Часть 33 из 113 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Ворье! — цедил Корчмаренко. — Расхитители времени. Из государственного материала, из дефицитного, замки строят налево. И за счет своего рабочего дня. Сажать их надо как преступников, а не чикаться и речи говорить…
Страх прошиб Жмакина. «Ворье, сажать!» О чем это? Может быть, они знают, чем он промышлял нынче? Может быть, это намек? Нет, нет, они говорили вовсе не о нем!
— Ты партийный, — сказал Дормидонтов Корчмаренко, — тебе начинать. Поставь вопрос на производственном совещании.
— Тут дело не в партийности, — сказал Корчмаренко, — при чем тут партийность? Пожалуйста — выступай!
Они заспорили.
Жмакин вдруг очень удивился, что Корчмаренко — партийный.
Пришла старуха с огромным блюдом горячих оладий и села между Жмакиным и Алферычем. Жмакин все больше пьянел. Старуха положила ему на тарелку оладий, сметаны, какой-то рыбы.
— Не могу, наелся, — говорил Жмакин и проводил по горлу, — мерси, не могу.
Но старуха отмахивалась.
Он налил ей большую стопку, чокнулся и поклонился до самого стола.
— Вашу руку, — сказал он, — бабушка! Мерси!
Он пожал ей руку и еще раз поклонился, потом выпил с Клавдией. Теперь ему казалось, что он уже давно, чуть ли не всегда живет здесь, в этом домике, участвует в таких разговорах, слушает радио, играет в шахматы.
— Позвольте, — сказал он и протянул руку с растопыренными пальцами над столом, — позвольте, я так понимаю, что вы, как новаторы производства, имеете принципиальные разногласия с отстающим элементом. Везде имеются новаторы и прочие элементы, вплоть до вредительства…
— Дурачок ты! — вздохнул Корчмаренко. — Дурачок, и уши холодные. Какое у нас вредительство? Есть шайка-лейка ворья, надо ее ликвидировать, а у нас существуют, понимаешь, предрассудки товарищества, не понимают некоторые, что хотя наш заводик и не гигант индустрии, а наш, собственный…
— Ну, хорошо, — согласился Жмакин. — А дальше?
Все они были ему врагами. Не только Лапшин, Окошкин, Побужинский, не только стрелок из охраны, не только те, у кого он срезал сумочки, но и эти, которым он ничего дурного не сделал, эти — тоже его враги, у них есть свой завод и шайка-лейка ворья, которую они хотят ликвидировать. Со страхом он огляделся и опять спросил:
— А дальше?
— Ну и все! — сказал Корчмаренко. — Ты, конечно, молодой человек, тебе не разобрать, какая еще драка идет между старым и новым. Нам, пожилым, виднее.
— Тогда — выпьем! — предложил Жмакин.
— Это — можно.
— Я беспартийный человек, — отчаянным голосом, опрокинув стопку, заговорил Жмакин, — но я понимаю. Вы — прогрессивные, вот вы кто!
Ему очень хотелось, чтобы его слушали, хотя говорить было совершенно нечего. И хотелось, как тогда, в вагоне, походить по опасному краешку, над устрашающей крутизной, над пропастью, о которой он где-то когда-то что-то читал.
— И ворье надо душить! — крикнул Жмакин. — Беспощадно! Всех, кто мешает строить новую жизнь, — к ногтю? На луну! Высшая мера социальной защиты — расстрел!
— Горяченький ты у нас! — без улыбки, жестко сказал Корчмаренко. — Расстрел, шуточки? Беспризорник булку стянул — его к стенке, да? Да и нашу шайку-лейку стрелять нельзя. Разбираться надо в каждом отдельном случае, не торопясь, спокойненько. Дай, брат, власть такому, как ты, — сразу вредительство откопаешь. А какой он вредитель, наш, допустим, Есипов, когда он чистая шляпа и собственные калоши по десять раз на дню забывает. Давеча золотые часы фирмы «Павел Буре» на гвоздике в уборной оставил. А бородочка совершенно как у вредителя в кино и голос тоже скрипучий, занудливый.
— Все это ли-бе-ра-лизм! — с трудом выговорил Жмакин. — Буржуазный либерализм!
— Э, браточек! — засмеялся Корчмаренко.
Жмакин вдруг увидел, что Корчмаренко трезвый, и ему стало стыдно, но в следующую секунду он уже решил, что пьян-то как раз Корчмаренко, а он, Жмакин, трезвый, и, решив так, он сказал: «Э, брат!» — и сам погрозил Корчмаренко пальцем. Все засмеялись, и он тоже засмеялся громче и веселее всех и грозил до тех пор, пока Клавдия не взяла его за руку и не спрятала руку вместе с упрямым пальцем под стол. Тогда он встал и, не одеваясь, без шапки, вышел из дому на мороз, чтобы посмотреть — ему казалось, что надо обязательно посмотреть, — все ли в порядке.
