Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 13 из 33 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Глава одиннадцатая Флигель, в котором располагался кабинет барина, был новой постройки, а потому обладал совершенно обособленным обликом. Следуя традициям классического русского зодчества, он примыкал непосредственно к старому хозяйскому дому. Два этих строения выглядели столь необыкновенно, что иной раз невольно приходило на ум сравнить их с ухоженным садовым деревцом. Вот стоит оно, приметное даже издали – олицетворение уходящей и зарождающейся жизни. Могучие ветви, изрядно тронутые временем и лишайником, давно свое отцвели, но одна отрасль, привитая заботливым садовником, все тянется и тянется ввысь, шурша на ветру молодыми листьями. Трепещет, не сдается, живет. Так и флигелек, заложенный еще старым князем Арсентьевым и доведенный до теперешнего своего состояния сыном его Дмитрием Афанасьевичем, выглядел много свежей прежней усадьбы. Здесь-то некогда юный помещик и учинил себе – по собственному его выражению – «медвежью берлогу». Во флигеле были созданы решительно все условия для продолжительной умственной работы. По распоряжению княжича был обустроен роскошный, обставленный мебелями красного дерева, кабинет, а к нему небольшая «спартанская» опочивальня, дабы засидевшийся за бумагами хозяин мог преспокойно устроить себе ночлег. Домочадцы не могли нарадоваться завидному трудолюбию юноши, однако очень скоро всем стало ясно, бумажная волокита и управленческие труды мало занимают молодцеватого кавалериста, полюбившего пить вино, играть на фортепиано и без конца картежничать со своим старинным приятелем Матвеем Юрьевичем Холоневым. Сыном соседского помещика-однодворца, которого сам Дмитрий Афанасьевич на правах старшего товарища называл попросту Матюшей. Продолжалось столь беспечное времяпрепровождение, впрочем, недолго. Едва умолкли веселье и шутихи нового, тысяча восемьсот одиннадцатого, года, как молодой барин, презрев удобства и вольготности службы N-го полка, который месяц праздно пребывавшего в уезде на зимних квартирах, употребив многочисленные связи и все доступные возможности, сумел добиться для себя и приятеля перевода в действующую Дунайскую армию графа Каменского. В марте того же года Николай Михайлович, как известно, оставил свой пост и отбыл из Османской империи прочь, вверив свои полки генералу от инфантерии Михаилу Илларионовичу Голенищеву-Кутузову, под чьим славным началом нашим неразлучным друзьям и выпало пройти сначала турецкую кампанию, а после схлестнуться с французом. Домой, в родительское имение, Дмитрий Афанасьевич воротился только после окончания войны. Один. Не передать, как обрадовалась матушка, старого князя к тому времени прибрала падучая, всем сердцем понадеявшись, что теперь чадо ее, должно, возьмется за ум. По Матюше Холоневу княгиня, сколько возможно погоревала, заказала молебен и даже выехала с соболезнованиями к родным, да только тем, известно, и ограничилась. Очень уж держала она сердце за тлетворное на Митеньку, как в том она была наверно убеждена, влияние. Однако ожиданиям ее суждено было сбыться не в полной мере. Юный Арсентьев с той поры и впрямь переменился, но лишь отчасти, оставив в привычках своих и карты, и вино, и даже фортепиано. Разве ломбер сменился не азартным пасьянсом, напитки отбирались теперь с большей претензией, а бравурные мелодии все чаще уступали место минорным ноктюрнам да задумчивым романсам. Основные же перемены угадывались в другом. Дмитрий Афанасьевич стал много молчалив, задумчив и живо заинтересовался управлением собственного хозяйства. В пользу сельской жизни он вышел в отставку, перевел капиталы в столичные банки, обзавелся стряпчим и даже произвел перерасчет приходящихся ему душ. А к моменту нашего повествования, так и вовсе назначил управляющим вольного, не принадлежащего к числу собственной дворни, человека, положив ему приличное жалование. С тех пор минули годы. Многое переменилось и в Большой жизни. Сменился государь, законы, общественные установления и даже этикет. Но старинное фамильное гнездо Арсентьевых осталось неизменным и выглядело теперь точно также как пять, десять и даже двадцать лет назад. *** Татьяна торопилась подать барину чай, ступая коридором, что вел от господского дома прямиком к кабинету его сиятельства. Справа и слева от массивной дубовой двери на стене висели картины, как раз напротив предназначенной для ожидания