Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 57 из 67 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Ландсман раскладывает шахматы на ночном столике Бины в тусклом свете желтого фарфорового ночника с большой желтой маргариткой на зеленом абажуре. Белые стоят лицом к стене, черные – Шпильмана, Ландсмана – лицом вглубь комнаты. То ли из-за обстановки, одновременно знакомой и чужой, – крашеная кровать, лампа с маргариткой, маргаритки на обоях, комод, в верхнем ящике которого она обычно держала свою диафрагму. То ли из-за остаточного эндорфина в крови. Но, глядя на шахматную доску, на эту шахматную доску, Ландсман впервые в жизни чувствует себя хорошо. Он по-настоящему наслаждается. Стоя здесь и мысленно двигая шахматные фигуры, он замедляет или хотя бы оттесняет иглу, что снует у него в мозгу, рисуя черную дырочку. Он сосредоточивается на прохождении пешки на b8. Что, если сделать эту пешку слоном, ладьей, ферзем, конем? Ландсман тянется за стулом, чтобы сесть на место игрока белыми в своем воображаемом дружеском матче со Шпильманом. Стул стоит у письменного стола, выкрашенного в тон маргариточно-зеленой кровати, в углу Бининой спальни. Приблизительно на таком же расстоянии от койки Шпильмана стоял раскладной стол в номере гостиницы «Заменгоф». Ландсман садится на зеленый стул, неотрывно глядя на доску. Конем, решает он. Тогда черные должны куда-то сдвинуть пешку на d7, но куда? Он намерен доиграть не из-за какой-то безысходной надежды, что это приведет его к убийце, а потому, что ему внезапно стало действительно необходимо довести эту игру до конца. Ландсман вдруг вскакивает на ноги, словно сиденье стула ударило его током. Он приподнимает стул одной рукой. Четыре круглые вмятины видны на негустом ворсе белого ковра, неглубокие, но явственные. Он всегда исходил из того, что Шпильман, как сообщил администратор, никогда не принимал гостей, что расстановка фигур, оставшаяся на доске, – это своего рода шахматный пасьянс, сыгранный по памяти, из книги «Триста шахматных партий», может быть, с самим собой. Но если кто-то действительно навестил Шпильмана, то этот кто-то придвинул стул, чтобы сесть за доску напротив соперника. Напротив своей жертвы. И стул этого призрачного пацера должен был оставить вмятины на ковре. Безусловно, теперь эти следы исчезли, наверняка там уже прошлись пылесосом с тех пор. Но они должны быть видны на одной из шпрингеровских фотографий, тех, что хранятся в коробке в кладовой судебной лаборатории. Ландсман натягивает штаны, застегивает рубашку, повязывает галстук. Он снимает пальто с крючка на двери, берет в руку ботинки и подходит к кровати, чтобы подоткнуть Бине одеяло. Когда он наклоняется, чтобы выключить лампу у изголовья, из кармана пальто вываливается квадратная картонка. Та самая открытка, полученная из тренажерного зала, завсегдатаем которого он был когда-то, предлагающая все блага пожизненного абонемента на ближайшие два месяца. Он изучает переливчатую мигающую картинку с волшебным евреем. До – после. Толстый – стройный. Хмурый – счастливый. Хаос – порядок. Изгнание – отчизна. До – аккуратная диаграмма в книге, тщательные штрихи на черных клетках и аннотация, как на странице Талмуда. После – битая старая шахматная доска и ингалятор «Викс» на b8. И тогда Ландсман чувствует ее. Ладонь, лежащую поверх его руки, на два градуса теплее нормальной температуры тела. И мысли его убыстряют свой бег и разворачиваются, как транспарант. До и после. Прикосновение Менделя Шпильмана – влажноватое, наэлектризованное, дарящее Ландсману какое-то странное благословение. А потом ничего, кроме холодного воздуха детской спаленки Бины Гельбфиш. Цветущая вагина О’Кифф на стене[71]. Плюшевый песик Шнапиш, понурившийся на полке рядом с наручными часами Бины и пачкой сигарет. И Бина, сидящая в кровати и наблюдающая за ним, словно за детишками, колотящими незадачливого пингвина-пиньяту. – А ты все так же мурлычешь себе под нос, – говорит она. – Когда размышляешь. Как