Часть 58 из 67 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Эстер-Малке снимает крышку со стеклянной банки на столе у дивана и отправляет в рот пригоршню орешков.
– Не скажу, что я ужасно встревожена или перепугана, дорогие мои, – говорит она, вставая с кресла, – но я усталая мамашка на раннем сроке и пойду спать.
– Я постерегу его, лапочка, – говорит Берко. – Вдруг он придуривается. Мы уснем, а он возьмет – и телевизор свистнет.
– Не беспокойся, – говорит Бина. – Он уже под арестом.
Ландсман стоит у дивана, созерцая, как поднимается и опадает грудная клетка старика. Заострившееся лицо Герца все в рытвинах и впадинах, как облупленный наконечник стрелы.
– Плохой он человек, – говорит Ландсман. – И всегда таким был.
– Да, но он восполнил это тем, что был ужасным отцом.
Берко смотрит на Герца долгим взглядом, полным нежности и презрения. С этой повязкой на голове Герц похож на слабоумного свами.
– Что будешь делать?
– Ничего. А что я, по-твоему, должен сделать?
– Не знаю, после всего, что тут творится. У тебя такой вид, будто ты настроен что-то сделать.
– Что?
– Об этом я тебя и спрашиваю.
– Ничего я не буду делать, – говорит Ландсман. – Что я-то могу?
Эстер-Малке провожает Бину и Ландсмана до входной двери. Ландсман надевает шляпу.
– Ну и… – говорит Эстер-Малке.
– Ну и… – в один голос отзываются Бина с Ландсманом.
– Вижу, вы уходите вместе.
– Хочешь, чтобы мы ушли порознь? – предлагает Ландсман. – Я пойду по лестнице, а Бина поедет в лифте.
– Ландсман, можно я тебе кое-что скажу? – говорит Эстер-Малке. – Видел все эти беспорядки по телевизору в Сирии, Багдаде, в Египте? В Лондоне? Машины жгут, посольства… А в Якоби видел, что стряслось? Бесновались, как маньяки херовы, радовались этим ужасам и доплясались до того, что пол провалился в квартиру этажом ниже. Две маленькие девочки спали в своих кроватках и погибли под обломками. Вот такое дерьмо нас ожидает теперь. Горящие машины и пляски смерти. Не представляю, где мне придется родить этого ребенка. Этот убийца-самоубийца, мой свекр, спит у меня в гостиной. И все-таки я чувствую между вами удивительную вибрацию. И вот что я вам скажу: если вы с Биной снова решили сойтись, то, прошу прощения, мне только того и нужно!
Ландсман обдумывает сказанное. Кажется, возможны любые чудеса. Что евреи поднимутся и отплывут в Землю обетованную, дабы отведать громадных виноградин и развеять бороды на пустынном ветру. Что Храм будет возрожден немедленно, уже сегодня. Утихнет война, повсюду во вселенной воцарятся мир, изобилие и добродетель, и человечество не раз будет свидетелем тому, как возляжет лев с агнцем. Каждый мужчина будет раввином, а каждая женщина – Священной Книгой, и каждому костюму будет положено по две пары брюк. Мейерово семя, может, уже сейчас путешествует сквозь тьму к искуплению, пробиваясь сквозь мембрану, отделяющую наследие евреев, сотворивших его самого, от наследия евреев, чьи ошибки, скорби, и надежды, и бедствия привели к появлению Бины Гельбфиш.
– Может, мне и правда лучше пешком по лестнице? – спрашивает Мейер Бину.
– Давай, Мейер, валяй, – отвечает Бина.
Но в конце этого долгого пути, у подножья лестницы его ждет Бина.
– Чего ты так долго?
– Пришлось пару раз сделать привал.
– Пора тебе бросать курить. В очередной раз.
– Брошу. Обязательно.
