Часть 30 из 78 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Проповедь – вне сомнения, а вот экю – сомнительно!
Он окликнул выходившего из собора причетника:
– Где архидьякон Жозасский?
– Кажется, в своей башенной келье, – ответил причетник. – Я вам не советую его беспокоить, если только, конечно, вы не посол от кого-нибудь вроде папы или короля.
Жеан захлопал в ладоши:
– Черт возьми! Прекрасный случай взглянуть на эту пресловутую колдовскую нору!
Это соображение придало ему решимости: он смело направился к маленькой темной двери и стал взбираться по винтовой лестнице св. Жиля, ведущей в верхние ярусы башни.
«Клянусь пресвятой девой, – размышлял он по дороге, – прелюбопытная вещь, должно быть, эта каморка, которую мой уважаемый братец скрывает, точно свой срам. Говорят, он разводит там адскую стряпню и варит на большом огне философский камень. Фу, дьявол! Мне этот философский камень так же нужен, как булыжник. Я предпочел бы увидеть на его очаге небольшую яичницу на сале, чем самый большой философский камень!»
Добравшись до галереи с колоннами, он перевел дух, ругая бесконечную лестницу и призывая на нее миллионы чертей; затем, войдя в узкую дверку северной башни, ныне закрытую для публики, он опять стал подниматься. Через несколько минут, миновав колокольную клеть, он увидел небольшую площадку, устроенную в боковом углублении, а под сводом – низенькую стрельчатую дверку. Свет, падавший из бойницы, пробитой против нее в круглой стене лестничной клетки, позволял разглядеть огромный замок и массивные железные скрепы. Те, кто в настоящее время поинтересуются взглянуть на эту дверь, узнают ее по надписи, выцарапанной белыми буквами на черной стене: Я обожаю Карали 1823. Подписано Эжен. «Подписано» значится в самом тексте.
– Уф! – вздохнул школяр. – Должно быть, здесь!
Ключ торчал в замке. Жеан стоял возле самой двери. Тихонько приоткрыв ее, он просунул в проем голову.
Читателю, конечно, приходилось видеть великолепные произведения Рембрандта, этого Шекспира живописи. Среди ею чудесных гравюр особо примечателен офорт, изображающий, как полагают, доктора Фауста. На этот офорт нельзя смотреть без глубокого волнения. Перед вами мрачная келья. Посреди нее стол, загроможденный странными предметами: это черепа, глобусы, реторты, циркули, пергаменты, покрытые иероглифами. Ученый сидит перед столом, облаченный в широкую мантию; меховая шапка надвинута на самые брови. Видна лишь верхняя половина туловища. Он привстал со своего огромного кресла, сжатые кулаки его опираются на стол. Он с любопытством и ужасом всматривается в светящийся широкий круг, составленный из каких-то магических букв и горящий на задней стене комнаты, как солнечный спектр в камереобскуре. Это кабалистическое солнце словно дрожит и освещает сумрачную келью таинственным сиянием. Это и жутко и прекрасно!
Нечто похожее на келью доктора Фауста представилось глазам Жеана, когда он осторожно просунул голову в полуотворенную дверь. Это было такое же мрачное, слабо освещенное помещение. И здесь тоже стояло большое кресло и большой стол, те же циркули и реторты, скелеты животных, свисавшие с потолка, валявшийся на полу глобус, на манускриптах, испещренных буквами и геометрическими фигурами, – человеческие и лошадиные черепа вперемежку с бокалами, в которых мерцали пластинки золота, груды огромных раскрытых фолиантов, наваленных один на другой без всякой жалости к ломким углам их пергаментных страниц, – словом, весь мусор науки; и на всем этом хаосе пыль и паутина. Но здесь не было ни круга светящихся букв, ни ученого, который восторженно созерцает огненное видение, подобно орлу, взирающему на солнце.
Однако же келья была обитаема. В кресле, склонившись над столом, сидел человек. Жеан, к которому человек что сидел спиной, мог видеть лишь его плечи и затылок, но ему нетрудно было узнать эту лысую голову, на которой сама природа выбрила вечную тонзуру, как бы желая этим внешним признаком отметить неизбежность его духовного призвания.
