Часть 56 из 67 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Я ее не видела, – говорит Бина. – А ты?
– По-моему, нет. И Большую Шпринцл тоже не видел.
Через полсекунды звонит шойфер Бины.
– Гельбфиш слушает. Да. Мы так и подумали. Да, я поняла.
Она захлопывает мобильник.
– Поезжай вокруг дома к заднему крыльцу, – велит Бина. – Она заметила твою машину.
Ландсман сворачивает в узкий проулок и въезжает во внутренний дворик позади дома ребе. Если не считать машины, в этом дворике все так же, как было сто лет тому. Каменные плиты, оштукатуренные стены, витражи, деревянная галерея, обложенная кирпичом. Вода капает на гладкие плиты из дырок в донцах глиняных горшков с папоротником, подвешенных вдоль галереи.
– Она выйдет?
Бина не отвечает, но секунду спустя в приземистой пристройке к большому дому отворяется голубая деревянная дверь. Пристройка расположена под углом к остальному зданию и чуть кренится набок с живописной точностью. Батшева Шпильман одета почти так же, как на похоронах, голову и лицо скрывает длинная прозрачная вуаль. Ребецин не спешит преодолеть почти восьмифутовую пропасть, отделяющую ее от машины. Просто стоит на пороге, а глыба Шпринцл Рудашевской преданно маячит в тени за ее спиной.
Бина опускает стекло:
– А вы не уезжаете?
– Вы поймали его?
Бина не притворяется дурочкой, не играет в игры, просто мотает головой.
– Значит, я не уезжаю.
– Это может затянуться. Нам даже может не хватить оставшегося времени.
– Я очень надеюсь, что хватит, – отвечает мать Менделя Шпильмана. – Этот Цимбалист скоро пришлет своих адиётов в желтых пижамах пронумеровать каждый камень в нашем доме, чтобы разобрать его и снова отстроить в Иерусалиме. Если я задержусь здесь более двух недель, то буду ночевать в гараже у Шпринцл.
– Для меня это большая честь, – произносит из-за спины супруги раввина не то хмурая говорящая ослица, не то Шпринцл Рудашевская.
– Мы возьмем его, – обещает Бина. – Детектив Ландсман только что мне обещал.
– Я знаю цену его обещаниям, – говорит миссис Шпильман. – Как и вы.
– Эй! – восклицает Ландсман, но она уже повернулась спиной и удалилась в глубину покосившегося домишки.
– Ладно, – говорит Бина, сжимая руки. – Поехали. Что теперь будем делать?
Ландсман барабанит по рулю, обдумывая свои обещания и их цену. Он всегда был верен Бине. Но брак их рухнул именно из-за того, что Ландсману не хватило веры. Не веры в Б-га, не веры в Бину и ее характер, но веры в некий основополагающий завет, что все случившееся с ними с момента их встречи, и хорошее и плохое, предначертано свыше. Веры дурачка-волчишки в то, что ты летишь, покуда можешь обманывать себя, что умеешь летать.
– Весь день мне до смерти хочется голубцов, – говорит он.
45
С лета 1986 года и до весны 1988-го, когда они, презрев волю Бининых родителей, стали жить вместе, Ландсман тайком проникал в дом Гельбфишей, чтобы провести ночь вместе с Биной, и так же тайком выскальзывал обратно. Каждую ночь, если только они не были в ссоре – а порой и в самый разгар ссоры, – Ландсман взбирался по водосточной трубе и вваливался в окно Бининой спальни, чтобы разделить с ней ее узкое ложе. Перед самым рассветом она выпускала его тем же путем.
Этой ночью восхождение затянулось и стоило Ландсману бо́льших усилий, чем позволило бы признать его тщеславие. На полпути, как раз над окном в гостиную миссис Ойшер, левый ботинок Ландсмана соскользнул, и он повис вверх тормашками над черным провалом заднего двора Гельбфишей. Созвездия Большая Медведица и Змея, сиявшие до этого над головой, поменялись местами с рододендроном и развалинами соседской сукки. Пытаясь снова обрести точку опоры, Ландсман порвал штанину об алюминиевую скобу – давнего своего противника в борьбе за власть над водосточной трубой. Любовная прелюдия началась с того, что Бина скомкала салфетку, чтобы промокнуть ссадину на голени Ландсмана, усыпанной пятнами и веснушками и странными для мужчины среднего возраста соцветиями черных волос.
Они лежат на боку, пара стареющих аидов, прилепившись друг к другу, как две страницы в альбоме. Ее лопатки впиваются ему в грудь. Его коленные чашечки вписались во влажные впадинки у нее под коленями. Губы его нежно приникают к чашке ее уха. И та часть Ландсмана, что долго-долго была символом и местом заточения его одиночества, находит пристанище внутри его начальницы, на которой он когда-то был женат целых двенадцать лет. Однако оставаться внутри ее все сложнее, один хороший чих – и он вылетит.
– Все это время, – говорит Бина. – Два года.
– Все это время.
– Ни разу.
– Ни единого.
– Тебе было одиноко?
– Очень одиноко.
– Тоска?
