Часть 41 из 67 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Мы понимаем, – говорит Берко.
– Это взаимно, – подтверждает Ландсман.
– Я хочу сказать, что евреи для меня – дерьмо собачье. Тысячи слоев политики и лжи, отполированных до блеска. Следовательно, я на ноль процентов и шиш десятых верю тому, что сообщил мне этот якобы доктор Робой, чьи ксивы, кстати, вроде бы натуральные, но какая-то грязь у дна болтается, включая эту его историю о том, как так вышло, что ты удирал по этой дороге в одном бельишке, Ландсман, пока еврейский ковбой палил в тебя через окно машины.
Ландсман начинает объяснять, но Дик поднимает одну из своих девичьих рук, с аккуратно подстриженными и блестящими ногтями:
– Позволь мне закончить. Эти джентльмены… нет, Джонни, они не платят мне зарплату, так что иди к той самой матери. Но по причинам, которых они мне не поведали и о которых я даже думать боюсь, у них есть друзья, тлинкитские друзья, которые действительно платят мне зарплату или, еще точнее, сидят в совете, который и выдает эту самую зарплату. И если мудрые племенные старейшины намекнут мне, что они не будут возражать, если я посажу этого твоего напарника и обвиню его в нарушении прав владения и грабеже, не говоря уж о ведении нелегального и несанкционированного расследования, то именно это мне и придется сделать. Эти еврейские белки Перил-Стрейта, и я понимаю, что вы понимаете, как трудно мне это сказать, но это мои долбаные еврейские белки. И это их владения до тех пор, пока они их занимают и находятся под полной защитой племенного, бляха-муха, права. А после того как я пустился во все тяжкие, чтобы спасти твой конопатый зад, Ландсман, и затащил тебя сюда, и устроил на побывку, эти долбаные евреи вдруг бац – и теряют к тебе всякий интерес.
– К слову о словесном недержании, – обращается Ландсман к Берко. А Дику он советует: – У вас тут есть один доктор, я думаю, тебе надо ему показаться.
– И хотя мне страсть как хочется сплавить тебя, чтобы твоя бывшая подвесила твою жопу на крюк, Ландсман, – разливается Дик, – а я постараюсь при первой возможности, я, кажется, не могу отпустить тебя, не задав только один вопрос, даже зная заранее, что вы оба – евреи, так или иначе, и что любой ответ только добавит еще один слой дерьма, которое уже ослепляет меня всем своим еврейским блеском.
Они ожидают вопроса, и он созревает, и манеры Дика ужесточаются. Все следы красноречия и подтрунивания исчезают.
– Мы говорим об убийстве? – спрашивает он.
– Да. – Ландсман отвечает одновременно с Берко, который говорит:
– Официально нет.
– О двух, – настаивает Ландсман. – Два, Берко. Я подозреваю их и насчет Наоми.
– Наоми? – удивляется Берко. – Мейер, какого хрена?
Ландсман рассказывает с самого начала, не выпуская ничего существенного, – от стука в дверь его комнаты в «Заменгофе» до беседы с госпожой Шпильман, от пирога дочери булочника, направившей его проверить записи ФАА, до явления Арье Баронштейна в Перил-Стрейте.
– Иврит? – спрашивает Берко. – Мексиканцы, говорящие на иврите?
– Похоже на то, – говорит Ландсман. – Не такой иврит, как в синагоге, конечно.
Ландсман узнаёт иврит, когда его слышит. Но иврит, ему знакомый, – это классический иврит, тот, что его прародители несли с собой через тысячелетия европейского исхода, масленый и соленый, как кусок рыбы, закопченной на зиму, его плоть со специями идиша. Этот вариант иврита никогда не использовался для человеческого общения. Только в разговоре с Б-гом. Язык, который Ландсман слышал в Перил-Стрейте, – это был не древний соленый селедочный язык, но некий догматический диалект, язык солончаков и скал. Он напоминал ему иврит, принесенный сионистами после 1948 года. Суровые евреи пустыни отчаянно пытались удержаться за этот язык и в изгнании, но, как немецкие евреи до них, были погублены массовым, громогласным бурлением идиша и болезненной ассоциацией с недавними поражениями и катастрофами. Насколько Ландсман понимает, эта разновидность иврита практически вымерла и звучит разве что в считаных, наиболее стойких залах собраний, и то не чаще раза в год.