Итак, Жеан узнал брата. Но дверь распахнулась так тихо, что Клод не догадался о присутствии Жеана. Любопытный школяр воспользовался этим, чтобы не спеша оглядеть комнату. Большой очаг, которого он в первую минуту не заметил, находился влево от кресла под слуховым окном. Дневной свет, проникавший в это отверстие, пронизывал круглую паутину, которая изящно вычерчивала свою тончайшую розетку на стрельчатом верхе слухового оконца; в середине ее неподвижно застыл архитектор-паук, точно ступица этого кружевного колеса. На очаге в беспорядке были навалены всевозможные сосуды, глиняные пузырьки, стеклянные двугорлые реторты, колбы с углем. Жеан со вздохом отметил, что сковородки там не было.
«Вот так кухонная посуда, нечего сказать!» – подумал он.
Впрочем, в очаге не было огня; казалось, что его давно уже здесь не разводили. В углу, среди прочей утвари алхимика, валялась забытая и покрытая пылью стеклянная маска, которая, по всей вероятности, должна была предохранять лицо архидьякона, когда он изготовлял какое-нибудь взрывчатое вещество. Рядом лежал не менее запыленный поддувальный мех, на верхней доске которого медными буквами была выведена надпись:
SPIRA, SPERA.[99]
На стенах, по обычаю герметиков, также были начертаны многочисленные надписи: одни – написаны чернилами, другие – выцарапанные металлическим острием. Буквы готические, еврейские, греческие, римские, романские перемешивались между собой, надписи покрывали одна другую, более поздние наслаивались на более ранние, и все это переплеталось, словно ветви кустарника, словно пики во время схватки. Это было столкновение всех философий, всех чаяний, скопление всей человеческой мудрости. То тут, то там выделялась какая-нибудь из этих надписей, блистая, словно знамя среди леса копий. Чаще всего это были краткие латинские или греческие изречения, которые так хорошо умели составлять в средние века: Unde? Inde? Homo homim monstrum – Astra, castra, nomen, numen – Meya piaslov, uteya xaxov – Sapere aude – Flat ubi vult и пр.[100] Встречалось и, по-видимому, лишенное смысла слово 'Ауаyoyiа[101], которое, быть может, таило в себе горький намек на монастырский устав; или какое-нибудь простое правило духовной жизни, изложенное гекзаметром: Caelestem dominum, terrestrem dicito damnum.[102] Местами попадалась какая-то тарабарщина на древнееврейском языке, в котором Жеан, не особенно сильный и в греческом, ничего не понимал; и все это, где только можно, перемежалось звездами, фигурами людей и животных, пересекающимися треугольниками, что придавало этой измазанной стене сходство с листом бумаги, по которому обезьяна водила пером, пропитанным чернилами.
Общий вид каморки производил впечатление заброшенности и запустения, а скверное состояние приборов заставляло предполагать, что хозяин ее уже давно отвлечен от своих трудов иными заботами.
А между тем хозяина, склонившегося над большой рукописью, украшенной странными рисунками, казалось, терзала какая-то неотступная мысль. Так по крайней мере заключил Жеан, услышав, как его брат в раздумье, с паузами, словно мечтатель, грезящий наяву, восклицал:
– Да, Ману говорит это, и Зороастр учит тому же: солнце рождается от огня, луна – от солнца. Огонь – душа вселенной. Его первичные атомы, непрерывно струясь бесконечными потоками, изливаются на весь мир. В тех местах, где эти потоки скрещиваются на небе, они производят свет; в точках своего пересечения на земле они производят золото. – Свет и золото одно и то же. Золото – огонь в твердом состоянии. – Разница между видимым и осязаемым, между жидким и твердым состоянием одной и той же субстанции такая же, как между водяными парами и льдом. Не более того. – Это отнюдь не фантазия – это общий закон природы. – Но как применить к науке этот таинственный закон? Ведь свет, заливающий мою руку, – золото! Это те же самые атомы, лишь разреженные по определенному закону; их надо только уплотнить на основании другого закона! – Но как это сделать? Одни придумали закопать солнечный луч в землю. Аверроэс – да, это был Аверроэс! – зарыл один из этих лучей под первым столбом с левой стороны в святилище Корана, в большой Колдовской мечети, но вскрыть этот тайник, чтобы увидеть, удался ли опыт, можно только через восемь тысяч лет.