Оскар Питерсон[72], только без рояля. – Блин. – Что такое, Мейер? – Бина! – Это Гурье Гельбфиш, старый сурок-свистун из комнаты напротив; Ландсмана немедленно сковывает древний ужас. – С кем это ты там? – Ни с кем, пап, иди спать! – говорит Бина и снова спрашивает, на этот раз шепотом: – Мейер, что? Ландсман усаживается на край кровати. До и после. Восторг понимания, а потом – бездонное сожаление понимания. – Я знаю, что за пистолет убил Менделя Шпильмана. – Хорошо. – Это была не шахматная партия, – чуть помолчав, говорит Ландсман. – Там, на доске у Шпильмана в номере. Это была задача. Теперь это кажется очевидным. Я должен был сразу понять, расположение фигур было такое дурацкое. Кто-то пришел к Шпильману в ту ночь, и Шпильман выставил ему на доске задачу. Весьма заковыристую. – Быстро и уверенно он передвигает фигуры на карманной шахматной доске. – Смотри, вот у белых проходная пешка. И он хочет превратить ее в коня. Но это называется «слабым превращением», потому что обычно пешку превращаешь в ферзя. «Имея здесь коня, – думает он, – я получаю три варианта поставить мат». Но ошибается, потому что он оставляет черным – то есть Менделю – возможность спасти игру. Если играешь белыми, тебе придется игнорировать очевидное. Просто сделай банальный ход слоном вот сюда – на цэ-два. Сначала ты этого даже не замечаешь. Но как только ты его сделаешь, любой ход черных ведет прямиком к мату. Каждый ход – самоубийство. Нет ни одного хорошего хода. – Ни одного хорошего хода. – Это называется цугцванг, – говорит Ландсман. – «Принуждение к ходу». Это значит, что для черных было бы лучше пропустить ход. – Но ход же нельзя пропускать, правда? Ты должен что-то сделать? – Да, должен. Даже если знаешь, что тебя ждет мат. Ландсман видит, как все это начинает обретать для нее смысл, не как улика, или доказательство, или шахматная задача, а как часть истории преступления. Преступления, совершенного против человека, у которого больше не осталось ни единого хорошего хода. – Как ты до этого додумался? – спрашивает она, не в силах полностью подавить легкое изумление, вызванное этим свидетельством его умственной пригодности. – Как нашел решение? – Вообще-то, я его увидел, – отвечает Ландсман. – Но в тот момент я не понял, что именно вижу. Это была картинка «после» – неправильная, кстати, – парная к картинке «до» в номере у Шпильмана. На доске стояло три белых коня. Но в шахматном наборе третьего коня нет, поэтому иногда приходится использовать что-то еще для замены отсутствующей фигуры. – Пенни, например? Или пулю? – Любую вещь, что лежит у тебя в кармане. Например, ингалятор «Викс». 46 – Знаешь, Мейерле, почему из тебя так и не получился шахматист? Потому что ты недостаточно ненавидел проигрывать. Герц Шемец, доставленный из Центральной больницы Ситки с неприятной поверхностной раной и запахом больничного лукового супа и мыла из грушанки, полулежит на диване у сына в гостиной. Тощие его голени торчат из штанин пижамы, как две сырые макаронины. Эстер-Малке забронировала большое кожаное кресло Берко, а Бине и Ландсману достались дешевые места – крутящийся барный стул и приставной кожаный пуфик от Беркового кресла. Эстер-Малке, заспанная и смущенная, кутается в махровый халат, теребя что-то в кармане. Ландсман подозревает, что это все тот же тест на беременность недельной давности. Рубашка у Бины не заправлена, волосы растрепаны. Какой-то буйный кустарник, декоративная изгородь. Лицо Ландсмана, отразившееся в трюмо на стене, представляет собой пастозный орнамент из теней и струпьев. И только Берко в этот ранний час свеж как огурчик. Он восседает на кофейном столике у дивана, облаченный в носорожьего цвета пижаму с тщательно заутюженными складками и манжетами и собственными инициалами, вышитыми на кармашке мышино-серыми нитками. Волосы причесаны, щеки будто сроду не ведали ни щетины, ни бритвы. – Вообще-то, я предпочитаю проиграть, если честно, – говорит Ландсман. – Начиная выигрывать, я сразу жду подвоха.