– Я понял только слово или два. Говорили быстро, и я не успевал за ними. Так, наверно, и было задумано.
Он рассказывает им о том, как пробудился в комнате, где Наоми нацарапала эпитафию на стене, о бараках, и о спорткомплексе, и о группах праздных юношей с оружием.
Пока он это рассказывает, Дик поневоле все больше вовлекается, суя нос в дело с инстинктивной, необоримой любовью к вони.
– Я знал твою сестру, – говорит он, когда Ландсман заканчивает своим освобождением в лесу Перил-Стрейта. – Я скорбел, когда она умерла. И этот несчастный педик кажется мне именно такой бездомной шавкой, ради кого она не задумываясь рискнула бы задницей.
– Но чего они хотели от Менделя Шпильмана, эти евреи, с их важным гостем, который не терпит бардака? – спрашивает Берко. – Вот этого я не понимаю. И что они вообще здесь делают?
Вопросы напарника представляются Ландсману неминуемыми, логичными и ключевыми, но они же охлаждают жар Дика и его интерес к делу.
– У вас ничего нет, – говорит он, и рот его складывается в бескровный дефис, – и скажу я тебе, Ландсман, с этими перил-стрейтскими евреями дела не наваришь. За ними такой вес, джентльмены, скажу я вам, что они могут сделать бриллиант из окаменевшего дерьма.
– Что тебе известно о них, Вилли? – спрашивает Берко.
– Да ни хрена я не знаю.
– Человек в «каудильо», – говорит Ландсман, – к которому ты подошел и с которым разговаривал. Он тоже американец?
– Я бы не сказал. Аид, скукоженный, как изюминка. Он не озаботился назвать свое имя. И мне не пристало спрашивать. Вся официальная политика племенной полиции, о чем, полагаю, я уже упоминал, сводится тут к следующему: «Ни хрена я не знаю».
– Да ладно, Уилфред, – говорит Берко. – Речь идет о Наоми.
– При всем уважении к ней. Но я слишком хорошо знаю Ландсмана… блин, я слишком хорошо знаю детективов уголовной полиции, и точка, – чтобы не понимать: сестра или не сестра, это не о поисках истины. Это не про то, чтобы разобраться. Потому что все мы знаем, джентльмены: как мы с вами решим, так и будет записано. Можно сколь угодно аккуратно свести концы с концами, но для мертвых-то уже нет никакой разницы. Ведь ты, Ландсман, на самом деле хочешь только отплатить этим гадам. Но такому ведь не бывать. Ты никогда не ущучишь их. Хоть раком стань.
– Вилли, малыш, – говорит Берко, – давай колись. Хорошо – пусть не ради Ландсмана. Не ради того, что Наоми, его сестра, была классной девкой.
В наступившем вслед за этим молчании звучит третья, невысказанная причина, чтобы Дик навел их на след.
– Ты хочешь сказать, – говорит Дик, – что я это должен для вас сделать.
– Хочу.
– Потому что когда-то, на заре нашей жизни, мы много значили друг для друга.
– Я бы не заходил так далеко.
– Это так трогательно, мать вашу, – говорит Дик. Он наклоняется и нажимает кнопку интеркома. – Минти, вытащи мою медвежью накидку из мусорника и принеси сюда, я сейчас блевану. – Он отпускает кнопку, прежде чем Минти успевает ответить. – Я не сделаю ни хрена для тебя, детектив Берко Шемец. Но только потому, что мне нравилась твоя сестра, Ландсман, я завяжу в твоем мозгу тот же узел, который эти белки завязали в моем, и уж изволь сам догадаться, что этот узел, гори он синим пламенем, означает.
Дверь открывается, и крепкая молодая женщина, в полтора раза выше, чем ее начальник, входит в комнату, неся медвежью шубу так, словно она содержит отпечаток воскресшего тела Иисуса Христа. Дик вскакивает, хватает накидку и с гримасой омерзения, будто боясь замараться, набрасывает на плечи и завязывает ремешком на шее.