«Черт возьми! – сказал себе Жеан. – Долгонько придется ему ждать своего экю!»
– … Другие полагают, – продолжал задумчиво архидьякон, – что лучше взять луч Сириуса. Но добыть этот луч в чистом виде очень трудно, так как по пути с ним сливаются лучи других звезд. Фламель утверждает, что проще всего брать земной огонь. – Фламель! Какое пророческое имя! Flamma![103] – Да, огонь! Вот и все. – В угле заключается алмаз, в огне – золото. – Но как извлечь его оттуда? – Мажистри утверждает, что существуют женские имена, обладающие столь нежными и таинственными чарами, что достаточно во время опыта произнести их, чтобы он удался. – Прочтем, что говорит об этом Ману: «Где женщины в почете, там боги довольны; где женщин презирают, там бесполезно взывать к божеству. – Уста женщины всегда непорочны; это струящаяся вода, это солнечный луч. – Женское имя должно быть приятным, сладостным, неземным; оно должно оканчиваться на долгие гласные и походить на слова благословения». – Да, мудрец прав, в самом деле: Мария, София, Эсмер… Проклятие! Опять! Опять эта мысль!
Архидьякон захлопнул книгу.
Он провел рукой по лбу, словно отгоняя навязчивый образ. Затем взял со стола гвоздь и молоточек, рукоятка которого была причудливо разрисована кабалистическими знаками.
– С некоторых пор, – горько усмехаясь, сказал он, – все мои опыты заканчиваются неудачей. Одна мысль владеет мною и словно клеймит мой мозг огненной печатью. Я даже не могу разгадать тайну Кассиодора, светильник которого горел без фитиля и без масла. А между тем это сущий пустяк!
«Как для кого!» – пробурчал про себя Жеан.
– …Достаточно, – продолжал священник, – какойнибудь одной несчастной мысли, чтобы сделать человека бессильным и безумным! О, как бы посмеялась надо мной Клод Пернель, которой не удалось ни на минуту отвлечь Никола Фламеля от его великого дела! Вот я держу в руке магический молот Зехиэля! Всякий раз, когда этот страшный раввин ударял в глубине своей кельи этим молотком по этому гвоздю, тот из его недругов, кого он обрекал на смерть, – будь он хоть за две тысячи лье, – уходил на целый локоть в землю. Даже сам король Франции за то, что однажды опрометчиво постучал в дверь этого волшебника, погрузился по колено в парижскую мостовую. – Это произошло меньше чем три столетия тому назад. – И что же! Этот молоток и гвоздь принадлежат теперь мне, но в моих руках эти орудия не более опасны, чем «живчик» в руках кузнеца. – А ведь все дело лишь в том, чтобы найти магическое слово, которое произносил Зехиэль, когда ударял по гвоздю.
«Пустяки!» – подумал Жеан.
– Попытаемся! – воскликнул архидьякон. – В случае удачи я увижу, как из головки гвоздя сверкнет голубая искра. – Эмен-хетан! Эмен-хетан! Нет, не то! – Сижеани! Сижеани! – Пусть этот гвоздь разверзнет могилу всякому, кто носит имя Феб!.. – Проклятие! Опять! Вечно одна и та же мысль!
Он гневно отшвырнул молоток. Затем, низко склонившись над столом, поглубже уселся в кресло и, заслоненный его громадной спинкой, скрылся из глаз Жеана. В течение нескольких минут Жеану был виден лишь его кулак, судорожно сжатый на какой-то книге. Внезапно Клод встал, схватил циркуль и молча вырезал на стене большими буквами греческое слово:
'АМАГКН
– Он сошел с ума, – пробормотал Жеан, – гораздо проще написать Fatum[104], ведь не все же обязаны знать по-гречески!
Архидьякон опять сел в кресло и уронил голову на сложенные руки, подобно больному, чувствующему в ней тяжесть и жар.