полосатой кушетки. Чуть задержавшись, Танюша переменила ухват, пытаясь одной рукой удержать поднос, а другой толкнуть дверь в барские покои. Главное при этом было соблюсти прямую осанку, в полном соответствии с парижской наукой, разработанной специально для прислуги. Услыхав за спиной учтивое покашливание, она вздрогнула, оглянулась и едва не грохнула о пол всю свою хлипкую конструкцию. Ноги вмиг стали, словно тряпичными, губы предательски запрыгали, задрожали. Точно завороженная глядела она в громадные глаза стоящего пред ней господина. Страшнейшего человека во всей усадьбе. Надо сказать, впервые увидев его сегодня утром, Таня и в разумение не могла взять, что сей элегантный и слегка чудаковатый барин на поверку может оказаться этакой бестией. С какое-то время они молча и как бы испытующе взирали друг на друга. Петербургский гость не успел переменить одежд, но был по-прежнему свеж и опрятен. Разве сорочка, изначально ослепительно белая, чуть утратила присущий ей оттенок и слегка, может, измялась; да еще волосы как-то иначе зачесаны, точно бы вымокли под внезапным дождем и были отброшены нетерпеливой пятерней назад. Опустив глаза, Татьяна заметила на штанине Ивана Карловича приставший репейник. Странное дело, но ужасный господин сразу перестал казаться девушке таким уж чудовищем. Обычный человек, из плоти и крови. Умное лицо, вежливая полуулыбка, выжидательный взгляд и еще едва уловимое обаятельно-робкое выражение, какое бывает промеж людьми, только-только сошедшимися ближе, но еще очень неуверенными друг в друге. Вся эта безмолвная церемония, продолжавшаяся не долее минуты, была прервана резким громыхающим рокотом. То с шумом и жалобным дребезжанием распахнулись двери княжеского кабинета и оттуда, запыхаясь и отчего-то неумеренно багровея, пулей вылетел Холонев. Через свою стремительность бурмистр едва не сшиб замершую у самого порога горничную. Приметив Ивана Карловича, он тотчас сверкнул глазами, мотнул заросшим черной щетиной подбородком и бесцветным голосом произнес: – Ааа, Иван Карлыч! Пожалуйте к их сиятельству в кабинет, прошу покорнейше… милости просим! Девушка не ведала, что ответил странноватый офицер, поскольку решила скрыться за маленькой дверцей, отделяющей барскую половину от людской. Здесь-то и располагалась когда-то небольшая опочивальня молодого князя, ныне переиначенная в Танюшкину каморку, ту самую, из которой столь удобно было ожидать хозяйского зова, воспроизводимого песней звонкоголосого колокольчика-балаболки. Стараясь всем своим обликом изобразить деликатность и нежелание, пусть даже невольным манером, вникать в чужие разговоры, горничная, балансируя подносом, на цыпочках обогнула обоих мужчин и скрылась из виду. Оказавшись внутри знакомого помещения, девушка оставила на небольшом столике весь свой кухонный скарб и далее повела себя в крайней степени странно. Мысли, словно нитки, путались у нее в голове. Страхи и тревоги прочно смешались с любопытством и тем образовали настолько мощную смесь, что Татьяна, не помня себя и будто не понимая своих действий, ринулась к стене, за которой находились господские покои. С видимым усилием отогнула край висящего на ней тяжелого изрядно линялого ковра, горделиво пестревшего огромными алыми маками. Больше похожими на гигантских клопов. Стараясь не шуметь, девушка прильнула глазами к невеликому сквозному отверстию, надежно скрытому от случайного взгляда. Неизвестно кем и для чего была сработана когда-то эта стенная брешь. Она обнаружилась случайно много месяцев тому назад, когда новенькая еще о ту пору служанка, по своему обыкновению, рьяно взялась за наведение порядков, не поленившись убрать тенета даже под старинным настенным ковром. Тогда она решила, что отверстие – это слуховое окно, нарочно проделанное неведомым зодчим, дабы прислуге лучше было слыхать барский колокольчик. Позднее, узнав про изначальное назначение каморки, в догадке своей усомнилась, да только, само собой, никого о том спрашивать не стала. Решила пусть все останется тайной, ведь оно у всякого из людей непременно должна быть собственная тайна. А для каких таких надобностей дырка… чего думать да гадать, где в том, спрашивается, резон? Меж тем в кабинете Дмитрия Афанасьевича, часть которого отличнейшим образом просматривалась из Таниной каморки, шел оживленный разговор, начало которого девушка пропустила. *** – Нет, я, конечно, представлял себе, что вы, Дмитрий Афанасьевич, человек