– Найди этому пальто и шапку, – говорит он, тряся пальцем в направлении Ландсмана. – Что-нибудь, чтоб хорошо воняло лососиной требухой там или мускатом. Сними пальто с Марвина Клага, он валяется в отрубе в А-семь.
34
Летом 1987 года итальянские альпинисты из группы Абруцци, только что совершившей восхождение на вершину горы Святого Ильи, взбудоражили завсегдатаев кабаков и телеграфистов городка Якутат россказнями о том, что со склонов второй по высоте горы Аляски они видели в небесах город. Улицы, дома, башни, деревья, людскую сутолоку, дымящие трубы. Великую цивилизацию средь облаков. Некий Торнтон, один из альпинистов, пустил по рукам фотографию – запечатленный на мутной карточке город, в котором впоследствии был распознан английский Бристоль, что в двух с половиной тысячах трансполярных миль от этого места. Через десять лет полярный исследователь Пири, вложив целое состояние, вознамерился покорить Землю Крокера, край высочайших вершин, которые он и его люди видели свисающими с неба в предыдущем путешествии.[54] Фата-моргана[55] – так называется этот феномен. Зеркало, созданное в воображении людей погодой и светом, провоцировало на сказки о небесах.
Мейер Ландсман видит коров, бело-рыжих молочных коров, толпящихся, словно ангелы, в высокой призрачной траве.
Трое полицейских проделали весь путь обратно в Перил-Стрейт, чтобы Дик мог поразить их этим сомнительным видением. Сжатые в кабине Дикова пикапа, они курили и оскорбляли друг друга, подпрыгивая на ухабах Племенной дороги номер 2. Среди непроходимых чащ. По рытвинам величиной с ванну. Дождь хлестал ладонями вандала по ветровому стеклу. Позади осталась деревенька Джимс – скопище стальных крыш рядом с заливом, дома, стоящие вразнобой, словно последние десять банок с бобами на полке бакалейной лавки перед ураганом. Собаки, и мальчики, и баскетбольные корзины, древний грузовик, украшенный сорняками и колючими ростками вороники, лиственно-автомобильная химера. Сразу за передвижной церковкой Собрания Божия[56] мощеная племенная дорога уступила место песку и щебенке. Пятью милями дальше тропа превратилась в узкую косую черту, протоптанную через ил. Дик выругался и налег на передачи, когда его огромный внедорожник забуксовал в грязи и песке. Педали тормоза и газа были сконструированы в расчете на человека именно таких размеров, и Дик управлялся с ними, словно Горовиц, усмиряющий Листовскую бурю. Каждый раз, когда машина попадала на ухаб, какую-нибудь важную часть Ландсмана расплющивал какой-нибудь кувыркающийся кусок Шемеца.
Когда и так называемая грунтовка сошла на нет, они вылезли из машины и двинулись пешком сквозь густую поросль болиголова. Дорожка была скользкой, обрывки желтой полицейской ленты на деревьях указывали им путь. После десяти минут хлюпанья и брызг тропа привела в густой туман, плавно переходящий в самый настоящий дождь, к забору, обтянутому электрической проволокой. Бетонные столбы врыты надежно и глубоко, проволока тугая и ровная. Добротный забор, вечный. Наглый жест пришлых аидов. Подобная еврейская жестикуляция в Стране Индейцев, насколько известно Ландсману, совершенно беспрецедентна и неправомочна.
По ту сторону электрической ограды мерцает фата-моргана. Трава. Пастбище, обильное и гладкое. Сотни холеных пятнистых коров с изящными головами.
– Коро-о-овы, – озадаченно мычит Ландсман.
– Дойные, похоже, – говорит Берко.
– Это айрширские, – говорит Дик. – Я их сфотографировал, когда был здесь в последний раз. Профессор-агроном из Дэвиса, что в Калифорнии, идентифицировал их по моей просьбе. «Шотландская порода. – Дик гнусавит фальцетом, передразнивая калифорнийского профессора. – Известны выносливостью и способностью выживать в северных широтах».