– Зеленая. Но не настолько, чтобы я сам себе соврал, будто случайный секс с первой попавшейся еврейкой поможет мне избавиться от тоски и одиночества.
– От случайного секса все только хуже.
– Слова опытного человека.
– Ну трахнула я пару мужчин в Якоби. Это ты хотел узнать?
– Странно, – говорит Ландсман задумчиво, – но, кажется, нет, не хотел.
– Пару или тройку.
– Я не требую подробного отчета.
– А ты, ну, ты, значит, просто дрочил?
– Тебя удивит, что такой недисциплинированный аид может быть таким неукоснительным.
– А сейчас?
– Сейчас? Ты с ума сошла. Мало того что это неловко, да еще и нога, кажется, все еще кровит…
– Я не о том, сейчас ты чувствуешь себя одиноко?
– Смеешься, да? Сплюснувшись с тобой в этой хлебнице?
Он зарывается носом в толстую мягкую мочалку Бининых волос и глубоко вдыхает. Изюм, уксус, соленое дуновение ее вспотевшего затылка.
– Ну и чем пахнет?
– Рыжиком.
– Неправда!
– Пахнет, как Румыния.
– Сам ты пахнешь, как румын, с жуткими волосатыми ногами.
– Я уже старикан.
– Я тоже.
– По лестнице тяжело взбираться. Лысею.
– А у меня попа как топографический макет.
Он проверяет пальцами полученную информацию. Бугорки и впадинки тут и там, прыщик довольно выпуклый. Его руки скользят вверх, на талию и выше, и взвешивают в ладонях груди – по одной на каждую. Поначалу он не может припомнить, какой формы и размера они были раньше, ему не с чем сравнить, и он даже немного пугается. Но потом он решает, что они такие, как прежде, какими были всегда, точно по размеру его ладони, помещаются в его растопыренных пальцах, созданные таинственным сочетанием притяжения и податливости.
– Я не полезу обратно по трубе, – говорит он. – Должен тебе признаться.
– А я предлагала тебе подняться по лестнице. Водосток – это твоя идея.
– Конечно моя. Все и всегда – моя идея.
– А то я не знаю.
Они долго лежат в обнимку, не говоря больше ни слова. Ландсман чувствует, как кожа, к которой он прижимается, наполняется темным вином. Несколько минут спустя Бина начинает похрапывать. Ее храп нисколько не изменился за два года. То же двухголосое жужжание, шмелиное континуо монгольского горлового пения. В нем слышится неторопливое величие дыхания косатки. Ландсман начинает уплывать в постели, окутанный шорохами дыхания Бины. В ее объятьях, в аромате ее простыней – крепком, но приятном, похожем на запах новых лайковых перчаток, – Ландсман чувствует себя в безопасности впервые за долгие века. Сонный и удовлетворенный, он думает: «Вот видишь, Ландсман. Этот запах, эту руку на своем животе ты променял на пожизненное молчание».
Он садится, сна ни в одном глазу. Вдруг его охватывает ненависть к самому себе, малодушному и еще более недостойному объятий этой женщины с чудесной лайковой кожей. Да, конечно, Ландсман понимает, что нечего теперь на говно исходить, это был не просто правильный, а единственный выбор. Он понимает, что покрывать темные делишки парней наверху – одна из ветхозаветных нозовских добродетелей со времен зарождения полиции. Он понимает, что попытайся они рассказать кому-нибудь, например Деннису Бреннану, то, что им известно, – и ребята наверху найдут способ заткнуть им рот, и теперь уже на своих условиях. Так почему же его сердце колотится, как стальная кружка уголовника, о решетку грудной клетки? Почему душистая Бинина постель внезапно кажется мокрым носком, парой тесных трусов, врезающихся в пах, шерстяным костюмом в жаркий полдень? Ты заключил сделку, бери что можешь и вали. Смирись и забудь. Не важно, что в далекой солнечной стране людей стравливают друг с другом, дабы у них за спиной захватить и разделить их солнечную страну? Не важно, что судьба округа Ситка предрешена. Не важно, что убийца Менделя Шпильмана, кем бы он ни был, гуляет на свободе. Что, что с того?
Ландсман вскакивает с кровати. Его раздражение фокусируется, как шаровая молния, на дорожных шахматах в кармане пальто. Он раскрывает их, задумывается над доской. «Я что-то упустил в той комнате», – думает он. Нет, он ничего не упустил. А если и упустил, то уже поздно. Только он ничего не упускал. Хотя, судя по всему, упустил-таки.
Его мысли как татуировочная игла, выкалывающая пикового туза. Они, как торнадо, снова и снова пролетающий над одним и тем же расплющенным в лепешку трейлером, сужаются, темнеют, пока наконец не вычерчивают крошечную черную окружность, дырочку в затылке Менделя Шпильмана.
Ландсман мысленно восстанавливает место преступления, каким он увидел его в ту ночь, когда Тененбойм постучался в дверь его номера. Распростертая бледная веснушчатая спина. Белые подштанники. Разорванная маска на месте глаз, правая рука, безвольно свисающая с кровати, пальцы, касающиеся пола. Шахматы на тумбочке.