Он выуживает из кармана пачку «Бродвея», в которой осталось еще штук пятнадцать папирос, и с размаху бросает ее в мусорную корзину в вестибюле, словно монетку в фонтан на счастье. Он чувствует легкое головокружение, легкий трагизм. Он уже созрел для широкого жеста, для оперного промаха. «Маниакальность» – вот верное слово.
– Но задержало меня не это, – говорит он.
– Тебе же очень больно, скажешь – нет? Тебе, блин, надо в больнице лежать, а не строить из себя крутого мачо. – Бина, как всегда, тянется обеими руками к горлу Ландсмана, готовая придушить его, чтобы показать, как сильно она его любит. – У тебя же все болит, идиот ты этакий.
– Только душа, душенька моя, – отвечает Мейер. Впрочем, он допускает, что пуля Рафи Зильберблата повредила ему не только скальп. – Просто пришлось остановиться пару раз. Подумать. Или чтобы не думать, не знаю. Каждый раз, как я разрешаю себе, ну, понимаешь, вдохнуть секунд на десять этот воздух, который просто смердит их безнаказанностью, не знаю, мне кажется, я малость задыхаюсь.
Ландсман падает на диван, синюшные подушки которого благоухают крепким ситкинским амбре плесени, сигарет, замысловатой смесью солей океанского шторма и пота с подкладки шерстяной шляпы. Вестибюль «Днепра» весь в кроваво-пурпурном плюше с позолотой, увешан увеличенными изображениями с раскрашенных вручную фотокарточек роскошных черноморских курортов царской России. Дамы с собачками на залитых солнцем дорожках. Гранд-отели, где никогда не принимали евреев.
– Она у меня как камень в желудке, эта наша сделка, – говорит Ландсман. – Лежит – и ни с места.
Бина закатывает глаза, уперев руки в боки, оглядывается на двери. Затем бросает сумку и плюхается рядом с ним на диван. Сколько раз, думает он, она уже бывала сыта им по горло, и все-таки ее терпение до сих пор не иссякло.
– Не могу поверить, что ты пошел на это, – говорит она.
– Знаю.
– Это ведь я здесь подхалим на ставке.
– А то я не знаю.
– Тухэс-ли́кер.
– Это мне нож в сердце.
– Если я не могу рассчитывать, что ты скажешь большим шишкам: «Валите нахер», зачем я тогда тебя здесь держу, Мейер?
И тогда он пытается посвятить ее в рассуждения, которые заставили его пойти на собственную версию этой сделки. Перечисляет те мелочи – консервные заводики, скрипачей, афиши кинотеатра на острове Баранова, – что он лелеял в своей памяти о Ситке, когда соглашался на условия Кэшдоллара.
– Ох уж это мне твое «Сердце тьмы», – вздыхает Бина. – Я больше не высижу этот фильм до конца. – Губы ее сжимаются в жесткое тире. – Ты кое-что упустил, засранец этакий. В своем драгоценном списочке. Один, так сказать, крохотный пунктик.
– Бина…
– Для меня в твоем перечне не осталось места? Потому что в моем ты, блин, на первом месте!
– Как это возможно? Я просто не понимаю, как такое может быть.
– А почему не может?
– Ты знаешь почему. Я подвел тебя. Ужасно подвел. Смертельно.
– Это каким же образом?
– Я заставил тебя сделать это. С Джанго. Не понимаю, как ты вообще можешь меня видеть после этого.
– Заставил меня? Ты думаешь, что заставил меня убить нашего ребенка?
– Нет, Бина, я…
– Дай я кое-что тебе скажу, Мейер. – Она хватает его за руку и больно впивается ногтями в кожу. – В тот день, когда ты сможешь до такой степени распоряжаться мной, тебя спросят: нужен мне сосновый ящик или я обойдусь простым белым саваном? – Она бросает его руку, но потом снова хватает и гладит маленькие красные полумесяцы, выгравированные ее ногтями на его теле. – Б-же, прости меня, тебе больно, Мейер. Прости меня.