жестокий, и быть может, не чужды порока, – говорил серьезный столичный господин чуть раздраженным тоном. – Мне сказывали про вас осторожно, что вы – сущий ретроград, противник новых социальных веяний, блюститель старины глубокой. Теперь я вижу это и сам, но, согласитесь, не давать челяди подачки, игнорируя современные человеколюбивые тенденции, и прививать крестьянину привычку к шпаге единственно из желанья потешить себя зрелищем поединка на арене… меж этими явлениями огромная пропасть! С Татьяниной наблюдательной позиции Ивана Карловича невозможно было разглядеть. Он, как видно, находился где-то у самых дверей кабинета, словно вошел и отчего-то не пожелал слишком уж приблизиться к князю. Самого же князя, напротив, было отчетливо видно. Вот он, обернувшись в плотный шлафрок, устроился в кресле подле уютно чадящего камелька.
Девушка знала, что барин в последние годы часто жалобился на озноб и даже летом не мог должным образом согреться. От длинных языков пламени, всемерно стремящихся вырываться из каменной кладки камина, Дмитрия Афанасьевича отделял защитный экран – рама на ножках, обтянутая плотной тканью, расписанной причудливыми китайскими пейзажами. Виднелся и край сработанного из красного дерева письменного стола, витые ножки и гладкая блестящая поверхность которого всегда завораживали горничную. Любовалась им, точно это была скульптура, а не предмет мебели. Да, пожалуй, еще различался самый угол комнаты, обитый зелеными штофными обоями. Там высился неширокий шкафчик с крючками для верхней одежды, чуть покосившейся полочкой для цилиндров и вместилищем для тростей и зонтов. А более в комнате ничего примечательного и не было. Разве еще окошко с плотно задвинутыми шторами, отороченными бархатными кистями, да в «красном углу», перед образком Казанской Богоматери, чадила, порой принимаясь из-за всех сил шипеть, толстенная сальная свеча. Этого сквозь отверстие в стене было не разобрать, но Танюшка и без того превосходно помнила устройство хозяйской горницы, можно сказать, знала его буквально на ощупь. – Послушайте, штаб-ротмистр, – прервал реплику офицера князь Арсентьев и поежился, несмотря на расходившиеся погоды и веселое потрескивание в камельке сухих березовых поленьев, – я так и думал, что вы явитесь ко мне со всем этим после первого же занятия. Кстати, Володя доложил мне, что прошло оно на самом что ни на есть высшем уровне, вы, говорит, и впрямь отменный рубака. Браво! Сомневается только, не угробите ли вы нам нашего гладиаторуса раньше сроку. Уж, дескать, больно на шпагах злы. А, что скажите? – Ваш «про-те-же» жив и вполне себе здоров… – Будет-будет, не говорите ничего! – Дмитрий Афанасьевич на минуту умолк и так поглядел на своего столичного гостя, будто прикидывал, стоит ли ему теперь о чем-то рассказывать или нет. Танюшка испытала чувство небывалого облегчения. Жив Тимофей Никифорович. Жив дролечка родимый. Усилием воли Таня одернула себя и, дабы отвлечься от терзающих дум и чего доброго снова не разнюниться, с удвоенным вниманием принялась внимать господской беседе. – Я вижу, Иван Карлович, что вы человек с понятием, – выдержав паузу, продолжил его сиятельство, потрудившись изобразить на своем лице некое подобие улыбки, – с вами можно запросто, без экивоков. Это хорошо. Позволит сэкономить время. Давайте поступим так, вы присаживайтесь вон на тот стул и слушайте, а я буду говорить. Как докончу, задам вам вопрос. Всего один. После все меж нами так и так прояснится. Договорились? Татьяна затаила дыхание. Знать штаб-ротмистр ответствовал согласным кивком, а судя по характерному скрипу, еще и уселся на предложенный стул, потому как уже краткий миг спустя князь заговорил вновь: – Вот уже двадцать восемь лет как я снял с себя драгунский мундир и повесил на гвоздь свой палаш. Бог мой! С каким в ту пору чистым сердцем и стремлением жить я вернулся в отцовский дом. Мы только побили француза, война отступила и для всех, как мне тогда казалось, настала пора непоколебимых надежд. Какая во мне была вера, какая самоуверенность! Сомневался ли я в себе? Хоть сколько-нибудь? Нет, отвечу я вам. Ни на толику, ведь я был победителем Наполеона! Мать и сестра не чаяли во мне души. «Истинный хозяин» – говорили они про меня и я, ведомый легковесными мечтами, взаправду почитал себя таковым. Хозяином своей судьбы. И вот прошел год, за ним другой, третий и… краски мира, еще столь недавно невыносимо ослепительные, стали меркнуть. Одна