Школяр с изумлением наблюдал за братом. Открывая свое сердце навстречу всем ветрам, следуя лишь одному закону – влечениям природы, дозволяя страстям своим изливаться по руслам своих наклонностей, Жеан, у которого источник сильных чувств пребывал неизменно сухим, так щедро каждое утро открывались для него все новые и новые стоки, не понимал, не мог себе представить, с какой яростью бродит и кипит море человеческих страстей, когда ему некуда излиться, как оно переполняется, как вздувается, как рвется из берегов, как размывает сердце, как разражается внутренними рыданиями в безмолвных судорожных усилиях, пока, наконец, не прорвет свою плотину и не разворотит свое ложе. Суровая ледяная оболочка Клода Фролло, его холодная личина высокой недосягаемой добродетели вводили Жеана в заблуждение. Жизнерадостный школяр не подозревал, что в глубине покрытой снегом Этны таится кипящая, яростная лава.
Нам неизвестно, догадался ли он тут же об этом, однако при всем его легкомыслии он понял, что подсмотрел то, чего ему не следовало видеть, что увидел душу своего старшего брата в одном из самых сокровенных ее проявлений и что Клод не должен об этом знать. Заметив, что архидьякон снова застыл, Жеан бесшумно отступил и зашаркал перед дверью ногами, как человек, который только что пришел и предупреждает о своем приходе.
– Войдите! – послышался изнутри кельи голос архидьякона. – Я поджидаю вас! Я нарочно оставил ключ в замке. Войдите же, мэтр Жак!
Школяр смело переступил порог. Архидьякону подобный визит в этом месте был нежелателен, и он вздрогнул.
– Как, это ты, Жеан?
– Да, меня зовут тоже на «Ж», – отвечал румяный, дерзкий и веселый школяр.
Лицо Клода приняло свое обычное суровое выражение.
– Зачем ты сюда явился?
– Братец, – ответил школяр, с невинным видом вертя в руках шапочку и стараясь придать своему лицу приличное, жалобное и скромное выражение, я пришел просить у вас…
– Чего?
– Наставлений, в которых я очень нуждаюсь. – Жеан не осмелился прибавить вслух: «и немного денег, в которых я нуждаюсь еще больше!» Последняя часть фразы не была им оглашена.
– Сударь! – холодно сказал архидьякон. – Я очень недоволен вами.
– Увы! – вздохнул школяр.
Клод, полуобернувшись вместе со своим креслом, пристально взглянул на Жеана.
– Я очень рад тебя видеть.
Вступление не предвещало ничего хорошего. Жеан приготовился к жестокой головомойке.
– Жеан! Мне ежедневно приходится выслушивать жалобы на тебя. Что это было за побоище, когда ты отколотил палкой молодого виконта Альбера де Рамоншана?
– Эка важность! – ответил Жеан. – Скверный мальчишка забавлялся тем, что забрызгивал грязью школяров, пуская свою лошадь вскачь по лужам!
– А кто такой Майе Фаржель, на котором ты изорвал одежду? – продолжал архидьякон. – В жалобе сказано: Tunicam dechiraverunt.[105]
– Ничего подобного! Просто дрянной плащ одного из школяров Монтегю. Только и всего!
– В жалобе сказано tunicam, а не cappettam[106]. Ты понимаешь по-латыни?
Жеан молчал.
– Да, – продолжал священник, покачивая головой, – вот как теперь изучают науки и литературу! Полатыни еле-еле разумеют, сирийского языка не знают, а к греческому относятся с таким пренебрежением, что даже самых ученых людей, пропускающих при чтении греческое слово, не считают невеждами и говорят: Graecum est, non legitur.[107]
Школяр устремил на него решительный взгляд.
– Брат! Тебе угодно, чтобы я на чистейшем французском языке прочел вот это греческое слово, написанное на стене?
– Какое слово?
– 'Anagkh.
Легкая краска, подобная клубу дыма, возвещающему о сотрясении в недрах вулкана, выступила на желтых скулах архидьякона. Но школяр этого не заметил.
– Хорошо, Жеан, – пробормотал старший брат. – Что же означает это слово?