Ландсману тоже хочется сказать «Прости меня». Он уже столько раз просил у нее прощения, наедине и в присутствии других, письменно и устно, выверенными официальными фразами и задыхаясь в безудержном спазме: «Прости меня, прости! Я так виноват, прости!» Он просил прощения за свое безумие, за странные выходки, за уныние и злость, за многолетнюю карусель восторга и отчаяния. Просил прощения за то, что оставил ее, и за то, что просил принять обратно, за то, что выбил дверь на старой квартире, когда она отказалась его впустить. Он унижался, рвал на себе рубаху, валялся у нее в ногах. И чаще всего Бина, добрая и любящая, говорила именно то, что хотел услышать Ландсман. Он молил о дожде, и она посылала освежающие ливни. Но ему на самом деле нужен был целый потоп, чтобы смыть с лица земли его злодеяние. Или благословение аида, который уже больше никого и никогда не благословит.
– Ничего страшного, – отвечает Ландсман.
Она встает, идет к мусорной корзине и выуживает оттуда Ландсманову пачку «Бродвея». Достает из кармана куртки покореженную «Зиппо» с эмблемой 75-го Парашютно-десантного полка и прикуривает папиросы себе и Ландсману.
– Мы сделали то, что казалось правильным тогда, Мейер. У нас было мало фактов. Мы знали свои ограничения. И называли их выбором. Но у нас не было выбора. Вообще. Все, что у нас было, – три паршивеньких фактика и карта эрувов, карта наших собственных ограничений. То, что мы знали, мы бы не смогли пережить. – Она достает шойфер из торбы и вручает его Ландсману. – Вот и сейчас, если ты спросишь меня, а я думаю, ты спросишь, я скажу, что и сейчас у тебя вообще нет выбора.
И пока он так сидит с мобильником в руке, она открывает раскладушку, набирает номер и сует телефон ему в руку. Он подносит его к руке.
– Деннис Бреннан слушает, – говорит глава и единственный сотрудник Ситкинского бюро одного из ведущих американских изданий.
– Бреннан, это Мейер Ландсман.
Ландсман снова медлит. Он зажимает микрофон мобилки пальцем.
– Скажи ему, пусть тащит сюда свою огромную башку, чтобы поглядеть, как мы арестуем твоего дядюшку за убийство, – говорит Бина. – Скажи, что у него двадцать минут.
Ландсман пытается положить на одну чашу весов судьбы Берко, дяди Герца, Бины, евреев, арабов, всей этой бездомной обездоленной планеты, а на другую – обещание, данное миссис Шпильман и самому себе, хотя сам он уже утратил веру и в судьбу, и в обещания.
– Я не обязана была дожидаться, пока ты дотащишь по этой вшивой лестнице свою драную шкуру, – сообщает ему Бина. – Так и знай. Я могла просто взять и выйти в эту гребаную дверь.
– Ага, и почему не вышла?
– Потому что я знаю тебя, Мейер. Я знаю, о чем ты там думал, слушая Герцевы байки. Я видела, что тебе необходимо кое-что сказать. – Она отодвигает мобильник от его губ и прижимается к ним своими губами. – Так скажи же наконец. Я устала ждать.
Сколько раз, сколько дней подряд Ландсман думал о том, что разминулся с Менделем Шпильманом, что, будучи совсем рядом с ним в ссылке в гостинице «Заменгоф», упустил свой единственный шанс на какое-то подобие искупления. Но больше нет Мошиаха в Ситке. У Ландсмана нет иного дома, иного будущего, иной судьбы, кроме Бины. И их земля обетованная – его и ее – была ограничена лишь пределами их свадебного полога, потрепанными уголками удостоверений международного братства, члены которого несут свои пожитки в переметной суме, а мир свой – на кончике языка.
– Бреннан, – говорит Ландсман, – у меня есть для тебя одна история.