по отношению ко мне представлялось загадочным. Стоит ли говорить, что я уже миллион раз прокрутила в голове наши прошлые разговоры, и вывод напрашивался сам собой: Том и вправду заигрывал. Его настойчивое предложение меня проводить еще можно было бы, хоть и с натяжкой, принять за обычную вежливость. Но когда он сказал, что обещает ко мне не приставать, тут уже был намек. Если он сделал подобное заявление, значит, какие-то мысли о том, чтобы пристать, у него все-таки были. Он мог бы вообще ничего не говорить – мало ли что придет в голову! – но он все-таки высказался, хитроумно прикрывшись якобы искренним уверением, что у него даже в мыслях такого нет. Разумеется, это было сказано как бы в шутку. Шутка – отличный инструмент для флирта, если применяется обоюдно. Но у меня нет чувства юмора. Я не умею с ходу придумывать остроумные реплики для поддержания шутливой беседы, и у меня есть дурацкая склонность принимать шутки за чистую монету. Если бы я хоть немного практиковалась в искусстве флирта, я бы ответила – разумеется, этак игриво, – что была бы только рада, если бы ко мне пристал такой видный мужчина. Мы бы весело рассмеялись, давая понять, что оба шутим, но при этом сразу стало бы ясно, что мы заключили некий негласный договор. Кажется, я поняла, почему Том со мной флиртовал. Он, безусловно, красивый мужчина (чем больше я о нем думаю, тем красивее он становится), а я самая обыкновенная девушка. Но дело вот в чем: Том заигрывал не со мной. Он заигрывал с Ребеккой, а Ребекку уж точно не назовешь обыкновенной девушкой. Ребекка из породы красавиц. Она привыкла, что с ней постоянно флиртуют. И, разумеется, никто и не ждет, что она воспримет ухаживания всерьез. Я достала из сумочки пудру с зеркальцем и помаду. Из глубин сумки повеяло чем-то затхлым. Я быстро поправила макияж. Если уж я сегодня красавица, то придется соответствовать. Я заметила краем глаза, как один из валлийцев подтолкнул локтем другого. Я повернулась к открывшейся двери. Нет, снова не Том. Небольшая компания из трех человек: два парня и девушка с модной стрижкой. Девушка в полосатой сине-белой широкой блузке и облегающих коротких брючках была самой обыкновенной, из той подгруппы, где невзрачная внешность компенсируется нарочито шутливым, мальчишеским поведением. Все трое громко смеялись, с явным намерением продемонстрировать всем и каждому, какие они веселые, компанейские ребята. Они поздоровались с барменом, обратившись к нему по имени (Гарри), заказали напитки и уселись за соседний столик, рядом со мной. Девушка села ко мне лицом. Один из ее спутников кивнул мне в знак приветствия, и мне показалось, что в его глазах промелькнула жалость. Я сидела прямая, как палка, глядя на свой почти нетронутый бокал. Интересно, что хуже, подумала я, когда тебя принимают за тихую, пьющую в одиночестве алкоголичку или за унылую девицу, явившуюся на свидание, на которое ее кавалер уже, видимо, не придет? Я решила, что все же второе. Мои соседи болтали друг с другом так весело, что я чуть не расплакалась. Как я завидовала их раскованности! Как я желала им всяческих бед и несчастий! Я с трудом удержалась, чтобы не подойти к этой девушке и не шепнуть ей на ухо, что сейчас она, может быть, и популярна, но ни один мужчина не женится на такой мелкой потаскушке. Она умрет, превратившись в иссохшую шелуху, как почти все мы. А потом появился Том. Я испытала такое огромное облегчение, что даже не возмутилась, что он так задержался. Он не извинился за опоздание, лишь объявил, что умирает от жажды. Спросил, что я пью, и сам же ответил на свой вопрос: – А, джин! Мамина погибель. «Давай-ка напьемся с тобою вдвоем», да? Никакого раскаяния не было и в помине, и я уже начала сомневаться, не ошиблась ли я сама насчет времени нашей встречи. Хотя, наверное, все объясняется проще: в богемных кругах, где, несомненно, вращался Том, пунктуальность считается безнадежно «мещанским» качеством. Но я не буду вести себя как мещанка. Ребекка Смитт – не мещанка. Главное, что он пришел. Наше свидание не сорвалось, и теперь у меня есть защита как от нежелательных знаков внимания в исполнении грубых валлийцев, так и от жалостливых взглядов веселой компании за соседним столом. Когда Том отошел к барной стойке, я отпила еще капельку джина. Я очень редко пью алкоголь, мама всегда называла его бесовским пойлом. Она и на пьяных мужчин смотрела с неодобрением, а пьяная женщина являлась для нее чистым воплощением упадка нравов и в ее глазах не заслуживала никакого сочувствия, поскольку сама навлекла на себя все несчастья. Мама не то чтобы совсем не брала в рот спиртного (убежденные трезвенники не менее подозрительны, чем запойные пьяницы), но, если ей приходилось выпить рюмку хереса на каком-нибудь светском мероприятии, она всегда говорила: «Мне немножко», – с непременным упором на первое слово и многозначительным взглядом в сторону моего папы. После маминой смерти папа стал позволять нам с Вероникой по крошечной рюмочке хереса на Рождество. Мне до сих пор не совсем ясно, как эта тошнотворная мерзопакость может быть связана с каким бы то ни было бесом. Второй глоток оказался не таким противным, как первый, но мне все равно было не очень понятно, что заставляет людей добровольно вливать в себя эту гадость. Том вернулся за столик с пинтой пива для себя и – к моему вящему ужасу – вторым джин-тоником для меня. Он поставил напитки на стол и уселся напротив. Мы подняли бокалы и чокнулись.
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!