– А я ненавижу проигрывать. И больше всего я ненавидел проигрывать твоему отцу. Голос у дяди Герца похож на горестное карканье, будто это его двоюродная прабабка кличет из могилы или из-за Вислы. Герц обезвожен, измучен, удручен, истерзан болью, отказавшись принять хоть что-то сильнее аспирина. В голове у него стоит небось такой звон, будто хлопает капот автомобиля. – Но проиграть Литваку… Это было почти так же отвратно. – Веки дяди Герца дергаются, а потом падают поверх глаз и замирают. – Герц, скажите, – окликает его Бина. – Пока вы не устали или не впали в кому, чего доброго. Вы знали Шпильмана? – Да, – говорит Герц. Его синеватые веки переливаются, как прожилки фиолетового кварца или как крыло бабочки. – Я знал его. – Как вы с ним познакомились? В «Эйнштейне»? Сначала он кивает, а потом клонит голову набок, возражая самому себе. – Я познакомился с ним, когда он был еще мальчиком. Но не узнал, когда снова увидел. Он слишком сильно изменился. Толстый маленький мальчик. А мужчина – худой. Наркоман. Он начал таскаться в «Эйнштейн», чтобы заработать шахматами на наркотики. Там я его и увидел. Фрэнка. Он не был обычным пацером. Время от времени, не помню точно, я проигрывал ему то пятерку, то десять долларов. – И ненавидели это? – спрашивает Эстер-Малке, и, хотя она вообще ничего не знает о Менделе Шпильмане, похоже, она предвосхитила или предугадала ответ Герца. – Нет, – отвечает ее свекр. – Как ни странно, я был не против. – Он вам нравился. – Мне никто не нравится, Эстер-Малке. Герц облизывает пересохшие губы, ему явно больно двигать языком. Берко встает и берет с кофейного столика пластиковый стакан. Он подносит стакан к отцовским губам, и слышно, как в стакане шерудят кубики льда. Сын помогает Герцу отпить половину, не пролив ни капли. Герц не благодарит его. Он долго лежит неподвижно. Слышно, как вода булькает внутри его. – В прошлый четверг, – говорит Бина, щелкая пальцами, – давайте-ка вспомните. Вы пришли к нему в номер. В «Заменгоф». – Я пришел к нему в номер. Он меня позвал. Он попросил меня принести пистолет Мелеха Гайстика. Хотел на него взглянуть. Не знаю, откуда он знал, что пистолет у меня, я ему не рассказывал никогда. Похоже, он много знал обо мне такого, чего я никогда ему не говорил. И он рассказал мне историю. Как Литвак вынуждал его снова разыгрывать цадика, чтобы заарканить черношляпников. Как он скрывался от Литвака и устал скрываться. Он всю жизнь только и делал, что прятался. И вот он позволил Литваку найти себя снова, но тут же пожалел об этом. Он не знал, что делать. Не хотел продолжать. Не хотел останавливаться. Не хотел быть тем, кем он не был, и не знал, как стать самим собой. И он попросил меня ему помочь. – Каким образом? – спрашивает Бина. Герц морщит губы, пожимает плечами и скашивает глаза в темный угол комнаты. Ему почти восемьдесят, и до сих пор он никогда ни в чем не исповедовался. – Он показал мне свою чертову задачку, этот свой мат в два хода. Сказал, что получил ее от какого-то русского. Сказал, что если бы я попробовал ее решить, то понял бы, что он чувствует. – Цугцванг, – говорит Бина. – А что это? – спрашивает Эстер-Малке. – Это когда у тебя не осталось хороших ходов, – объясняет Бина, – а ходить ты должен. – Ох эти шахматы, – закатывает глаза Эстер-Малке. – Это до сих пор сводит меня с ума, – продолжает Герц. – Я так и не смог поставить мат меньше чем за три хода. – Слон на цэ-два, – произносит Ландсман. – Восклицательный знак. Герц довольно долго, как показалось Ландсману, с закрытыми глазами обдумывает сказанное, но в конце концов старик кивает: – Цугцванг. – Старик, почему ты? – спрашивает Берко. – Вы же едва знали друг друга. – Он знал меня. Очень хорошо знал, понятия не имею откуда. Знал, как я ненавижу проигрывать. Что я не допущу, чтобы Литвак обтяпал эту глупость. Я не мог. Все, ради чего я трудился всю свою жизнь. – Он кривится, будто у него горько во рту. – А теперь посмотрите, что творится! Они это сделали. – Ты попал туда через туннель? – спрашивает Мейер. – В гостиницу. – Какой туннель? Я вошел через парадный подъезд. Может, ты и не заметил, Мейерле, но дом, где ты живешь, не слишком тщательно охраняется. Еще две или три длинные минуты отматываются со шпули времени. У себя на застекленной лоджии Голди и Пинки бурчат, ругаются и возятся в кроватях, будто гномы в подземелье. – Я помог ему попасть в вену, – наконец произносит Герц, – дождался прихода. Он был в глубокой отключке, когда я достал пистолет Гайстика. Обернул его подушкой. Гайстиков тридцать восьмой калибр, «детектив спешиэл». Перевернул парнишку на живот. И в затылок. Быстро. Безболезненно. Он снова облизывает губы, и Берко снова подносит ему прохладный глоток из стакана со льдом. – Плохо, что ты сам себе не смог все устроить так же хорошо, – говорит Берко. – Я думал, что поступаю правильно, что так я смогу остановить Литвака. – Голос у старика по-детски жалостный. – Но ублюдки все-таки решили попробовать и без Менделя.
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!