за другой. Жизнь тускнела буквально на глазах, таяла с неумолимой быстротечностью. С каждым новым днем мне становилось все сквернее и сквернее, меня совершенно пресытило бытие. Я никак не мог взять в разумение, почему так происходит. Пожалуй, уместнее всего было бы сравнить прежнее мое состояние с большими песочными часами, которые точно бы перевернули тогда, в двенадцатом году, и пока склянка полнилась волшебными крупицами, все было хорошо и покойно. Разумеется, до поры. Вскоре Господь призвал мать. Она ушла, оставив моему попечению уже взрослую и глубоко несчастную от тревоги за меня Софью. Мне было все равно. Казалось, еще день, а много два-три и прервется моя собственная земная юдоль, отлетит душа. И вдруг, точно в какой-то нелепой сказке, случилось чудо. Оно-то меня и спасло! Нет, то было вовсе не явление Архангела, а совсем даже напротив – происшествие мелкое и в какой-то мере совершенно пустое. Во время очередного бегства в отъезжие поля мне выпало стать свидетелем обыкновенного людского несчастья. Телегой насмерть раздавило мужика. Он брел пьяненький по проселку и не вспомнил увернуться от нежданно вылетевшей из бурьяна упряжки. После долго еще отходил там, на дороге. А я глядел на все это в непонятном оцепенении и понимал… вот она ценность жизни и ее непреложное условие – конечность! Вы и вообразить себе не состоянии, с какой быстротой вернулись тогда в жилы все питательные соки. В тот же вечер меня озарила удивительная и страшная догадка. Оказывается, там, на войне, в полковую бытность, когда вокруг свистели пули и, главное дело, падали убитыми мои товарищи, а француз без конца наседал, я в первый раз по-настоящему ожил. Ощутил пикантное удовольствие от одного только обстоятельства, что все еще жив. Хотите – верьте, хотите – нет, но в тот миг случилось мне осознать, что есть такое человеческое существование – беспрерывная игра со смертью. Игра, полная риска и фатализма. Согласитесь, молодой человек, в жизни не наличествовало бы смысла, не будь она строжайше лимитирована. Вопрос в том, на что ее потратить? Вам одному признаюсь, как на духу, я даже боялся в те дни прикасаться к делам или отвлекать себя книгой, да и вообще любым серьезным занятием, дабы не спугнуть, не сломать обаяние достигнутого прозрения. В кабинете повисла оглушительная тишина. Татьяна слышала собственное прерывистое дыхание, чувствовала, как вздымается грудь и бешено колотится сердце. Она мало что поняла из сказанного барином, однако без труда уловила главное – произнесенное имеет для него ошеломительное значение! Так он прежде не говорил на ее памяти никогда и ни с кем. Пожевав тонкие губы, Дмитрий Афанасьевич докончил, явным образом сокращая свой рассказ, словно бы внезапно пришлось ему пожалеть о собственной словоохотливости: – Со временем мне захотелось испытать это чувство вновь. Все началось с известной долей милосердия и даже невинности, чисто детская забава. Как-то раз я повелел высечь на моих глазах пристрастившегося к горькой мужика, что состоял на должности сапожника. Сработало. Часы волшебным образом перевернулись, и время вновь потекло для меня ласковой песчаной рекой. Я стал искать новых поводов к наказанию собственной челяди. Поначалу главная трудность только в том и заключалась, но очень скоро порка перестала казаться таким уж верным средством. Мной овладел настоящий азарт! И вот однажды случилось то, что рано или поздно должно было произойти. Я сгубил человека. Должника, что пришел просить у меня новой отсрочки. Дал ему на выбор два старых кавалерийских пистоля, велел слуге тайком зарядить только один. Так, чтобы мне и самому было невдомек, который из них. В том, признаюсь вам, и есть самая соль. Велел выбирать, посулил при благоприятном исходе простить ему долг и даже дать вольную. Пожалел горемыку, потому как знал, коль в живых останется – прежним уже не будет никогда и станет время свое ценить вдвое. Да только судьба-злодейка распорядилась иначе, ей, как известно, жалость неведома. Однако же, что-то я разошелся, все это можно и нужно было донести куда короче. Вообще не понимаю, почему я вам все это рассказываю! Уж больно нравится мне, как вы молчите… Словом, с той поры я встал на дорогу, с которой невозможно свернуть. Это навроде как со снеговой горы в санках катиться, что ни делай либо вывалишься, либо наберешь разгон. Все быстрее и быстрее. Для многих эта моя игра с костлявой старухой окончилась на погосте. Это