— Все в порядке, — бормотал он, шагая по скрипящему, сияющему под луной снегу, — все в порядочке, все в порядке.
Мороз жег его, стыли кончики пальцев и уши, но он не замечал — ему было чудно, весело, и что-то лихое и вместе с тем покойное и простое было в его душе. Он шел и шел, дорога переливалась, везде кругом лежал тихий зимний снег, все было неподвижно и безмолвно, и только он один шел в этом безмолвии, нарушая его, покоряя.
— Все в порядке! — иногда говорил он и останавливался на минутку, чтобы послушать, как все тихо, чтобы еще больше удовольствия получить от скрипа шагов, чтобы взглянуть на небо.
Но вдруг он замерз.
И сразу повернул назад. Теперь луна светила ему прямо в лицо. Он бежал, выбросив вперед корпус, отсчитывая про себя:
— Раз, и два, и три, раз, и два, и три!
У дома на него залаял пес.
— Не сметь! — крикнул Жмакин. — Ты, мартышка!
Дверь была приоткрыта, и на крыльце стояла Клавдия в большом оренбургском платке. Она улыбнулась, когда он подошел.
— Я думала, вы замерзли, — сказала она, — хотела вас искать.
— Все в порядке, — сказал он, — в полном порядочке.
У него не попадал зуб на зуб, и он весь просто посинел — замерз так, что не мог вынуть из коробки спичку, не гнулись пальцы.
— Давайте, я вам зажгу, — сказала она, — вон у вас пальцы-то пьяные. Я заметила, у вас пальцы давно пья-я-яные…
— Просто я замерз, — сказал он.
Они стояли уже в передней. Там за столом всё еще спорили и смеялись. Из кухни прошла старуха, усмехнулась и шальным голосом сказала:
— Ай, жги, жги, жги!
Она тоже выпила.
— Клавдя, — сказал Жмакин, — я тебе хочу одну вещичку подарить на память. — Он вдруг перешел на «ты». — Она у меня случайная.
Клавдия молчала.
— Постой здесь, — сказал он и побежал к себе по лестнице.
В своей комнате он вынул из чемодана сумку, украденную днем, вытряхнул из нее деньги, подул внутрь, потер замок о штанину, чтобы блестел, и спустился вниз. Клавдия по-прежнему стояла в передней.
— На память, от друга, — сказал Жмакин, — бери, не обижай.
Она смотрела на него удивленно и сумку не брала.
— Бери, — сказал он почти зло.
— Да есть же у меня сумка, — кротко сказала Клавдия.
— Бери!
Он уже косил от бешенства.
— Задаешься?
Клавдия молчала.
— Фасонишь?
В голове у него шумело, он вздрагивал.
— В кухню пойдем, — сказала Клавдия, — морозно же!
— Либерализм! — крикнул он в сторону комнаты, туда, где по-прежнему спорили. — Да!
Клавдия засмеялась. А он вдруг заметил, что лакированный ремешок на сумке разорван. Неужели она еще не успела разглядеть?
— Не берешь подарок? — почти спокойным голосом сказал он. — Не надо!
И, мгновенно открыв дверцу плиты, сунул сумку в раскаленные оранжевые угли.
— От, крученый! — сказала Клавдия. — От, дурной! Ну, просто бешеный.
— Ладно! — величественно отмахнулся Жмакин, пошел в столовую и сел на свое место.
Все слушали Корчмаренко, который густым басом вспомнил империалистическую войну. Мазурские болота и ранения — дважды пули пробили ему легкое, в сантиметре одна от другой. Рассказывал Корчмаренко хорошо, совсем не жалостно, все точно видели, как полз он, раненый, умирающий, и как помогал ему тоже раненый, так и оставшийся неизвестным, бородатый солдат-сибиряк.
Жмакин налил себе водки, выпил и спросил:
— А кто из вас знает тайгу?
Никто толком не знал. А Жмакину страшно хотелось говорить. Он чувствовал, что у кафельной печки стоит Клавдия, так пусть же послушает и про него, про то, как жилось ему на этом свете.
— Все мы нервные, — сказал он, — все немного порченые. У кого война, у кого работа. Достижения тоже даром не даются. Вот, например, я — молодой, но жизнью битый и даже психопат. И сам знаю, а удержаться не могу. Прямо накатывает иногда…