– Коровы, – повторяет Ландсман.
Он не может стряхнуть суеверное чувство неуместности, миража, ощущение, будто видит нечто несуществующее. Какую-то знакомую деталь, полузабытую реальность из легенд о Небесах или из его прошлого. Времен «Колледжей Икеса», когда Корпорация развития Аляски раздавала трактора, семена и мешки удобрений толпам беженцев. Еврейские фермы – сладкая мечта и горькое разочарование аидов округа.
– Коровы на Аляске…
Поколение Полярных Медведей пережило два великих разочарования. Первое – и глупейшее – связано с полным отсутствием здесь, на сказочном севере, айсбергов, полярных медведей, моржей, пингвинов, тундры, снега в огромных количествах, и в довершение всего тут не было эскимосов. До сих пор в Ситке нет-нет да и встретишь горькие и причудливые названия – аптеку «У моржа», парикмахерскую «Эскимос» или таверну «Умка».
Второе разочарование было прославлено в популярных песнях того времени, вроде «Зеленой клетки». Два миллиона евреев сошли с кораблей и не нашли здесь холмистых прерий с пасущимися тут и там бизонами. Не оказалось здесь и украшенных перьями индейцев верхом на мустангах. Только хребты омываемых дождем гор и пятьдесят тысяч селян-тлинкитов, уже занявших всю плоскую землю, пригодную для возделывания. Некуда расселиться, негде прирасти, сделать что-нибудь большее, чем толпиться, как в битком набитых Вильно или Лодзи. Поселенческие мечты миллионов безземельных евреев, подогретые фильмами, легким чтивом и буклетами, которыми их снабжало Министерство внутренних дел Соединенных Штатов, испарились по прибытии. Раз в несколько лет то или иное утопическое общество приобретало полоску зелени, отдаленно напоминавшую мечтателям пастбище. Они основывали колонию, импортировали скот, писали манифест. И потом климат, рынок и злая судьба в полосатом явлении еврейской жизни произносили свое заклятие. Ферма мечты хирела и разорялась.
Ландсману чудится, что он воочию видит эту мечту, блестящую и зеленеющую. Мираж былого оптимизма, надежду на будущее, с которой он рос. И это будущее само по себе кажется ему фата-морганой.
– Какая-то корова интересная, – говорит Берко, глядя в бинокль, который захватил с собой Дик, и Ландсман угадывает напряжение в его голосе – точно рыба трепещет на конце лески.
– Дай-ка мне, – говорит Ландсман, беря бинокль и поднимая его к глазам.
Он вглядывается. Коровы как коровы, ничего такого.
– Вон та. Рядом с двумя, которые задом стоят.
Берко бесцеремонной рукой сдвигает бинокль, и в поле Ландсманова зрения возникает корова, чья рыжесть кажется гуще, чем у ее товарок. И белые пятна более яркие, и голова крупнее, не такая точеная. Губы ее рвут траву, словно алчные пальцы.
– Да, отличается, – соглашается Ландсман. – Ну и что?
– Не знаю пока, – не вполне искренне говорит Берко. – Вилли, ты уверен, что эти коровки принадлежат нашим таинственным евреям?
– Мы видели евбойчиков-ковбойчиков собственными глазами, – говорит Дик. – Тех, из лагеря или школы, или как это они называют. Они гнали стадо по этой дороге, к этому пастбищу. Была при них еще большая шотландская овчарка, помогала им. Мы с ребятами проводили их до забора.
– Они вас не заметили?
– Уже темнело. В любом случае ты охренел, что ли? Конечно не заметили, мы же индейцы, чтоб они провалились все. В половине мили отсюда стоит современнейшая молочная ферма – как картинка. Пара силосных ям. Это сравнительно небольшое производство, и определенно все еврейское.
– Ну и что у них тут такое? – спрашивает Ландсман. – Это реабилитационная клиника или молочная ферма? Или это какой-то странный лагерь для подготовки коммандос, маскирующийся и под клинику, и под ферму?
– Твои коммандос предпочитают парное молоко, – усмехается Дик.