ничего, у меня много душ. Глядишь, может, одну или две из них спасу. А сгинет, туда и дорога! Пускай. Бьюсь об заклад, вы находите все это в высшей степени омерзительным. Еще бы не омерзительно. Но имеем же право! Мы с вами, слышите, заслужили на то полное свое право! Мы – дворяне. Службой своей отечеству, головами товарищей наших, кровью своей, верой и правдой. Впрочем, кто думает иначе, тому назавтра после братания с собственным мужиком этот же мужик и угодит вилами промеж ребер! Уж мне сия публика – ох, как известна – вдоль и поперек. Вздумали читать мне морали! Морали в такое время, доложу я вам – это жуткая нелепость, атавизм, если угодно. Коль бы все они, сующиеся ко мне со своими смехотворными сентенциями и увещеваниями, знали, до какого предела осознаю я всю бездну и ответственность моего положения, они бы и близко не насмелились подступиться, язык бы прикусили, понимаете? Голос князя сорвался в какой-то страшный хрип и вскоре оборвался. Откашлявшись в кружевную салфетку, Арсентьев принял привычно-невозмутимое выражение и совсем иной интонацией поинтересовался у притихшего и невидимого Татьяне собеседника: – Надеюсь вам, любезный Иван Карлович, не нужно говорить, что все сказанное здесь предназначено абсолютно и исключительно для вашего слуха, не так ли? А теперь, если вам так будет угодно, сделаю, наконец, свой главный вопрос. Тот единственный, как и обещал. Станете ли вы после всего, что узнали продолжать свои уроки? Мне положительно известна ваша история и ваши материальные обстоятельства. А прямо сказать, нужда. Потащились бы вы сюда, пожалуй, не будь у вас денежных затруднений? Посему уверяю вас, ни минуты не пожалеете, коль ответите мне полным на то своим согласием. Татьяна чуть было не свернула себе шею, пытаясь хоть краешком глаза разглядеть петербуржца, но, увы и ах, все усилия были тщетны. – Полагаю, на это я мог бы согласиться, прочее же пускай остается на вашей совести, – прозвучал вдруг чистый и спокойный, будто поверхность лесного пруда, голос Ивана Карловича. – Но ставлю условие, занятия будут проводиться только с одним вашим человеком и продолжатся ровно столько, сколько я сочту необходимым. И еще, коль скоро вам, ваше сиятельство, известно мое положение, я, увы, принужден говорить о пересмотре оговоренной ставки. Вы же отменно понимаете, какое значение имеет в нашем отечестве репутация. Помилуйте, ведь и руки не подадут, я эту публику, если угодно, изучил не меньше вашего. Может даже статься, что после всего этого мне придется надолго оставить практику. Слово? – Слово. Вновь скрипнул стул. Послышались удаляющиеся шаги, затем раздался шум притворяемой двери. Князь поднялся, по-прежнему кутаясь в долгий шлафрок, неспешно приблизился к огню, снял с каминной полки бутыль с какой-то бурой жидкостью, налил себе полный фужер, коньяк, догадалась Татьяна, и, запрокинув голову назад, резким движением вылил его содержимое себе в горло. После чего барин, совершенно не по-господски, согнулся в поясе, подаваясь вперед всем телом, зажал себе нос рукавом и шумно выдохнул, утирая выступившую слезу. А через мгновение повторил проделанную процедуру снова, размашисто перекрестился, глядя куда-то в верхний угол, и рассеяно, но с ощутимой злобой, проронил: – Пустельга! Лощенный столичный ферт! Танюшка уже собралась было тихонечко убраться со своего насеста, как вдруг чья-то неведомая ручища с огромными пальцами, поросшими черными волосками, плотно перехватила ей рот. Сзади навалилось тяжелое и, судя по запаху, давно не мытое тело. Над самым ее ухом прозвучал сдавленный, но вместе с тем наиграно вкрадчивый, мужской голос: – Ну что, попалась, птичка-невеличка?.. Прежде чем свет в глазах сделался серым, а после и вовсе померк, на ум ей пришло не уместное, бабье: «Теперь же сыщу господского дозволения за Тимофея Никифоровича моего выйти». Глава двенадцатая Это была одна из тех старинных, изготовленных, по всей видимости, еще до Великого потопа, безрессорных упряжек, на которых и теперь громыхают по земле русской купеческие приказчики, дьячки да разорившиеся гуртовщики. Бричка тараторила и натужно всхлипывала при малейшем рывке, а на ругань сидящих в ней пассажиров, раздававшуюся в ответ на немилосердную тряску, откликалась звонким деревянным треском, грозя разлететься на части. Норовила, окаянная, уязвить обидчиков острой пружиной в самые, пардон, интимные места.
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!